Вечерняя набережная. 1929. Б., графитный кар., акварель. 26x38,5
I
«Пустите, мне очень нужно».
Речная пристань качается. Плоские волны заливают кучи гнилой капусты, под водой блестят бутылочные осколки. Ящики, пропитанные дождем, громоздятся поверх селедочных ржавых бочек. В темную реку моросит снег. Между стоящей очередью толкается второй щенок, весь промокший:
– Пустите, мне нужно к Лидочке. У вас корзинка. Значит, вы едете к мужу. Муж подождет. А может, к родственникам на новую квартиру, какие отхватывают. Я не видел ее полгода. Я скучаю, больше не могу. Я сегодня проснулся в пять часов. Я не знал, что дежурят ночь. Я бы сидел здесь и три ночи. Но теперь уже поздно, что теперь делать. Пустите.
Очередь молчит.
– Мне нужно ее увидеть. Я боялся каждого вздоха и страха, я не давал себе думать об разлуке, о том, о том… о несчастье. И проспал свое время. Все так и вышло. Дайте мне добраться.
Баба: Надо стоять. Все стоим.
Вторая: Всем – нужно.
Баба: А то таких набежит…
Вторая: А мы что, не люди – здесь стоять?
Третья: Еще и не евши.
Вторая: На холоду…
Четвертая: Молодой – постоишь.
Первая: Голодный рынок. Привезешь отрубей и кормишь семью. Молодому что – свое брюхо не треснет. А ты погляди, как дите без хлеба.
Вторая: Вам ничего – не с примусом…
Все: Надо в очередь. С вечера стоим.
Щенок: Пустите. Я к Лидочке.
Вторая: Не пускайте, не пускайте его. Подумаешь, какой наглый нашелся!
Третья: Пусть постоит как следует.
Первая: Дите без хлеба. Главное, кричит, а что я дам кроме луку?
Слышен гудок парохода. Все поднимают вещи и двигаются, топчась. Улучив промежуток, щенок оскалился, лает и бросается, царапая когтями. Бабы с криком отскакивают. Одна садится в грязь и тянет другую. Обе поднимаются, ругая друг друга. Им не дают разобраться, кричат: «Не задерживайте!» Напирают задние.
Съежившись от криков всей очереди, следя грязью между горячей трубой и железной лесенкой, щенок проскакивает вперед. Толпа, впершись в узкий проход, разбивается и расставляет вещи. Его никто не видит. Всюду продувает. Он долго дрожит, свернувшись в темноте.
II
После теплого дождя остаются бледные пятна снега. Под высокими домами с черными окнами еще никого нет. Только у забора стоит босая баба с закутанной трехлетней девочкой, у которой на тонкой шее свесилась голова. Еще держится предутренний неподвижный туман, сцепляющий веки; после духоты ночевки, проспав на цементном полу на вокзале, разламывает голову. Ее лихорадит. Она поворачивает острое лицо, ожидая. Мимо проходит Таскин. Он останавливается. Плечи торчат вверх, руки в карманах не сжимаются. Его знобит. Он обращается так, роясь в портмоне:
– Я сейчас подам.
Баба благодарит.
Таскин: Что же ты стала под гнилым забором, здесь течет.
Баба: А? Ничего…
Она все-таки отступает на шаг в сторону.
Таскин: А зачем таскать ребенка? Черт знает что! Смотри, она голову не держит и белая. Что она, больна?
Баба (ноет): Дайте для ребенка хоть хлеба кусочек.
Таскин: Я же ведь не в булочной. А кроме того, куда ей хлеба, ты хлеб сама съешь – разве она может есть хлеб?
Баба: Может.
Таскин: Не могла ты ее оставить? Сдала бы куда-нибудь.
Баба: Не берут.
Таскин: А у хозяйки? Нет? А если и есть, то это, пожалуй, понятно – кому это интересно. Но чем же ты ее кормишь? Ведь ей нужно молоко, я знаю, как они едят. Я сам видел. И сладкое нужно. Без этого не обойтись. Ребенка надо кормить. Еще и как! Ему непременно мяса, булки с маслом… Позаботилась бы ты об этом, чем на холоду стоять. Ее бы угостить хоть раз. Если она теперь уже возьмет. Да… (Он задумывается, продолжая шарить в кармане.) Сколько девочке лет? Пожалуй, ни разу и не ела. Тут не до пирожных, когда сама босая. И откуда этого всего берется? Ведь холодно босой. Как ты стоишь, прямо с ума сошла. Снег, снег лежит. Еще не съело. А если съест, будет ледяная грязь. Тает и сразу падает новый. Ну да, она дрожит, и нос покраснел, а лицо серое. Что, никого нет? Мужа нет? Где он? Ребенок есть, значит, и отец должен… Что за чепуха! Не может он тебе сапоги?.. Что́ стоит пара поношенных ботинок? Кто бы так выпустил? Что за люди! Я в пальто, и то дрожу и не могу остановиться – такое утро. А она – девочка – что, не чувствует холода или чувствует? Вот что я хочу знать. Чем ты ее накрыла? Разве это одежда? Зачем ты стоишь на одном месте? Ну что стоять?
Баба: А куда идти?
Таскин: Позаботься об этом. А все-таки, где муж? Поскольку есть ребенок… И у тебя, наверное, судя по лицу… Когда-то она ходила в белой блузке. Сероглазая. Спина… представляю эту спину. Отвечай! Что он – пьян? Убит? Где? Наверное, нету. Откормить тебя теперь очень трудно. Если б еще ты могла найти нового мужика… А без этого все равно далеко не уедешь. А если в уборщицы? А ее как? У девочки глаза закрыты. А ведь это об ней идет речь. А может быть, он еще найдется, может быть, где-нибудь, – просто неизвестно. Но он, может, помнит. Ведь девчонку, наверное, любил? На руках таскал? Может, он уже припас ей булочку и привезет. А дотянете вы до этого? Смотри, как у нее висит голова, совсем не держится. Еще несколько дней… а может, ты этого хочешь? Найди его, чтобы он поторопился. Может быть и так, что он забыл вас, как свою руку или ногу, что бывает с пьяными, и очень может быть, что даже дарит теплый платок другой бабе. Но, может быть, вы ему о себе напомните. Не выгонит же он вас, раз вы с ним встретитесь, и он выйдет к вам навстречу. Ах да, его нет. Но ты понимаешь, что это значит? Сейчас хоть я есть – и то уйду, и с кем ты останешься? Опять с ней на руках. Вот она пошевелилась, а мы еще ничего не придумали. Это она сжалась от холода. Да пойди ты, пойди, пойди…
Баба: Некуда.
Таскин: Дай, дай ты ей что-нибудь, хоть корочку пососать, потому что она ее иначе не может. Возьми у себя.
Баба: Неоткуда.
Таскин: Возьми из себя. Нельзя же, чтоб ребенок голодный. Ведь в домах есть сытые дети, им отдают прежде всего. Дай ей что-нибудь. Стой, стой! Что такое, что с тобой случилось? Тише, тише.
Нищая кричит. Таскин приближается, суетясь, успокаивая ее, суя в воздух руки. Но в это время девочка выскальзывает из тряпок, в которые была завернута, и голая падает в грязь. Ахнувшая баба не сразу нагибается за ней, а та слабо копошится, передергиваясь от ледяной воды, в которой лежит всем телом, и не имеет сил подняться, а только беспомощно кричит. Тогда Таскин, не переставая дрожать, убегает.
III. Приключение на разъезжей
По еще темной предутренней улице бесцельно идет молодой человек. Он скользит по перекресткам на булыжных камнях, окаймленных выпавшим снегом. Это Петька. Никто не завидует свободным шагам и пустым глазам. Улица пустая. Осенний снег лежит на железных листах подоконников. Он проходит мимо закрытых мясных и мастерских, заглядывает в подворотни и подвальные окна. Кое-где уже освещено.
За стеклом стоят зеленеющие в бездействии примуса, штук десять, чернеют покривившиеся ножки и съеденные огнем красные горелки, выпученные на боках буквы огибают светлые подтеки. В тишине, не звеня, висят ключи с круглыми ручками, железные, в ржавчине, рядом маленькие медные, покрытые в торцах махровой ярью или никелированные круглые, видимо, от туалетов, и алюминиевые светлые, от французских замков, скосивших тут же сбитые языки; сквозь маленькие дырки плоских ключей продет один затертый шнурок, тут же связка примусных иголок и пара остроносых конусов. Дальше на подоконнике ведра со свежими запайками, чайники – жестяные с тяжелыми швами, закопченные медные, – дальше опять ключи на проволочных кольцах с дугами из двух полукружий, напильники и сетки, темнеет тупое острие колуна без топорища, стоят терки, покрытые тонкой пылью металлических опилок. Глубоко за окном в темных стенах, цветущих лишаями, светит висящая на шнуре без абажура электрическая лампа и дует тусклый паяльник, а по обе его стороны склонились две чернолицые головы, светятся желтые волосы. Красные глаза ученика взглянули на Петьку вверх. Третий в комнате – старик – развлекает работающих разговорами.
Петьке, неподвижно глядящему в стекло, не слышно его слов. На вопрос ученика старик объясняет и учит:
– Ты возьми, например, струмент. Будь он марки «Полумесяц», «Кинсон» или «Четыре туза» – все английские, или «Лев на стрелке» – выходил в Сибири, – всякая марка имеет у себя фальшь.
Он показывает ученику ножовку:
– Вот эта вот пила марки «Колокол». Было у меня их две. На вышке проржавели.
– Это где, дяденька, на вышке? – спрашивает ученик.
– На вышке – на чердаке. Одна пила дриньк – пополам. Я ее бросил, а другую продал. А ту нашел и думаю: это што такое? Сделал ножовку, и вот – до сих пор.
Ученик вставляет:
– А вот ключи.
– Ключи? Ключи – это ерунда. Они больше кустарные, теперь – «виноградная кисть», две конские головки одна против одной стоит, подковкой обогнуты – тоже английские, но все вырабатывались в России, а почему запретили патент? Он фактически – металл – весь российский. Вот и пошли здешние марки: кондратьевская марка – высший сорт, Птицына, Виноградова. Был у меня кондратьевский топор, так можешь себе представить, любой гвоздь пять осьмых как лапшу нарубаю. Хоть картечь из них руби.
Старший из работающих, широколицый парень с въевшейся в красную кожу копотью, молча водит визжащим напильником, стачивая бородку большого железного ключа, и передает его ученику. Тот сравнивает ключ с другим; порывшись в кармане, вынимает свой маленький напильник и подчищает.
Петька отходит от окна и не торопясь доходит до угла, а там, поколебавшись, сворачивает налево. Ни один из домов, кончающих улицу, ему не нужен. В каждом окне, кажется, теперь живут другие. Он ищет не глазами, у него сжимается сердце. Он поворачивается и ловит. Но ни одна из выходящих под дождь женщин, закутанных в платки, быстро перебегающих улицу в магазин в низку, шлепая галошами на босу ногу, – ни одно лицо и глаза не оставляют сомнений. Ему хотелось бы их изменить еще и еще немножко и вдруг увидеть другую, и он не понимает, почему это нельзя. Он безумно ловит сходство в далеких фигурках, растравляя себя, и мотает головой, закусывая нижнюю губу и расширив глаза. Неизвестно, до каких пор может это тянуться, возобновляясь после бессознательных перерывов, когда он в отупении стоит перед воротами или уличным ларьком, выставив из рукавов мокрые от дождя руки.
Вечером горят фонари. Дождь дрожит на темных стеклах. Петька проходит по Разъезжей. Бледные щеки от сырого ветра нечувствительны и слегка румянятся, тонкие губы раскрыты, обнажая длинные зубы. Глаза опущены, так как он задумался. Его отрывает от стены проезжающая пять минут подвода, груженная пивными ящиками. Из-под ног слышен треск и звон разбитого стекла и женский голос. «Что там такое?» Она кричит что-то. Это в окне налево: «Ключи! Ключи!» Он медленно, с испугом, подходит к окошку, уже окруженному собравшейся маленькой толпой. Спины раздвигаются, а там мелькает что-то красное, головной платок или косынка. Подстриженные челкой волосы торчат в беспорядке. Женщина, – видно за окном, – отбиваясь, лезет к стеклу на уровне земли и кричит: «Ключи у дворника! Убьет меня, бегите, откройте дверь! Пусти!» Она хватается за раму, натыкаясь на разбитое стекло, от толчка сзади выдавливает еще кусок, стекло падает, руку обкручивают струйки крови: «Я не буду, не жми!» Кожу стягивает с руки и крутит, останавливая кровь. «Ключи, ключи!»
Пока она кричит за стеклом, бьет его локтями, обернувшись вовнутрь комнаты, и, видимо, стянутая туда, неловко спрыгивает со скамейки, – толпа говорит, разглядывая и нагибаясь. Мальчишки пробиваются к самому стеклу, приставляя лица. Останавливается извозчик, подходит и остается ожидать. Открывается освещенная комната с разгораживающей ее темно-красной засаленной сатиновой занавеской. Петька, всматриваясь, думает, что где-то видел мужчину. Он пьяный, тоже растрепанный, с голой шеей. Оторвав ее от окна, он сам отшатывается и справляется с собой, устанавливаясь на ногах, но видит только ее и не замечает собравшихся, так как занят тем, чтобы ее поймать. Он медленно бросает в увертывающуюся женщину сосновую табуретку, которая попадает в посуду на столе. За окном смеются. Широко расставляя ноги, он бежит прямо за ней и ударяется в стену, так как она отскакивает с криками страха. Он успевает схватить ее за руку и притягивает к себе. Петька пробивается к стеклу и, не отрываясь, смотрит в тишине. Долго выбирая, тот наконец бьет ее, и она падает на пол. Он срывает с нее красную косынку и бросает далеко в угол, следя за ней, но успевает повернуться, снова валит женщину и колотит ее головой об пол. Она опять кричит, на лбу появилась кровь.
У парня рубаха выбилась из брюк, обнажилась белая спина с позвонками; стоя на коленях, он вдруг поднимает голову наверх, и Петька вспоминает, что видел его внизу в слесарной утром. Глядя пустыми глазами в окно, он не видит стоящих, глядит даже повыше окна и бормочет про себя, тяжело дыша от беготни. Видно, как он раскрывает и кривит рот, сжимая одной рукой руку вскрикивающей и уговаривающей его женщины:
– Я говорю, блядь, зажарь яишницу, зажарь, стерва! – При этом он тычет ей кулаком в грудь. – У! Рассыпалась на весь двугривенный! Я тебе примус починил? Починил, блядь. Зажаришь?
– Не срывай одеяла, не встану, не буду вставать! (Тянет к стене.)
– Не шатайся, блядюга, убью! Если б я лазил винтом и у меня была бы рука протяжнее…
Но, не кончив объяснять, он кричит:
– Как я тебя сейчас пиздыкну, так тебе и конец… Убью…
Он тянет ее руку, выворачивая из плеча, упираясь в спину, разрывает кофту, показалась грязная сорочка. Она старается уползти, вжимая голову. За спинами слышна гитара. Из подворотни выходят четверо остриженных бобиком. Один играет и поет:
В магазине Кнопа
выставлена жо…
не подумайте худого,
желтые ботинки!
Они проникают в толпу и приникают к стеклу.
Вдруг парень толкает поднявшуюся, чтоб убежать, и, не удержавшись, падает с ней вместе. Толпа опять невольно хохочет. Наконец, не замечая мокрого снега, блестящего вокруг фонарей, несколько человек идут в дворницкую. К толпе подходят еще женщины в платках и торопят оставшихся. Между тем он таскает ее за юбку; у нее, как и у него, торчит сорочка большим смятым комом, обнажая спину. Наконец он находит на столе табуретку и бьет ее по спине. Она лежит без сознания. Пять человек стучатся в дворницкую.
Вдруг один из четырех бобиков говорит, протирая глаза:
– Это ж Митя.
Он стучит в стекло и зовет:
– Митька, Димочка!
Но тот свернулся на кровать и, видно, заснул. Из душной дворницкой выходит дворник в латаных валенках и, пройдя подворотней, спускается с ключом и открывает войлочную дверь. Петька, стащившись за толпой вниз, роняет пустое помойное ведро. Четыре гаврика проникают первыми. Дворник хватает челку с гитарой за грудь и пробует вытолкнуть в сени, но тот, быстро расхлеставшись, кричит ему: «Дядя! Что ты обижаешь? Пусти» – и лезет на него грудью. За ними в низкую комнату толпа. Найдя Митин пиджак, приятели расталкивают его, усаживают на кровати и, торопясь, уговаривают куда-то ехать, а потом подхватывают и выводят. Там усаживают его между собой в извозчичью пролетку. Извозчик им помогает. Двое держат. Мальчик с гитарой, в широком галстухе с заколкой, суетится вокруг и в последний момент вскакивает на подножку. Вдруг очнувшийся Митя хватает сидящего слева локтем по морде. Тогда оба, привалив его к задку, заламывают ему руки и крутят. Извозчик с криком увозит всех.
Женщина, поднявшись с пола, гонит вошедших. Она рыдает вовсю, не удерживая себя, и, выгоняя, рассказывает сквозь плач, обращаясь к дворнику. Размазанная кровь со лба пятнает переносье. Толпа пятится. Она, не запирая дверь, идет к водопроводной раковине. Петька, оставшись в сенях, глядит в темную комнату. Все ушли, стало тихо. Слышно, как она плещет водой и всхлипывает, тукает босыми ногами, отойдя от воды, на сухом полу. Он видит, как юбка волочится по земле. Пар идет в настуженном помещении изо рта и от щек, облитых холодной водой. На правой скуле темный синяк, туда попало ножкой табуретки. Петька стоит в комнате, продвинувшись из сеней, когда она проходит из кухни. Но она при этом не замечает его. Дверь остается открытой. Она задернула занавеску и опускается за стол. Над ее головой висят ходики, жестяные, с черными гирьками.
У Петьки слипаются глаза, как это бывает ранним утром не выспавшись, ему кажется, что пахнет компрессом, ромашковым чаем, тепло. Ему некуда деваться. Она еще плачет. Он подходит к ней и говорит:
– Я ухожу.
Она испуганно смотрит:
– А? Кто это? Кто? Кто это?
– Это я остался случайно.
Петька глядит на нее: неприятное лицо, распухшие губы, челка закрывает лоб, разбросанные серые глаза. Она вскакивает и бежит к двери:
– Если он от них уйдет, то сейчас вернется. Не пущу!
Она запирает дверь на засов. У Петьки подкашиваются ноги, он чувствует усталость и тоже идет к сеням, их почти одинаково бьет и ломает плечи.
– До утра не впущу. Утром. Пускай спит под лестницей как собака. Собака! Табурет… Засов…
– Нет, они его увезли.
– Оставьте меня. Спасибо.
Она выходит из сеней и глядит на Петьку с бессознательным удивлением. Конец побоев ее не утешает, и, оставленная одна, она чувствует, что ей плохо. Она просит, зажимая зубами рот:
– Дай воды.
Петька дает ей проливающийся стакан, там был чай. На улице и всюду тихо.
Она: Нет, воду (колотясь зубами о стекло и полуудерживая отдельные рыдания).
Одна лампа в комнате, в углах темно, постель в черной тени, рядом какая-то пустая комната – верно, кухня, где она мылась. На лбу опять кровь, ей надо сделать повязку. Она дает ему платок. «Она меня считает чем-то не тем». Он мочит его на кухне и приносит. Она обвязывает голову:
– Зачем было мочить?
Петька говорит:
– Чтоб спало…
И она перевязывает сухим. Петька, сидящий против нее, разглядывает ее. Красные руки выпачканы белым, видимо, известкой со стены. Сорочка до сих пор выглядывает из-под кофточки. Он не видит ее лица, а, опустивши глаза, видит все, что было, и заглядывает в лицо той женщины, и узнает Лидочку в каждом движении, которое она делала бы так же. Он боится поднять глаза, чтоб ее не увидеть. Наконец он опять взглядывает и видит, что это не она. Но вместо того, чтоб отдать себе отчет в своем облегчении, он встает с тоской, не понятной ему самому и вызванной тем, что он хотел бы, чтобы это все-таки была Лидочка. Она говорит:
– Он не пьяный. Я его знаю. Сам он гуляет, а я где гуляю? У примуса на триста рублей. Будь он проклят! Что он слесарь, так мне бегать за капустой на склад? А он еще говорит, куда я хожу. А я хожу в хороший дом – работать. Ему какое дело, я в его дела не мешаюсь. Сколько раз убивал меня, вот все руки испортил (она срывает рубашку с плеча и тычет рукой в синяки). Нет, пусть он отвалится. Как хочу, так и буду делать. Захочу, то и пойду, хоть к Мишке, хоть к Ваньке, хоть к первому встречному. Никуда я не ходила. Потому что я не могу.
Она ложится лицом на стол, ударяясь о дерево в бессилии. Тогда Петька гладит ей волосы рукой и уговаривает ее, но самому ему тяжко быть здесь и это делать, поэтому он перестает думать о себе, а только смотрит на нее, на поверхность волос, на кожу плеч и шеи, на красные руки и на стол. Вдруг в затуманивающей злобе, обессилев, он опускает руку на ее шею и залазит на грудь. Она не двигается, и, когда он наклоняется к ней, она прячет лицо к нему. Но выглядывающий глаз, еще красный от слез, бездумно и ничего не видя глядит вперед, грезит, и мысль механически повторяет: «Пусть он видит, как этот сделает, и пускай». Они движутся в темноту, касаясь друг друга мокрыми лицами, отодвигая волосы, приблизивши глаза и вкладывая друг в друга одно и то же нарастающее беспокойство как мяч, шепча распухшими от слез губами каждый свое и одно и то же. Им кажется на эту минуту, что это и было всегда, и так, а не иначе. Потом Петька вспомнит: «Куда занесло, что я?» Тишина и потрескивающий звук за разбитым стеклом первой рамы.
На улице ночь. У нее разболелась голова, она опирается о спинку кровати и ничего не говорит, но не спит. Но вот начинает за окном синеть. За ночь выпал свежий снег, почти неосязаемый. Ей утро не приносит облегчения.
Но что же сказать? Сказать вот что – больше нечего: «Настя, когда прийти? Я еще приду».
IV. Железный мальчик и Лидочка
Целый день с рассвета второй щенок толкается по улицам; утром ворота – заперты. Еще никого нет. Он видит неясно и никак не может вспомнить до́ма, который нужно найти, и торопится, заглядывая. На ступеньках, на грязном снегу, всюду следы проходивших ног и частых прикосновений. Он замедляется, вынюхивая, пускается бегом от одного к другому. Просовывает голову между холодных прутьев ворот, в окнах за чистым снегом светится холодный свет, разрывающий ему душу. Он долго ожидает, часто мочась от холода. Наконец появившийся сразу из-за угла дворник открывает ворота, и выходят люди. Уставши и измучившись, щенок забегает в конец Садовой и, взойдя в галерею Гостиного двора, засыпает за бочками с известью.
Он проснулся поздно в радостном настойчивом ожидании. Со сна у него колотится сердце, но, вставши и выглянув, он увидел, что уже ночь и он опаздывает. Он выполз из-за бочек, запачкав лапы в известь, следками по пустым плитам белые пятна пальцев. Он выбежал из-под огораживающей галерею веревки на освещенный огнями снег. Ночной свет отражается в обледенелых мостовых.
Пробежавши короткий переулок, щенок уперся в решетку набережной. За ней блестела черная вода. Холодный редкий туман закрывает глубину канала. Через канал переброшен мостик. Щенок поднялся по трем скользким ступенькам и пошел по доскам вверх, но в самой середине он остановился – доски обрывались, так как мост был не достроен. Щенку приходится вернуться. Он пошел вдоль железной ограды над водой. Кое-где внизу лежат побеленные снегом барки, совершенно неживые. Вода, еще свободная ото льда, но уже томительно тихая, лоснится под фонарями и отражает окна домов. Когда он хотел повернуть обратно в переулок, он набрел на дырку в мостовой – канализационный люк с откинутой железной крышкой, от которого шло тепло. Он подумал было согреться около люка, но услышал оттуда голоса. Они были сиплые, но явно мальчишеские.
Первый: Раздобудем шамовки.
Второй: А где здесь?
Первый: Что здесь?
Второй: Кушать?
Первый: Еще надо найти что.
Второй: Так где же?!
Первый: Имей в виду, что я не буду заниматься дрочкой.
Второй: А разве что-нибудь уже есть?
Первый: Скажу только, что под юбкой тоже не железные плоскогубцы и не деревянные костыли, а что-нибудь вроде шелковых штанов и – сам понимаешь – живые ноги. Так что я ничем не рискую. Ну, пока.
Щенок видит, как из люка вылезает беспризорник. Опухшие земляные щеки, серые глаза, и жесткая челка спускается из-под финки, на голых ногах в рваных штанах лаковые полуботинки ДЖИММИ.
Еще стоя на четвереньках, он сказал в люк: «Сейчас будет колбаса», – и, вставши, побежал по переулку. Щенок приглядываясь пошел за ним, чтобы посмотреть, где он возьмет колбасу. На углу переулка мальчик остановился. Здесь светит фонарь, проходит много прохожих. Вот идет молоденькая женщина с сумочкой и покупкой, завернутой в серую бумагу и перевязанной шпагатиком. Ее лица не видно, от покупки гастрономический запах копченой брауншвейгской колбасы.
Проходя мимо витрин, женщина освещается на секунды – то бело-розовая щека с уголком губ, то светлые волосы, убранные под черную меховую шапочку. Беспризорник подошел к углу со стороны переулка, стал у витрины конской мясной со спущенной железной шторой и, протянувши руку и закрыв глаза, сказал: «Рады бы работать, но свету не видим. Неужели вы обедняете от одного рубля?!» Женщина, высчитав в сумке, дает ему серебряную мелочь и проходит. Тут он забежал ей вперед – как будто она его забыла – и снова просит. Но она вспомнила его и быстренько отвернулась. Вот она подходит к углу у игрушечного магазина с мертвыми куклами и останавливается в тени подтянуть чулок. Беспризорник, снова забежавший, высовывает серую голову из-за угла и чуть-чуть поцарапал стенку. Дамочка посмотрела, и он спрятался. Решив, что это показалось, она нагнулась и, вытянув металлическую застежку резинки из-под черных шелковых трико, подтянула чулок и зацепила его. В это время беспризорник опять зацарапал стену сильнее. Она подняла голову, но когда она оглянулась, она увидела оскаленную рожу – рот до красных ушей, гнилые зубы торчат наружу, нос расползся по вздутым щекам, и серые глаза пристально уставлены. Она вскрикнула и шатнулась, но мальчик прыгнул и подкатился ей сзади под ноги, он схватил ее за ноги обеими руками выше щиколоток и ниже икр. Лежа ничком под ней, он приподнял вверх свою голову. Она распрямилась в ужасе, расставив невольно ноги, хочет двинуть и не может снять с места, а он состроил ей опять страшную рожу и сказал:
– Чем торгуешь? Мелким рисом. Чем болеешь? Сифилисом! Дай денег, а то укушу.
И зубами коснулся чулка на правой ноге, надавил и оставил слюни. Она схватилась руками за свою сумочку, торопится и чувствует железные зубы, а он ей шепчет: «Закричишь – кусаю».
Она уронила у его головы свой тяжелый пакет и из сумочки вынула деньги – десять рублей и еще два в кармане – уронила на замерзший тротуар и платочек и так же, как беспризорник, шепотом, говорит ему: «Вот, пожалуйста, тебе деньги».
Он повернулся на бок, не выпуская ног, и взял деньги за щеку, ощутив запах духов «Белая ночь». Не успела она пошевелиться, как он высвободил голову и дернул ее ноги обеими руками вперед, отчего она сразу же упала на спину во весь свой рост и закричала, как если бы ее резали бритвой «Жиллет», а мальчик вскочил на ноги, не забыл хватить пакет и сумочку, вылетевшую у нее из рук, и, перепрыгнув через нее, пропал в темном переулке.
Щенок подбегает к женщине, которая поднимается с четверенек, очищая снег с колен. Он приближает морду к ее лицу и вдруг узнает Лидочку.
Лидочка сбивает снег, оглядывается, ища сумочку, и он ясно видит ее лицо в темноте, такое же, как под навесом у костра; здесь оно снизу освещается белым снегом. Она поправляет одежду и не узнает его. Заметив его, она сперва пугается, но потом дотрагивается рукой до его лба и идет по переулку, а щенок бежит за ней.
Она обернулась и пошла быстрее, как если бы он был молодым человеком, но он поравнялся с ней в уверенности, что проводит ее до самого дома через много улиц. Он все время молчал, а она хотела было заговорить, но в это время увидела у моста, к которому шла, опять того же серого мальчишку-беспризорника и остановилась, чуть не плача от испуга и прячась за какую-то железную ставню. Беспризорник стоит над люком, видимо собираясь туда спуститься. Он держит в руках пакет и сумочку и в задумчивости глядит в сторону моста. А там у перил, облокотившись, стоит высокий и плотный мужчина средних лет в драповом пальто на ватине, поворачивая изредка голову над снегом, видимо, кого-то поджидая. На скрип Лидочкиных шагов он обернулся, а мальчик, видя, что он не глядит в его сторону, нырнул со звоном в люк.
Беспризорник. 1938. Б., чернила. 15x19
Тогда Лидочка быстрыми шагами подбежала к этому мужчине и воскликнула:
– Вот он, вот он в этом люке!
Мужчина спросил:
– Кто? Что случилось? Это ты кричала?
– Беспризорник отнял у меня колбасу.
– Какую колбасу?
– Хорошую, брауншвейгскую, только что у Лютова!
– И много там было?
– Конечно много, полтора кило.
Мужчина берет ее под руку и говорит:
– Видишь, как опасно ходить одной.
Он направляет Лидочку к мосту. Они всходят и идут вверх. Щенок бросается за ними, не слыша, о чем они говорят. Они идут так быстро, что он успевает догнать их только у середины. Тут он вспоминает о провале и в то же время видит, как мужчина замедляет шаги, останавливает Лидочку и поворачивает ее обратно. Она идет неохотно, возражая, видимо, не соглашаясь с ним. Проходя мимо щенка, мужчина говорит:
– Нет, вы не знаете – это касается меня. Мы остановимся на минутку. Уверяю вас, в это время там никого не бывает.
Лидочка отвечает:
– Я не понимаю, что вам за охота…
– Прекрасное такое местечко!
Лидочка, про себя: «Знаю я твои места…»
– А чем же они плохие?
– Но ведь сейчас все закрыто?
– В том-то и дело, что все закрыто.
– Но зачем это вам понадобилось?
Мужчина фыркает. Они сворачивают по одному из переулков и выходят на большую улицу. Он подводит Лидочку к ступенькам вниз под светящейся вывеской «Мужская уборная». Она, удивленная, останавливается, повернувшись к нему. Он кажется несколько смущенным и говорит:
– Уверяю вас, здесь очень мило и никого нет. Сторож мой хороший знакомый, даже мой друг. Я всегда здесь чищу сапоги.
Но в это время дверь уборной открывается изнутри и хлопает, и оттуда поднимаются какие-то фигуры с поднятым воротником.
Лидочка со словами: «Ну, знаете!» – вырывает свою руку и быстро уходит. Мужчина, скрипя по снегу, удивительно легко для своей плотности, бежит за ней, и изумленный щенок за ними. Он видит, как они поравнялись и опять направились к мосту. На пустынных улицах совсем тихо. Ночь освещают фонари и горящие кое-где огни разных цветов от разноцветных абажуров. Они всходят на мостик и быстро удаляются. Щенок в страхе бежит за ними, чтоб их остановить. В три прыжка он выносится на середину мостика и едва успевает удержаться перед провалом. Но, остановившись над черной водой и поднявши голову он слышит впереди их голоса. Он несколько раз обегает всю ширину провала, но видит прямо перед собой в темноте конец моста и внизу ледяную черную воду, а когда поднимает голову – на той стороне канала большой неосвещенный дом, но вот его окна зажигаются.
Щенок, дрожа от ночного холода, спускается с моста и, отбежав десять шагов, опять натыкается на канализационную колодку. Но теперь люк закрыт, там черно и никого нет. Щенок идет вдоль перил по набережной.
V. Квартира на разъезжей
Нацепивши галстук-бабочку Ведерников нагибается от зеркала к нижнему ящику платяного шкафа, блестя разглаженными волосами под тюльпаном бра. Но он останавливает себя за плечи и, торопя время, потирает руки. Должны быть гости. Сын Аркашка в столовой снимает салфетку с патефона. Анна Михайловна – жена – выносит на французских каблуках из кухни блюда. Выглядывая на нее из-за спинки дубовой кровати в дверь спальни, Ведерников соображает ее движения. Он останавливает ее во время накрывания на стол: «Так, и вот так, и еще немножко»; отмахнувшись от этого, он проходит в светлом костюме мимо низко посаженных окон. «В частности, когда она нагибается у буфета, доставая тарелку с анчоусами, и садится на корточки – одна спина и зад. Ужас!» Отвернувшись на минутку к занавескам на смежный двор, освещенный качающимся фонарем, он застает ее уже встающей, наклонив красное лицо, рассматривая уложенные анчоусы.
Ведерников лихорадочно ежится и пританцовывает в нетерпении. Выйдя на звонок в прихожую, он снимает телефонную трубку, висящую над столиком с платяной щеткой, и спрашивает: «Але?» Но это ошибка. В это время звонит колокольчик. Он отбрасывает цепочку выходной двери и открывает ее, заслоняя зеленую дверку уборной, выходящую тоже в сени. Входят трое: полупротрезвевший Митя, от которого сильно несет одеколоном и пудрой, со свежим боксом и совершенно выбритым затылком чуть не до макушки, Зотов и Холодай. Они раздеваются вместе, дымя паром и толкаясь в тесноте. Анна Михайловна, убежавшая в спальню навести отщипанные брови, пудрит круглое лицо и выходит, затыкая за рукав потный платочек, с сильно бьющимся сердцем. Гости раскланиваются и рассаживаются. Она опускается на диванчик с медальонами, с которого снят чехол, возле Мити и спрашивает:
– Ну как, Дима, самочувствие?
– Теперь полегчало.
– Что ж вы к нам не заходили?
– Некогда.
– А может, вас Настя не пускала?
– Я на Настю плевал.
– Что вы! Надо быть настолько сумасшедшим?
– Я к такому числу не принадлежу.
– Кто вам сказал? Это версия.
Митя, насупившись, не отвечает. Ведерников говорит, заводя патефон:
– Однако милости просим.
Все едят и выпивают. Зотов спрашивает, выдвигая серое лицо:
– Хозяин, а нет ли у вас, я, конечно, извиняюсь, ведерка икорки свежей?
– А? Это у меня на кухне.
– Нельзя ли поинтересоваться?
Он привстает, вися над столом своим полувоенного покроя пиджаком в талию с накладными карманами, и, поднявши Ведерникова таким образом с места, выходит с ним под звуки патефона в сени. Ведерников протягивает руку к зеленой двери уборной, но Зотов его останавливает. Пошатываясь и прислоняясь к нему, он указывает на столовую и говорит:
– Принесли.
– Здесь?
– Да, прихватили на квартире у ихней дамы.
Ведерников входит в кухню, лезет на полку в бумажных узорчиках, но, доставши большую банку с паюсной икрой, забывает о ней и обращается к Зотову. Их согревает нетерпение, кухня в бумажных полках тесно обступает их надежными стенами.
За зеленой дверью, в уборной, на стульчаке в штанах сидит Аркашка. Вот уже полчаса он, не переставая нервничать, но не отрываясь, читает толстую книгу «Тарзан, сын обезьяны». Он слышит за тонкой перегородкой в кухне разговор. Голоса тревожат его на самом интересном месте. Он не отстает от книги и, даже улавливая за стеной, притихши и не шевелясь, отдельные слова, вперившись в нее, наморщив лоб и нервно пристукивая ногой, продолжает читать. Наконец он заставляет себя быстренько захлопнуть книжку и, наставив голову, внимательно прислушивается.
Боясь отцовского стука в дверь, Аркашка решает, что время сматываться. За перегородкой Зотов говорит по складам:
– Тихон Логиныч, не стой тут.
Вздрогнув от оплошности, Аркашка вдруг вспоминает об одном несделанном деле, которое давно сохранялось и откладывалось до удобного случая. Он успевает выскочить и проскользнуть из сеней в коридорчик к спальне как раз в то время, как Зотов стукнул дверью уборной.
Продолжая сжимать книгу, Аркашка входит в спальню, где горит одно бра, и видит через открытую дверь, как в столовую входят оба и устраиваются на свои места. Холодай спрашивает:
– А где же, между прочим, ваше ведерко?
Ведерников хлопает себя по лбу и выскакивает на кухню. По дороге он ощупывает карман кожаного Митиного пальто. Раздвигая оглядывающихся на нее круглыми плечами, Анна Михайловна наклоняется над столом и разливает водку по стопкам. Мужчины намазывают икру на ломти халы, чокаются и выпивают. Ведерников, не садясь, заводит патефон:
– Тост! Выпьем за молодых техников с высшим инженерным образованием!
Зотов перебивает:
– За инженеров! За ИТР!
Все пьют, обращаясь к Мите, который сидит неподвижно, опустив голову и как будто нюхая. Анна Михайловна придвигает ему рюмку. Ведерников опять говорит:
– А самое главное, выпьем за тех, у кого душа наружу.
Зотов прибавляет:
– За тех, кто свой в доску!
Холодай говорит:
– Совершенно ясно, тут все люди прямые.
Ведерников привстает и, перемигнувшись с обоими, хочет увести Митю на кухню, но, присмотревшись к нему, видит, что тот спит. Не отвечая на разговоры Анны Михайловны, Митя держит во рту недожеванную халу с икрой и не проглатывает. Анна Михайловна говорит:
– Неужели же вы поверили, что я их познакомила? Это она наябздила на меня…
Но тут она тоже видит, что Митя заснул. Он прислонился головой к ее плечу, слабо пережевывает халу, но все-таки не глотает.
– А, черт, – говорит Ведерников. – Спит. И сколько он выпил, что его так развезло! Что же теперь делать? Надо взять у него инструменты, а то он их еще растеряет. А ну, давайте!
Все выходят, оставив Митю с Анной Михайловной за столом. Ведерников тревожно оглядывается. Оба сидят неподвижно. Повернувшийся во сне Митя начинает слюнить крепжоржетовый рукав. В сенях они вытаскивают пакет из кармана Митиного пальто и уносят его на кухню.
Когда за ними закрылась дверь, Анна Михайловна беспокойно поворачивается к Мите и с изумлением встречается с его открытыми вылупленными зеленовато-серыми глазами. Она отдергивает руку, но не вскрикивает.
Аркашка, присев у шифоньера, тихонько тянет ручку нижнего ящика и без шума выдвигает его. Он думает про себя: «Посмотрим. Интересно, что они от меня здесь прячут». Он засовывает руку, щупает и вытаскивает у самой стенки из белья пакет. «Завернуто в газету и перевязано шпагатиком». Задвинув ящик и прикрыв пакет «Тарзаном», он рванул, замедляя любопытство, напрямик через коридорчик в уборную, нырнул туда и заперся на крючок. Он тычет «Тарзана» в сетку для бумаги и развязывает пакет.
Ведерников стоит, наклонившись возле Зотова и Холодая, которые, стараясь не шуршать, тихонько разматывают пакет. Он думает: «Жаль, линолеум по всему полу. Придется его снимать. Пять комнат или на Казачьем, иль на канале. А где достать цельное стекло? Шесть зеркальных окон, одно разбито и другое тоже, правда, не разбито, а с трещиной. Очень просто, ничего особенно сложного. Ведерко икорки, черт с ним, я ему предоставлю, а пару барж на дрова я тоже буду иметь… как негодные. Около самого дома. А там дальше посмотрим. Там у меня тоже пакет в ящике. В своем роде. Она сидела у буфета одна, спиной. Ну и тяжелый зад у моей жены, не столько тяжелый, как пухлый. Поднять нижнее, чтоб были видны ноги, потом она нагнется. Да, в пяти комнатах будет место и гостей принять. Цельное стекло я, конечно, достану, хотя бы из Гостиного, там все равно полстенки разбито, но дело не в этом, а дело в инструментах. Ширмы из крепдешина со щелками. А линолеум? Содрать. Пожалуй, все-таки надо содрать для ванной весной. Огонек в избе. Все спокойно, все спокойно. Инструменты мы сейчас спрячем. Она там сидит с Митей. Не очень-то приятно. Даже к лучшему. С Митей надо поговорить отдельно. Одному, без них. А может, без него… Ни к чему столько народа. Нет, Митя простой парень, и он техник, человек со средним техническим образованием. Покупать только хорошие вещи. Просто повыбросить все это дерьмо, когда будем переезжать. И диванчик с медальонами. Нет, диванчик, пожалуй, не так уж плох. Диванчик – стильная мебель. Хорошо, что мы его держим под чехлом. А покупать в комиссионных – один в Гостином, один на Невском у Адмиралтейства, один на Невском у канала. Есть и на Васильевском, тот самый интересный. Аркашку отправить на Чернышев в техникум, пусть учится играть на пианино. Чтоб он меня уважал. Аркашка весь в меня. Ничего, спокойно. Все это мы имеем в руках. Держим».
Развернув пакет, приятели вынимают инструменты и ключи, связывают пустую тряпку и засовывают обратно в Митин карман, а инструменты прячут в кухонный столик.
Аркашка вынимает из пакета пачку фотографий. На первой из них он видит Анну Михайловну, свою мать. Она в перманенте, устроенном по-незнакомому, сидит на диванчике с медальонами без чехла, спустивши одну босую ногу на пол. Она совершенно голая. Волосы у нее в шестимесячной завивке, но убраны не как обыкновенно, а как-то иначе. Правая нога поднята на диван и отставлена широко. Тень от нее падает на круглый живот. Левая рука протянута к этой ноге и держится за нее, а правая опирается о диванчик. С быстро бьющимся сердцем Аркашка рассматривает фотографию и, не зная, что делать с ней, выхватывает вторую. От неверного движения вся пачка вылетает у него из рук и рассыпается по полу уборной. Нечаянно задетая доска стульчака громко стукает. Трое в кухне вздрагивают и делают движение, один из инструментов выскакивает из рук Холодая и звякает. Холодай шепчет: «Епси-мопси!» Они прислушиваются. Аркашка слышит движение в кухне и, съежившись, сжимая наскоро завернутый пакет, в растерянности, с сузившимися сосудами, с похолодевшими ногами, некоторое время не может двинуться. Он приоткрывает дверь и видит спину отца в светлом костюме, входящего в столовую. На неосторожный скрип двери уборной Ведерников поворачивается и видит Аркашку.
– Ты чего? Еще не спишь? Опять с книжкой! Марш в постель!
Аркашка делает движение спрятаться.
– Ну? Чего? Давай!
Покрасневши как вареный рак, он успевает левой рукой запихнуть пакет в сетку под бумагу и, схвативши «Тарзана», выходит из уборной боком, но, выйдя в коридор, останавливается с подкатившимся сердцем, надеясь вернуться и взять пакет. В это время Ведерников, который хотел было вернуться, поворачивается опять к столовой и, пропуская оттуда Митю, отвечает ему:
– Курим? Пожалуйста, можем угостить «Зефиром».
Выйдя в прихожую, Митя, покачиваясь, шепчет ему:
– Нет… мне, между нами говоря, отлить… А?
– Это тоже можно. Пожалуйста сюда.
Аркашка не успел выключить свет. Через некоторое время, когда Митя выходит из уборной, ожидавшие в кухне окружают его и все вместе возвращаются в столовую. Аркашка из темного коридорчика влетает в уборную к сетке и запускает руку. Но кроме мятой бумаги для подтирки там ничего нет.
Проводив гостей и проверив запоры, Ведерников наскоро просматривает инструменты и удерживает себя от торопливости, стараясь продумать кое-какие занятия на время, пока жена убирает со стола. Он заводит патефон и ставит, по своему вкусу, широкую русскую народную песню-попурри. Но он передумывает. Сбитый беспорядочный стол еще уставлен грязной посудой, которая звенит от патефона.
– А может, Анна, бросишь? Пожалуй, пора спать.
Она пожимает плечами:
– Куда торопиться? Не в театр, успеем.
Ведерников: Очень удалось платье. Как говорится – смерть мужьям.
Анна Михайловна: Надо еще оглядеть днем, а то на последней примерке обузили, а потом прострочили на глазок, так я боюсь…
Ведерников: Чего бояться, платье, прямо сказать, культурное.
Анна Михайловна: Гм, пожалуй, сходить бы в фотографию в этом платье и засняться.
Ведерников: Я и сам фотограф. Давай-ка посмотрим… как будет лучше. Если вот так…
Анна Михайловна не торопясь отставляет посуду и становится в спальне у зеркала.
Ведерников: Подожди-ка, я сейчас попробую.
Он снимает абажур с настольной лампы, она бросает режущий свет. Задвинув кассету в аппарат «Спорт», он прощелкивает и делает выдержку.
Ведерников: А что если поставить тебя у стенки – так, вполоборота.
Анна Михайловна: Ну какие там еще обороты – я сегодня слишком выпила, от вина качает и спать хочется.
Ведерников: Подожди-ка, я тебе сделаю художественную фотографию, как будто ты примеряешь платье и в это время надеваешь его за ширмой. Ты его стяни – так, через голову.
Анна Михайловна: А лицо как же?
Ведерников: Ну что лицо? Это ничего, лицо пусть будет закрыто. Нет, только ты прихвати и комбинацию…
Анна Михайловна: Подожди, я отстегну чулки.
Ведерников: Нет, чулки пусть пожалуй остаются.
Анна Михайловна: Ну как же? Остаются!
Ведерников: А подвязки зачем? Подожди, я расстегну, а то что за съемка в штанах.
Анна Михайловна: Дай-ка мне лучше замшевые туфли на белые ноги… А теперь я повернусь вот так.
Ведерников: Нет, ты лучше передом, а ногу поставь на стул. Нет, не на перекладину, а выше. Ну давай, давай выше, что ты боишься – теперь отведи ее. Еще немножко…
Ведерников лихорадочно приноравливает аппарат. Короче говоря, они развлекаются так далеко за полночь.
VI. Мужской туалет
«Развесив на трубах отопления мокрые тряпки; уже двенадцать часов; зимняя полночь; внизу; закрытые двери; это паровое отопление, однако распространяет тепло, сегодня хорошо дают», – старик на столике у входа раскладывает газету и вытаскивает ужин: пару свиных сосисок и четверть батона. Сложивши полотенца, убравши желтый крем для сапог и бархотки, а также душистое мыло, которое предлагается женщинам, он пересчитывает дневную выручку. Только он успевает сесть за ужин, как, несмотря на поздний час, вверху трещит и открывается дверь, и в мужскую уборную спускается несколько человек. Он, не начиная есть, а полуприкрыв снова пакетик с ужином, не поворачиваясь, ожидает их ухода. Компания подходит к писсуарам, и один из вошедших говорит:
– Держи его за лоб и за подбородок. Ну, Митя, теперь давай!
Стараясь издать звук горлом, Митя стонет, но не может устроиться и отталкивает руками поддерживающих. Видя, что происходит, сторож подбегает к Мите, отодвигает его от писсуара и, направляя к двери, говорит приятелям:
– Пожалуйста наверх, там много места, а здесь запрещено. Здесь безобразий не разрешается!
– Дедушка, ты что, с нами хочешь ссориться?
Другой добавляет:
– Епси-мопси! Что же нам его – вести в «Арс»?
Зотов, улыбаясь до ушей, говорит:
– Да в ебениматограф… Нет, мы его сейчас проводим в кухмистерскую «Абхазия», на светок.
Сторож, продолжая держать Митю под руку, приостанавливается:
– А нам какое дело, что в «Абхазию». Вы в «Абхазии» покушали, а сюда пришли безобразить. Вы бы там и блевали.
– Нет, дедушка, там нельзя, там у нас знакомые шевелюшки. Ну, Митя, давай, давай!
В это время Митя горлом издает глубокий звук и, подбежав к углу, выбрасывает, крутя головой и соря по сторонам, длинную струю в каких-то розовых кусочках – вероятно, в помидорах. Сторож, отошедший, качая головой, ждет; у него в руках тряпка. Приятели – Зотов и Холодай, и еще один мальчик с гитарой – тоже ждут, обратясь в разные стороны. Митя минуты две встряхивается. Щеки у него зеленеют на глазах, на лбу проступает холодный пот. Ослабевши, он присаживается за столик и локтем сталкивает на холодный плиточный пол завернутый в бумагу завтрак. Со словами: «Пардон, извиняюсь», – он хватает сверток и старается засунуть его во внутренний карман своего кожаного полупальто. В это время все трое приятелей, отойдя к писсуарам, отворачиваются к стене и расстегивают ширинки. Видя, что Митя прячет его завтрак, старик говорит:
– Позвольте, молодой человек, что же это вы прячете мой паек?!
Митя бормочет: «Виноват, извиняюсь», – и, вынимая пакет из внутреннего кармана, кладет его на место. Окончившие приятели достают из карманов серебро за беспокойство, а старик в это время подтирает пол. Окруживши Митю, они спрашивают:
– Ну как?
У него просветлел взгляд, и он отвечает:
– Теперь полегчало.
– Епси-мопси, – говорит Холодай, – так можно подниматься в «Абхазию»?
Из уборной они проходят в кавказский ресторан, где в это время кавказец с густыми бровями на эстраде ставит себе на голову стакан кахетинского и, давши знак, готовится танцевать. Они заказывают себе полдюжины по тридцать одной копейке с моченым горохом, воблой, гренками, белыми снетками и крендельками в пятачок.
А сторож, посыпав опилками, убравши и отмывши тряпки, садится опять за столик и разворачивает пакет, но, потянувши за край газеты, он вздрагивает от удивления, так как оттуда с громким шелестом, как в цирке, высыпаются фотографии. Сторож их рассматривает, поднося к лампочке в сетке над умывальником, и шепчет: «Вы подумайте! Ну скажите!» Завернувши все обратно, он складывает полотенца и уносит вместе в кладовой шкаф, который находится в темном коридорчике, соединяющем это помещение с дамским туалетом. Заложив пакет в шкаф, он его запирает, надевает ватное пальто и поднимается на улицу.
Оглянувшись несколько раз и обождав, он соображает, где сейчас можно купить чего-нибудь покушать. Магазины уже закрыты. Тогда он входит в кавказский ресторан, где в это время кавказец со стаканом на голове, прикладывая к сердцу ребром ладони одну и выбрасывая другую руку, танцует на эстраде лезгинку на носках и держа еще вдобавок в зубах свежий дымящийся лаваш. Старик, снявши пальто, тихонько пробрался по стенке, одним глазом посматривая в зал. Скоро он находит сидящую компанию, которая беззаботно выпивает. Отыскав место под пальмой, старик заказывает себе рыбу на вертеле с половинкой лимона и шепчет: «Ну скажите! Прямо можно сказать…»
Он разглядывает сидящих и прислушивается, но не может разобрать ничего толком, так как все кричат вместе и по направлению к сцене, кроме одного. Это Холодай. Он сидит спокойно и молча, катая толстыми розовыми пальцами и без того круглые мучные шарики с мятой. Старик, подумавши, требует к рыбе еще бутылку бархатного пива и, уютно ежась и тряся головой, кушает, не переставая присматриваться к компании. Сколько он ни слушает, он не улавливает ничего, кроме отдельных слов – «Тихон Логиныч», «институт» или «технологический, не ссы тут» – что-то в этом роде, но никаких выводов он отсюда не делает, и, не очень беспокоясь, только разглядывает сидящих, особенно Митю. Вдруг, еще раз услышав те же слова, он пугается, уж не о нем ли идет речь. Пожалуй, действительно что-то похоже. Но по их лицам он заключает, что все спокойно, и догадывается, что они шутят. Окончивши есть, он оставляет их шуметь, а сам, ощупав свой карман, где у него ключи от шкафа, сходит со ступенек ресторана и, поднявши воротник пальто, скользя по утоптанному обледенелому снегу и приготовив дворнику пятнадцать копеек, поспешно уходит домой.
VII. Пустой двор
Петьке приснился следующий сон: он вышел из темной подворотни на мощеный двор. Никто ему не встретился. Сколько он ни оглядывался – никого не было. Окна темные, хотя время уже позднее – глубокие сумерки, когда зажигают свет. Этот чужой с виду двор – высокий, весь каменный, но, как это бывает во сне, вдруг Петька начинает видеть, что это и есть именно тот знакомый двор, который он ищет. Он поднимается на несколько ступенек по лестнице черного хода, держась за холодные железные перила, но, обернувшись, взглядывает назад во двор и видит, что у противоположной стены стоит маленький, светло-рыженький котенок, видимо, выброшенный или оставленный. Не двигаясь с места и не зная, куда деваться, он не прекращая слабо мяукает.
В то время как Петька хочет повернуться, чтоб продолжить взбираться по лестнице, из той же темной подворотни, откуда пришел он, выходит старый белый с розовыми пролысинами бульдог и подходит к котенку. Собака обнюхивает его, свесив над ним свою тяжелую морду, а тот, как это бывает, когда еще котенок полуслепой, очнулся брошенный один в чужом месте – с тычущейся головой, весь трясется не то от холода, не то от страха. Чувствуя, что к нему подходит что-то живое, он, не оборачиваясь и ничем не меняясь, так как даже этого не понимает, всем телом напряженно ожидает, кто это. Бульдог берет его зубами за спину и приподымает. Дело в том, – Петьке это становится известно, как делается только во сне, – что бульдог, науськанный на котенка, должен его загрызть. Но он старый и, видимо, сытый, он ленится. Движения у него нерешительные и медленные, и их сдерживает какое-то смущение и великая неохота. Подержав котенка немного, он раскрывает челюсти и роняет его. Котенок падает на все четыре лапы и остается на месте с поднятым вверх хвостиком, все так же дрожа и водя головой. Бульдог останавливается невдалеке, ожидая. Но полученное им приказание заставляет его вернуться.
Подворотня. Б., графитный кар. 20x31
Петька смотрит в оцепенении и видит, как собака, опять взявши котенка за спину и подавив зубами, уносит его за выступ стены. Тогда на то место, где он был, выбегает пятнистая, такая же, как он, рыжеватая, длинношерстая, вроде ангорской, кошка. Это его мать. Она страшно нервничает, бьет хвостом и прислушивается. Потом она садится и глядит во все глаза, иногда вздрагивая, за выступ, куда бульдог унес ее котенка. Она не двигается. Ее глаза неотрывно направлены туда. Видно, как она нюхает розовым носиком и как вдруг все ее тело продергивает дрожь. Оттуда, из-за выступа, негромко и отчетливо слышен крик котенка и одновременно с ним хруст, а затем звук обрывается. Наконец оттуда выходит бульдог. Он медленно передвигается на мускулистых розоватых лапах, постукивая когтями, и несет котенка, обвисшего и мертвого. Он проносит его через двор мимо кошки, следя на камни стекающими яркими капельками крови.
Тогда обезумевшая кошка срывается с места, натянутая, с какой-то блестяще белой, необыкновенно волнующейся и распушенной шерстью, она бросается и мечется взад и вперед, нюхая в ужасном, сладострастно радостном волнении. И, подбежавши к каплям крови, нагибается к ним и принимается их слизывать. Она не может издать ни звука, но вся неотрывно, боясь пропустить каплю, лижет и прыгает от одной к другой.
VIII. Магазин
Второй щенок пошел ночевать опять к известковым бочкам и, свернувшись в углу, согрелся. «Главное – это близко от мостика, и она, – он надеялся, – Лидочка, опять придет к Гостиному двору. А я так и не дотронулся до ее руки. Покупать колбасу у Лютова. Она пройдет мимо. Я не упущу ее в третий раз. Я буду держаться рядом. А она так близко держала руку. Когда она поднималась, упираясь руками в снег, ее лицо все было около моей морды, – думает щенок. – Я ясно помню ее запах. Тут в конце Садовой склады и близко Гостиный двор с магазинами. Здесь я могу встретить ее в любом переулке. Тут лавки». Действительно, за каждым домом идут коротенькие переулки. В низких корпусах пустые витрины. По одному переулку щенок нечаянно вышел на пустую площадь. В середине ее стояли два барака и круглый дощатый сарай или карусель. Кое-где у ворот еще видна была из-под снега пробившаяся между камней трава. Эта пустота и тишина очень удивили щенка, но он, не обращая на них внимания, думал о Лидочке. На проступившем камне блестит копченая чешуя, или из замерзшей лужи торчит втоптанная шерсть. Валяется копыто с бело-красной обглоданной костью или рваная подметка с почерневшим гнилым рантом. Все эти следы, которые он обнюхивает, напомнили ему о поисках. Он делается все более торопливым, тем более что его подгоняет холод, но он не знает, куда ему нужно. Потом он выбежал на людные улицы и следит за уходящими фигурами, напоминающими далеко. Он пробует догнать многих, но всегда ошибается.
Много раз проходя вдоль стен Гостиного двора с пустыми черными витринами, щенок видит свое пробегающее длинное отражение с опущенной головой и вытянутым носом, совсем черное, за которым проходят люди. Потом в других витринах были расставлены вещи, на которые он не обращал внимания. Лидочки все не было. А уже день стал не таким светлым. Щенок случайно остановился возле одной из витрин и стал приглядываться к вещам, которые были за стеклом. Вдруг он внимательно уставился в угол витрины, хотя и не мог понять, что его остановило. В этой витрине была выставлена галантерея: подтяжки, пуговицы, нашитые в виде узоров, бумажные цветы в зеленых вазончиках, носовые платочки, вышитые мулине, разноцветные косынки, ремешки для часов, летние, в цветах и клетчатые, и большие черные дождевые зонтики с черными и рыжими ручками – не то костяными не то пластмассовыми. А в углу стояло несколько чемоданов и шляпных картонок. Один чемодан был большой, синий, с красивыми металлическими белыми уголками, другой совсем маленький, темно-зеленый, оба из так называемой фибры, обитой гранитолем. Оба они очень занимали щенка. Ему казалось, что сквозь стекло он слышит их запах. Такой же чемодан – маленький и зеленый – он видел у Лидочки под шалашом. Как одна вещь могла оторваться от нее, если она была с ней? А сам щенок – как может быть один? Эта болезненная непонятная отнятость, этот бедный пустой чемодан, который сам по себе не может быть без нее. Но он без нее – пустой. И вот другие вещи. Эта сумочка – внезапно увидел щенок – похожа на ту, которую она вчера держала и уронила. В своей руке. И вот все эти вещи он видит связанными с Лидочкой. Каждую он мог легко представить именно так. А их подлинность растравляет его тоску.
Бросившись от этой витрины к другой и опять быстро вернувшись к этой, щенок вдруг увидел в самой ее середине серый резиновый макинтош. Шерсть у него на спине чуть не стала дыбом, так ясно он вспомнил, что этот макинтош был около огня. Он был смятый. Она прикрывала им сперва свои босые ноги. Гладкая кожа. Они были маленькие, мокрые, освещенные, стояли в мокрой траве. Она вытирала их, протягивала к огню, чтоб согреть. Но эти стоявшие в глазах вещи, которые были, – не существуют, а вместо них за стеклом стоят другие, ненужные вещи, мертвые вместо живых. Эта разительная замена, проведенная сразу и вся целиком, рвет душу у щенка, который скулит, и воет, и тычет носом, вынюхивая. Он пробует искать, но не находит и опять упирается в стекло, но видит только те же неподвижные вещи и свое темное отражение. Ему кажется, что это слишком много, чтоб это могла вынести живая душа. Но он не отрываясь продолжает щемящую сладость смотрения и дорого ценит каждую секунду и еще ловит и ожидает, как будто можно еще чего-нибудь дождаться. А уже начинает темнеть. Кое-где зажегся свет, блестящий на снегу и отражающийся в обледенелых мостовых. Наконец, толкнувшись к той, соседней витрине, которая ему казалась ближе к тому, чего он искал, щенок, весь дрожа, побежал мимо нее и, опять увидевши свое пробегающее черное отражение, свернул в темную подворотню, которая вела во внутренний двор. Там было много ящиков в рогоже. Одна из дверей была открыта, и, войдя в нее, щенок после двух-трех поворотов очутился в магазине. Там играло несколько патефонов и толкалось довольно много народу. Кое-кто стоял у прилавков и глазел, рассматривая вещи, кое-кто ходил вокруг мебели, пробираясь к углам или тыкая пальцем в обивку, или пробуя, гладко ли отполировано, или стуча по металлической никелированной шишечке на спинке кровати – каков звон. Неужели каждая из этих вещей была тоже живая? Щенок, остановившись у двери, поворачивал голову. Но Лидочки тут нету. Сверху по витой лестнице тоже спускались фигуры, так как там было готовое платье. Больше всего стояло у застекленного прилавка, нагнувшись и рассматривая безделушки, янтарные чубуки, резные фигурки из слоновой кости – самый дешевый товар, хотя и менее интересный, и золото: часы, кольца, серьги и тому подобное – товар самый интересный, но наиболее дорогой. Также несколько человек стеснились вокруг трех патефонов, которые одновременно играли три разнообразные песни.
В то время как щенок входил через черный ход, стеклянная узкая дверь магазина открылась и туда вошел Ведерников, пропустив вперед, как полагается, Анну Михайловну, свою жену. С ним был еще Зотов.
– Вот это вещь – рекамье! – воскликнул Зотов еще у входа. – Вот эта, двуспальная – стиль ампир-модерн, – и, склонясь к уху Ведерникова, он добавил: – С наелдашниками. – Затем опять вслух: – Точно на такой я спал у одной знакомой барышни, подруги по институту.
Анна Михайловна быстро залезла на кровать, но Тихон Логиныч не пошел к ней, отмахнувшись, а, не торопясь, но с внутренней нервностью поглядывал по сторонам. Он потянулся было за Анной Михайловной к горке с хрусталем и некоторое время как бы рассматривал его, на самом деле обдумывая свои дела и ища глазами. Наконец он придвинулся к прилавку с золотом и стал подробно рассматривать часы. Анна Михайловна и Зотов тоже наклонились. Тут же были недорогие перстни с изумрудами и рубинами и более значительные с мелкими бриллиантиками, подвески, даже два-три старинных медальона на цепочках, аметистовые брошки в серебряной оправе, портсигары, столовое серебро – какие-то отливающие золотом ножи для рыбы, чайные ложечки и так далее и тому подобное. Зотов давал объяснения Анне Михайловне, указывая пальцем в стекло. Ведерников наконец сказал:
– Так где же здесь часы? Не вижу часов.
– А вот, – оторвался от Анны Михайловны Зотов, – вот мне надо Поля Буре. Вот «Зингер», нет, пардон, это, пожалуй, не «Зингер», а совсем наоборот, «Фингер» – часы шикарные. Вот эту луковицу – хрен с ней – не стоит брать, а вот эта «Омега» – это вещь. Но поскольку Анне Михайловне нужно на руку, то вот этот восьмиугольничек – это лучший товар, как говорят в Казани, – товар качественный, фирмы «Тинеф».
– Как, Петр Степаныч, говоришь? – переспросил Ведерников.
Зотов махнул рукой:
– В таких дамских часиках главное – что золотые, а остальное, между прочим, как говорится у нас в Союзе, – вы меня будете благодарить.
После пятиминутного осмотра Ведерников выбрал золотые часики для Анны Михайловны.
– А как они все-таки насчет хода?
Продавец, вскрыв часики через заднюю створку, обнаружил механизм, но Зотов прервал его замечанием вполголоса: «Ничего, товарищ, не беспокойтесь: гири в шерсти, маятник на шести, все в порядке».
Вдруг Ведерников, с блуждающим взглядом и как бы внутренне обеспокоенный, отмахнувшись от Анны Михайловны, которая тянула его к каким-то бронзовым статуям направо, кивнул Зотову и сказал:
– Будь другом, Петр Степаныч, побудь с ней, поводи ее тут, я сейчас, – и шмыгнул по лестнице вверх. Зотов стал поваживать Анну Михайлонну вдоль посуды, безделушек и тому подобного, оценивая товар. Несколько старух из углов, видимо, собственниц вещей, сданных на комиссию, с надеждой следили за ними неотрывным взглядом.
– А для чего нам эта масленка? – спрашивала Анна Михайловна.
– Эта вещь на дамский вкус, – отвечал Зотов. – Вы смо́трите на эту пепельницу и видите пастушку на стремянке с корзиной спелого ранету. Потом вы переворачиваете, – при этом Зотов перевернул пепельницу, – и вы видите, что у пастушки платье задралось выше спины.
Анна Михайловна, вскользь осмотрев, спрашивает:
– А что это за вещь?
– Это? Это, как говорят у нас в Союзе, – на догад по-вятски, подсвечники. Эй, многоуважаемый, – обращается Зотов к продавцу. – Это что за девушки, сидящие в стиле рококо?
Работник комиссионного магазина отвечает:
– Подсвечники, бронза фраже, стиль ампир семнадцатого века.
– А почем?
– Двести пятьдесят семь рублей пара.
– О как! – говорит Зотов. – Сидят девки и дуют в дудки. Двести пятьдесят семь рублей! Что вы глупости говорите, а еще работник прилавка! А за сто семьдесят восемь нельзя, многоуважаемый?
– Тут цены назначенные.
– А может, купить, Петр Степаныч? – спрашивает Анна Михайловна.
– Что ж, – задумчиво говорит Зотов, – пожалуй. – Он пробует подсвечники на вес и на звон: – Ничего, звенит. Бронза фраже. Только вот эти нимфы как-то сикось-накось. Но в общем, конечно, надо брать. Без всяких-яких.
– Так мы, может, возьмем? Нам очень подходит.
– А куда вы их определите?
– А против трюмо.
– После такой дамы, как вы, Анна Михайловна, смотрите, чтоб от них трюмо не лопнуло.
– Да. А как же деньги – у Тиши?
– Ничего. Я рассчитаюсь.
Зотов расплачивается и забирает подсвечники из рук продавца. В это время фигура в шубе спускается с лестницы и, остановившись на середине, делает жесты в их сторону. Зотов узнает и вскрикивает:
– Тихон Логиныч! Что ж ты опять шубу!
– Идет? – спрашивает Ведерников хриповатым голосом.
– Как рыбке зонтик.
– А! Я так и знал. Ну поднимись же сюда, Петр Степаныч. Что ты, Анюта, стоишь как… Ну давайте, смотрите!
Зотов, подойдя к лестнице, на верху которой стоит один из продавцов, держащий пальто Ведерникова, ощупывает шубу:
– Английское сукно.
– А он говорит – драп.
– Кто говорит?
Продавец сверху повторяет:
– Драп велюр на скунсовом меху.
– А? А зачем тебе, Тихон Логиныч, такая шуба? Твой полукафтан уж лучше.
– А, пальто – пальтом, а шуба – шубой.
– Нет уж, покупать, так получше. Погодим. Понимаешь, Тихон Логиныч, погодим покупать окончательно шубы. Еще будет время.
Ведерников поднимается наверх отдать шубу, а Зотов, стоя внизу у лестницы, задумчиво напевает, сильно фальшивя:
Я играл вчера в лото,
проиграл свое пальто,
портсигар и два кольца.
Оца-дрица-оца-ца.
В это время в магазине, хотя еще на улице полусветло, включают электрический свет. Вдруг Зотову попадается на глаза блестящий серебряный портсигар с монограммой. Он извиняется перед Анной Михайловной, осматривает портсигар и быстро покупает его. Пока он тут же пересыпает туда папиросы из коробочки «Зефир», Ведерников возвращается.
Второй щенок, осматриваясь в шуме патефонов, в общей сутолоке медленно подходит к бледной витрине. На улице, с той стороны против стекла витрины, стоит девочка. Это Соня. Она рассматривает вещи, выставленные за стеклом. Ей кажется, что они встречались, то есть которые были дома. Во всяком случае, эти очень похожи. Она с боязливостью рассматривает их, но не может оторваться.
Рядом с ней стоит первый щенок. Второй щенок внутри магазина ближе подходит к стеклу и глядит туда, но вместо вещей, которых в этом месте немного, он видит в тусклом и поблескивающем стекле свое отражение. Он стоит, прямо уставив глаза на стекло и на это отражение, которое смотрит на него. Вдруг его взгляд отрывается и встречается с глазами девочки. Он ясно различает рядом со своим – отражение маленькой фигуры, у нее белое лицо и серые глаза. Ее туловище почти не освещено. Но светлое лицо видно ясно. Поразительное сходство с Лидочкой ударяет его, как камнем. Кровь прихлынула к его сердцу. Он уверен, что это она стоит здесь с ним рядом. Он медленно поворачивается туда, направо, и, поднимая свою морду, глядит. Но там никого нет. Там действительно никого нет. В этом месте магазина пусто. Он с дрожью ужаса, прошедшей под шерстью, отдергивает голову к стеклу и видит опять свое отражение, а рядом милое, необычно белое личико, которого он уже не может ясно рассмотреть, так как оно отступило, отшатнулось.
Первый щенок за стеклом, взъерошенный и грязный, неподвижно глядит на свое отражение в стекле. По движению девочки, стоящей рядом, он переводит взгляд налево и вдруг замечает, что ее отражения в стекле нет. Он пятится, ощетинясь и воя, шерсть на нем становится дыбом, и видит, как так же – естественно – пятится его отражение, но ее отражения – нет. Напрасно он глядит в стекло и на нее. Она стоит помертвелая и не может двинуться, чтоб убежать. Она видит щенка рядом с собой и его отражение в стекле. Но себя она не видит. Она уже не думает о вещах. Она думает: «Значит, меня действительно нет. Меня нет».
Первый щенок отскакивает в страхе от стекла и бросается в сторону. Тогда она тоже, закрыв лицо рукой, оторвалась и убегает.
Второй щенок в смертельной тоске бежит между ходящих ног из этого магазина. Он увидел, что ничего нет. Но он видел ее живую в переулке. «Я хочу ее настичь. Я хочу ее еще увидеть».
IX. Баржа
До самой воды воздух наполнен густыми хлопьями снега. Он увлекает желтые стены. Они колеблются под крышами, опираясь на пушистые ветки скверов. Ветер сметает облака и наносит новые. Сквозь темноту горят окна.
Задавшись быстрой целью, первый щенок отряхнул от снега когти и пожался по стенке со звяканьем через мостовую до перил канала, и высматривал в темноте через воду. На той стороне большой серый дом, вероятно, со сквозным двором, и очень высокий. Но, к несчастью, сильный ветер, и он не может рассмотреть, нет ли в нем какого-нибудь гастрономического магазина, лавки, а все ударялся головой о чугунные палки решетки. Он просунул голову в пролом, где было выбито несколько чугунных прутьев, и увидел прямо под собой сквозь падающий снег большую баржу, – ее конец пропадал в темноте, – на каких возят дрова или песок, но эта баржа́, как их называют, была, очевидно, пустая, так как сидела очень высоко. Из трубы, торчащей над кормой, шел дымок, значит, там кто-то есть. А около трубы висели тряпки. Направо от щенка одно звено перил было снято, и в большом проломе были переброшены две скрепленные доски, какие употребляются для тачек с песком или тому подобным. Услышав дуновение тепла, щенок различил полоску света на дне баржи. Там была дверь, и из нее несло вместе с теплом копченой рыбой. Тогда он ступил на доски и, безучастно поглядев на ту сторону канала, перешел на баржу. Он был как раз в середине одного из ее бортов и сразу увидел внизу низкую дверь, ведущую в каюту, и оконце. Он хотел было идти туда, но в это время на корме появилась фигура. Это был неизвестный мальчик-беспризорник, и щенок, недолюбливающий мальчишек, съежился и притаился за пустой тачкой, которая и в самом деле стояла у борта. Он с любопытством вглядывался в фигуру и лицо этого беспризорника, которые ему что-то напоминали. А тот, скорчившись, очевидно от холода, подходит к самому краю баржи и вынимает из кармана газетный пакетик. Что было в нем – этого щенок не мог разглядеть. Сперва беспризорник размахнулся, чтоб бросить пакетик в воду, но потом, видимо, раздумал. Он разворачивает пакетик из газетной бумаги – это щенок хорошо видит – и высыпает из него в воду какую-то труху, потом, держа бумагу одной рукой, он стучит по ней пальцем другой, как будто стряхивая с нее остатки, и при этом говорит: «Порядок!» Потом он полез в тот же карман, вынул из него не то ключ, не то подпилок и, сложивши бумажку, аккуратно прячет их туда вместе. В это время щенок услышал стук шагов по набережной, который заставил его быстро оглянуться. Но улицу от него застило снегом, а когда он опять посмотрел на корму, то с удивлением увидел, что мальчика уже нет. «Куда же он девался? – думал щенок. – Он не мог спуститься к двери – я б его увидел близко. Видимо, он перепрыгнул на набережную. А внутри, по всей вероятности, никого нет». Щенок, выйдя из-за тачки, спустился по лесенке на дно баржи и, просунув голову в щель, открыл дверь в маленький коридорчик, прорезанный только полосой света, но в это время застучали чьи-то шаги, и за ним в эти сени быстро вошел мальчик – но это был не тот, а другой. Тут так тесно, что щенку приходится проскочить вперед, и таким образом они вместе появляются в освещенной каюте.
Она обшита серыми сосновыми досками вроде дачной комнаты, но совсем не пустая, как думал щенок. За столом сидят старик в тужурке и тот беспризорник. «Откуда же он здесь взялся?» Тут щенок замечает лестницу с люком, ведущим наверх. Каюта освещена бензиновой коптилкой. Близко наклоненное к огню белобрысое лицо беспризорника с челкой определенно очень знакомо. Щенок, поджавши хвост, попятился. Но он не может сообразить, а убегать уже поздно: только что вошедший мальчик сильно прихлопнул дверь.
– Ты, Аркашка? Привет! – говорит беспризорник сиплым тонким голосом.
– Наше вам с кисточкой, – говорит старик. Но Аркашка молча разматывает длинное кашне и вытирает мокрое красное лицо, бегая по сторонам широко расставленными глазами.
– Ага, что случилось? – спрашивает беспризорник. – Что-то ты как в не себе?
Аркашка хочет что-то говорить, но вместо этого начинает плакать. При этом у него из вздернутого носа выпрыгивает сопля. Старик с любопытством заглядывается на это.
– Японский бог! – говорит беспризорник. – А ну, рассказывай!
Аркашка сквозь хрип и бульканье:
– Ага! Ага! Он меня убьет! Он меня опять поясом!
Беспризорник поднимает белые брови:
– Кто убьет?
– Папаня!
– За что?
– За фотокарточки.
– Ну?
– Я их положил в сетку…
– Ну и что же?
– А они пропали.
– Кто взял?
– Не знаю – гости взяли, паразиты. Унесли, я искал под вешалкой, там нету. Нигде нету, не найти. Где искать, не знаю…
– У, етитная сила, – перебивает беспризорник. – А что же было на тех фотокарточках?
Аркашка всхлипывает, втягивая и глотая свою соплю, на что старик бьет себя по коленям.
– Ну, говори.
– Маманя была – в голом виде.
Некоторое время все молчат.
– Как ты скажешь, Шкипорь, что ему делать? – спрашивает беспризорник.
Шкипорь спрашивает у Аркашки:
– А кто ее снимал?
Тот, удивленный этим вопросом, задумывается. В это время беспризорник, разглядывая щенка, подзывает его к себе: «Бобик, бобик, т…т...т…», – и спрашивает:
– А как этого твоего зовут?
Аркашка глядит вниз:
– А я думал, что это ваш.
– Как наш? Ты же его привел?
– Нет, он здесь был.
Тут все трое, повернувшись, рассматривают щенка, который стоит, опустив голову. Шкипорь тянет руку в котелок с картошкой, но беспризорник останавливает его и обращается к Аркашке:
– А снимал ее, наверное, твой папаня? Значит, ты у них и взял с места?
– Да.
– А как она снята?
– По-всякому.
– Ага, – говорит Шкипорь, – стоя, лежа, напокат?
– Так, так, – говорит беспризорник, – и раком?
– И раком.
Все молчат.
– А ноги у нее как, – допрашивает Шкипорь, – вроде «иди к дяде на паяльник»?
Аркашка, опять всхлипнув, кивает.
– Да, – говорит беспризорник. – Папаня из тебя все почки выбьет, плохое твое дело. Постой, постой, не нуди. Расскажи все по порядку.
Пока Аркашка рассказывает, щенок, улыбаясь про себя краем губы, согревается в углу: «Да, хорошо, когда тепло». Но подробный рассказ о фотографиях его раздражает. Вдруг он вспоминает Соню с беспокойством, но тут он чувствует голод. Обнажив края зубов, он присматривается к столу.
– Как думаешь, Шкипорь, – спрашивает беспризорник, – пожалуй, не стоит ему возвращаться.
При этом беспризорник подмигивает Шкипорю. Тот говорит:
– Что же, мы его не гоним.
– Сыграем, – говорит беспризорник, – в бумажки: ручки наши – пальчики ваши, ножки ваши – головки наши?
Аркашка, поглядывая исподлобья, говорит:
– Нет, пусть лучше Шкипорь что-нибудь покажет.
Шкипорь тянет руку к котелку с крышкой, но беспризорник опять останавливает его:
– Постой, Шкипорь, где пакет?
– Это та колбаса? – спрашивает Аркашка.
– Та. Но колбасу нужно заработать, – холодно говорит беспризорник. – Вот ты скажи мне другую вещь. Кто тебя даром будет кормить? Ты ничего из дома не брал? Нет?
– А что?
– Нет? Очень хорошо, что нет. А к шевелюшкам хочешь?
Вдруг Шкипорь, осклабясь, говорит:
– Зачем ему недопески, если у него такая маманя есть?
– Молчи, Шкипорь, – тонким голосом говорит беспризорник. – Так вот, Аркашка. А в «Гранд-Палас» на лотерею? А на угол к Лютову по грибки? А на Троицкую в шляпную за матерьялом? Нет, Аркашка, это не работа. С этой работой, друг ситный, иди в зад. Если ты не вернешься домой, то хрен получишь. А самое главное – папаня тебя здесь прежде всего найдет. Поскольку он бывает у Шкипоря очень часто, а на барже́ никуда не спрячешься.
– Что же мне делать? – спрашивает Аркашка с лихорадочно горящим лицом.
– А вот подумаем. – При этом беспризорник с хрипом и свистом прочищает горло.
– Что это у тебя такой писклявый голос? – спрашивает Шкипорь.
– Что? Думаю.
– Ну и что же?
– Послушал бы я, какой у тебя будет голос, если б ты высидел с мое.
– Где ж это?
– В бочке с рассолом.
– А что же тут такого?
– Да еще бы с огуречным, а то с помидорным, а они туда, сволочи, сыпят всякую дрянь: кроме укропа – и перец, и кислоту. Наверное, еще и уксус льют. Одна ржавчина.
– Когда ж ты это?
– Осенью. С той поры только посыреет…
Он кашляет со скрипом. Этот скрип щенок принимает за пение ржавой двери. На самом деле все заперто. Щенок с беспокойством вглядывается в лицо беспризорника.
Шкипорь, рывшийся под железной койкой, наконец вынимает пакет и разворачивает его на столе. Там обнаружилась брауншвейгская колбаса, анчоусы, маслины и кусок сыра.
– От Лютова, – говорит беспризорник, больно толкая Аркашку в бок. Аркашка, вздрогнувши и подпрыгнув, уставился красным лицом в пакет.
– Во до чего и то ничего, – говорит беспризорник. – А ты что? Фотокарточек и то не досмотрел. Карточки надо одно из двух: если ты их вернуть не можешь – кто их унес, либо Зотов, либо Холодай – либо еще кто? – на них и свалить. Что они выкрали. Надо там в шкафу сделать беспорядок, как будто рылись, и, главное, забрать еще вещи – такие, которые ясно, что понадобились бы им. А ты! – машет он рукой, глядя на красные пятна на щеках у Аркашки. – Ладно. Так и быть, я помогу. Пойдем вместе. Я тебе это дело проверну. Но смотри, чтоб ты меня слушал.
Аркашка хватает обеими руками его руку и пытается пожать. При этом он слегка вскрикивает и про себя ругается.
– Што? – спрашивает беспризорник. – Укололся?
Аркашка говорит:
– А ты не врешь, придешь завтра?
– Будьте уверочки! Ты можешь спать спокойно, – говорит беспризорник. – А теперь не вредно пошамать. И не то интересно, Аркашка, что от Лютова, а то – как достал.
Аркашка только вздыхает.
– Ничего, не бойся, – говорит он внезапно, – я тоже покажу.
– Что?
Аркашка краснеет и, зажав кулак, говорит, шипя:
– Я им покажу!
– Кому?
– А? Кому? – переспрашивает Аркашка. На это он с удивлением замолкает.
– А ты умеешь? – спрашивает Шкипорь.
Аркашка молчит (видно, надолго). Щенок с любопытством слушает, кое-что припоминая. Шкипорь говорит:
– Вот так умеешь? – При этом он берет из котелка картошку, подбрасывает ее, ловит в рукав и показывает пустые руки.
– Ничего, мы завтра займемся, – говорит беспризорник.
Щенок приближается к столу. Между тем Шкипорь вынимает картошку из кармана тужурки, а потом третью у Аркашки из-за воротника. Мальчики смеются. Шкипорь говорит:
– Вы берете эту колбасу четыре штымка, – при этом он берет, – и бросаете ее партнеру. – Он бросает ее вверх. Кусок колбасы неожиданно исчезает. Шкипорь, готовившийся поймать ее, удивленно останавливается. Мальчики встают со своих мест и оглядываются почти со страхом по сторонам. Они обходят, нагнувшись, стол и ищут на полу, но вдруг Шкипорь проводит рукой по низкому потолку и обнаруживает, что колбаса нацепилась на гвоздь, торчащий из сосновой доски. Они принимаются за еду. Щенок с пола подбирает объедки.
– А когда, кстати, твой папаня уходит из дому?
– Завтра они с маманей идут в театр. И Зотов с ними.
– Ага, значит завтра и займемся.
Шкипорь, взявши снова кусок колбасы, пускает его в воздух, и этот кусок, к удивлению зрителей, кружится вокруг его руки.
– Что за чертовщина, – говорит беспризорник. – На большой палец с покрышкой! А вот такой фокус ты умеешь? Шкипорь, дайка сюда вилку. Подвинь руку, Аркашка, ну, не бойся, давай.
Он больно колет Аркашку вилкой. Щенок замечает, как в самом начале этого фокуса Шкипорь останавливается над столом и у него отвисает челюсть, открывая желтые зубы. Аркашка с криком отдергивает руку. А беспризорник, смеясь, говорит:
– Постой, постой, это еще не фокус. Теперь смотри-ка.
Он медленно поднимает вилку над столом, показывает ее и, как будто раздумывая, долго держит в занесенном виде. Потом с большой быстротой он сует под нее левую руку и одновременно ударяет вниз вилкой. Раздается сильный звон и скрежетанье, как будто вилка попала по железу. Одновременно с этим беспризорник выхватывает руку и опять вздергивает вилку. Затем с прежней медленностью он протягивает вилку к свету. Все трое – Шкипорь (щенок замечает, что он наблюдал внимательно, а его лоб стал потным), Аркашка с удивленно раскрытым ртом и щенок, влезши на табуретку и вытянувши шею, – смотрят на вилку и видят, что все ее зубцы сильно погнулись. Тогда беспризорник подвигает к тому месту стола, где он ударял, коптилку. Но на мягких досках стола нет ни малейшего следа. Не успевают глядящие поднять голов, как щенок внезапно вспоминает, где он видел беспризорника. «Мальчик Колька под деревом. Солдат наверху. Тот же звон, когда ударяли пули». И он встал. «Это железный мальчик».
Но в это время беспризорник, разводя руками с жестом, означающим «шабаш», хватает кусок швейцарского сыру, бросает его Аркашке, тот роняет – щенок его ловит. Шкипорь встает из-за стола и говорит:
– А теперь литр гореть будет!
Все едят. Уничтоженный Аркашка, глядя на беспризорника бегающими, широко расставленными глазами, вдруг произносит:
– А говорят, что Балабан может летать.
Беспризорник быстро поднимает на него глаза и ничего не отвечает. Щенок задирает голову. Аркашка продолжает с упрямством:
– И в темноте может. Вон у него весь дом, – при этом он протягивает руку по направлению к той стороны канала – всюду темно, кроме одной парадной.
Щенок невольно оборачивается, глядя в угол каюты.
После долгого молчания беспризорник говорит:
– Ну, пока. Завтра это надо, а то после театра твоему папане как раз будет охота поснимать.
Аркашка уходит, а Шкипорь, выпивши и отмахнувшись несколько раз рукой, в приятном настроении снимает сапоги, ложится на койку и засыпает. Тогда железный мальчик, вынув из ящика стола кусок наждачной бумаги, засучивает рукав и со скрипом чистит свою руку. Ржавчина прилипла кое-где и не ссыпается так аккуратно, как он того хотел бы. Оглядываясь опасливо, спит ли Шкипорь, он складывает многажды мятый газетный листок с мокрыми пятнами селедки в пакетик и засовывает в карман, попадая в дыру подкладки короткого пиджака с торчащими из рваных локтей светлыми лоскутами. У него дрожат руки. Притихший щенок в это время ползком добирается до двери, выскакивает наверх баржи и, несколько раз нюхнув воздух, пускается рысцой в ту сторону, куда ушел Аркашка.
X. Господин Балабан. Сон
Над темным помещением простирались листы кровли. Железные пальцы укрепили бока, и купол хранил от капель. Шаги погружались в пыль или в съевшую железо ржавчину которая накопилась годами. Когда солдаты выбрались на кирпичные площадки высотой три четверти метра, то расщепленная поверхность и частицы, втершиеся в трещины и щели тяжестью многих лет, создали звучный стук или шарканье, сменившее хлопанье. Проницаемая темнота наполнена шумом, так как слышно, что идут сзади. Двигаясь прямо от внешнего края, они наконец натолкнулись на уходящую вверх наклонно стену и дошли по ней до первой лестницы. Ее поручни втыкались прямо в пол, так как там был трап. Когда первые нагнулись к нему и остановились, и приложили низко головы ушами, не слышно ли там царапанья, то их окружили другие. Уже из темноты, блуждая через ямы, пришли и остальные, и те, которые отходили в стороны искать другого хода. Первые сунули пальцы в щель и напрягли их, свернув крючком, вжимая кости в железо. Потом они с кряхтением рвали, и кости хрустели. Когда внезапно распрямлялись, мясо наполнялось кровью и в поднявшихся головах шумело. Тогда они, навалившись, давили, а между тесными телами другие хлопали тяжелыми сапогами, чтоб выбить. Их сгрудилось еще больше, и наконец, найдя в щели засов, задвинутый снизу, и подцепив край, они продели железный лом, расшевелили и, медленно поднимая, два-три раза вывернули и сорвали петли. Тогда этот засов выпал и стал быстро падать, все дальше вниз, звякая, видно, ударяясь о стенки, глубоко, чем глубже, тем все тише, пока, наконец, прислушиваясь к пустоте, они не потеряли звук. Тогда все тесно соединились, и первые двинулись по тонкой лестнице. Она лежала на покатом боку строения из твердой глины только железными устоями и не прикасалась к нему ступеньками, а держалась на трех двутавровых балках, проложенных вниз и наискось.
Тревожное состояние, сопровождавшее спуск, было естественным, потому что эта лестница могла ничем не кончиться, а шедшие сверху в темноте могли нажать на нижних в случае неожиданной остановки. Но, имея это в виду, они старались идти медленно, осторожно и с некоторыми интервалами. Кроме того, нужно было только дойти до пола второго помещения, где существовал проход из этих пустых помещений в освещенные. И надо было торопиться.
Скоро первые указали остановку и стали, хватаясь руками за переплеты поддерживающих балок, переходить по ним к вертикальным фермам, по которым они удачно спускались на пол нижнего помещения. Вдруг произошли заминка и сумятица. Подходившие сбились в кучу. Тут тоже было темно.
Только что прибежавший навстречу человек торопил их и показывал им дорогу. Нельзя было медлить и терять ни минуты. Они быстро пошли за ним ощупью, натыкаясь друг на друга. Вот ход, который ведет прямо вниз. Туда надо поспеть вовремя, чтоб занять место, прежде чем войдут другие. Он показал им отверстие, выделявшееся в полутьме: «Вам придется сыпаться прямо туда, но теперь мы еще успеем. Здесь есть спуск, что-то вроде трапа, фуникулера или транспортера, но он сейчас не работает. В общем, садитесь и поезжайте». Они сыпались вниз один за другим по узкой гладкой плоскости. Это было нечто вроде стеклянной трубки. Они неслись с большой быстротой, так что невозможно было остановиться, держа в руках оружие – автоматы и тому подобное.
Сквозь сон Сова что-то соображает в связи с этим, но вполне бессознательно. Вдруг они стали скопляться внизу. Кто-то там налетел на предыдущего. Они пробовали ползти вверх, но это было невозможно из-за гладкости и крутизны стен. Произошла ужасная вещь. Дело в том, что дно трубы, по которой они скользили, было закрыто. Из нее внизу не было выхода. Вдруг пространство, где они находились, тускло осветилось, и зрелище, которое открылось при этом, было необыкновенным. Длинный коридор, по которому они слепо стремились, суживался в конце и доходил до такой ширины, в которой мог поместиться только один человек. Они сидели друг на друге, буквально сапогами в лицо, в самых неестественных позах, и даже почти не могли шевелиться или размахнуться, чтобы попытаться пробить стену. А сверху слетали все новые, образуя тяжелую беспомощную кучу. Те, которые глядели на них снаружи сквозь стену, были в полном восторге. Мучения нижних, слабо корчившихся, должны были скоро кончиться, но вдруг один из них, каким-то образом изловчившись, сместил зажатую руку и дотянул ее до спуска своего автомата, направленного вниз. Раздавшийся треск очереди соединился со звоном и громом бьющегося стекла. Что-то внизу расселось, часть стены рухнула, может быть, под общей тяжестью, и вся прибывающая масса с силой двинулась и пролетела вперед.
Некстати разбуженная Сова прислушивается к стуку и настораживается. При этом сон, о котором во сне она пристально раздумывала, отметенный рывком, совершенно выталкивается. Сова забывает этот сон.
XI. Зимняя ночь
Полный энергии, красавец, букет цветов, ожерелье, безумный прыжок. Так показалось бы со стороны всякому. Не ногой, а рукой коснулся трамвайной подножки, пролетел колесом над толпой по вагону в бобрах и выскочил в окно на площадке. На забор; по перилам, над черной водой, через них; и по воде или, вернее, над нею, иногда ныряя каблуками галош с легким хрустом, так как вода уже подернута салом, по перилам моста мимо говорящей, разинув рот, кучки ожидающих речного трамвая. Кое-кто из ночных прохожих пробовал бы побежать за ним, если б не темная ночь и глубокий снег.
Аркашка, застряв у перил канала, долго глазеет по сторонам. Наконец, рысцой трогается дальше к дому.
А он летит, срываясь с белых крыш, над пустырями. Затем он проходит людной улицей и по неотвязной необходимости в этом приподнятом настроении спускается в общественную уборную. Кончивши дело, он подходит, щуря глаза, к старику для чистки обуви. На его вопрос, как жизнь, старик хихикает ненатурально и вручает ему со многими уверениями, что настоящему любителю и клиенту приятно и услужить, пакетик в газетной обертке, который он, господин Балабан, пробует рассмотреть, отвернувшись от лампы, щурится, морщится и, наконец засунув в карман, выходит. Он поднимается оттуда на ночную улицу, уткнувши щеки в бобры.
Дойдя до темного закоулка, он вынимает из кармана шубы этот пакетик, достает из него бумажник и, найдя в нем фотокарточки с изображениями голой дамы в разных позах, рассматривает их одну за другой, внимательно нагнув лицо и издавая по временам возгласы и смех. Он направился было дальше, но, пройдя несколько шагов, с досадой щелкает языком и, произнося: «Черт, дьявол! Но зад! Зад!» – поворачивает назад и, толкнувши дверь ногой, спускается обратно в освещенное помещение с блестящим полом из желтой метлахской плитки. Дверь на пружине громко захлопывается за ним.
– Эй! Фомич! – говорит он. – Что это у вас за яркие лампы, что больно смотреть! А кто у тебя это оставил?
– Кто их знает, – отвечает Фомич. – Какие-то гаврики. Я их, правда, как будто уже вижу определенно не в первый раз. Пожалуйте, я еще бархо́ткой.
– Нет, а где же ты их видел?
– А тут наверху в «Абхазии» бывают. Видно, бывают часто. И тот раз оттуда и, опроставшись, опять туда.
– Постой, а не там ли… Да нет, не похоже… Это домашнее блюдо. Прощай. Но какой зад, – бормочет, выходя, Балабан. – Нет, я этого так не оставлю.
В то время Аркашка, через силу бегущий домой, по временам останавливаясь и чуть ли не поворачивая обратно, а потом опять «через не хочу» бросающийся в должном направлении, сталкивается с ним и останавливается как врытый, провожая его глазами.
Господин Балабан в задумчивости, рассуждая сам с собой, продолжает путь: «Нет, я не видал ничего подобного. Я уж не говорю об этом профиле, когда она, нагнувшись и слегка присев на своих белых ногах… прямо… нет… это волнует… А даже лицо, обращенное к зрителю… Впрочем, какой же здесь зритель? Нет, даже буфет… Даже этот буфет со стоящей аккуратно посудой! Нет, просто не верится, что эта женщина, эта дама может так хладнокровно прибирать, располагая средствами… А эта? – продолжает Балабан, остановившись у темной подворотни и опять поднося к лицу карточку: – Даже это? Хотя непонятно, зачем она здесь перевязала себе живот полотенцем. А вот это – просто ничего не скажешь! Вот это – где она сидит, поджав под себя свою сорочку и поставив обе ноги высоко на стул, а свои, как видно, светло-русые волосы, завитые в тонкие колечки, убравши с плеч поднятыми руками, так что обе ее груди тоже приподняты. И сколько у нее всего этого! Нет, с какой стороны не… Пропускать такие вещи… Это Господу Богу… А почему бы мне и не разглядеть поближе хотя бы вот такое место. Положительно мне кажется, что это накладное, такая здесь куча волос. Но…» При этом Балабан, видимо позабывшись, делает чересчур длинный шаг протяженностью около шести метров.
Вот эта-то штука и заставляет Аркашку насторожиться и, повернувши, идти за ним. Втихомолку он и сам пробует сделать то же, но как он ни напруживает живот – больше, чем обыкновенный скачок, у него не выходит. Да и то он проваливается в снег чуть ли не до колен.
Стукнув по уложенному в карман бумажнику, Балабан решительно поворачивается назад, говоря себе: «Это надо иметь…» – и натыкается на Аркашку, который от неожиданности приседает. Балабан тоже останавливается сразу охлажденный и подозрительно рассматривает его. Вдруг он говорит:
– Постой! постой! Это ты прятался в люк еще с одним шпингалетом? Где моя колбаса?
– Какая колбаса, – шепчет Аркашка, – я ничего не знаю…
– Не знаешь? А вот мы сейчас поговорим иначе, – говорит Балабан.
– Это не я, – говорит взвинченно Аркашка, – это, наверно, Колька. Это он вор… Он тогда и сумку у дамочки… Он все, пустите, дяденька… А я ничего.
Балабан, держа его цепкими пальцами за плечо, говорит:
– Ага! Ничего! А зачем вместе в люк прятались?
Не зная, что ответить, Аркашка секунду перебирает бледными губами:
– А я просто прятался, я с ним был… Я сам от него пла́чу. Он у нас украл… серебряную вилку. Он все крадет… И маменькины карточки тоже он украл. А меня потом папаня убьет за эти карточки. Я к нему ходил, чтоб он их отдал обратно…
Увидев, как убедительно получилось, Аркашка переводит дух.
– Это ты все врешь, – говорит Балабан. – Какие карточки?
– Чтоб я так жил! – говорит Аркашка. – На которых папаня снимал маманю. Он их украл, а я должен отвечать… Пустите, дяденька.
Тут Аркашка начинает хныкать. Балабан, упершись в него пристальным взглядом выпуклых глаз, после некоторого молчания, не выпуская его, говорит:
– Я сам знаю, кто что крал. А вот отведу тебя к твоему папане, там и разберемся.
Чувствуя, что дело пока идет плохо, Аркашка хватается за его рукав и с округлившимися глазами говорит, ударяя даже себя кулаком в грудь:
– Только, дяденька, не говорите папане! Только, дяденька, не говорите папане!
– Ну хорошо, – говорит Балабан, – папане я, так и быть, не скажу, а вот с твоей маманей мне нужно поговорить. Есть дело. Когда она бывает дома, скажи-ка?
У Аркашки пресекается голос. Он с удивлением взглядывает на Балабана, но поскольку тот тащит его, кое-где нечаянно делая подозрительно протяжные шаги, Аркашка вспоминает о завтрашней подготовке с беспризорником, которая поможет в этом деле, и говорит, запинаясь:
– Завтра, дяденька, ночью они придут из театра, а папенька собирался еще в слесарную к Мите. Я это слышал. Только не приходите, пока он не ушел.
– Ладно, – говорит Балабан, – я подожду. Ты смотри, выйдешь во двор, а то я тогда к нему пойду.
Аркашка, уже успевший кое-что сообразить, несмотря на поспешность, кивает и указывает, остановившись вместе с Балабаном в подворотне:
– Вот здесь, за этим погребом, вон у той лестницы. Как папаня уйдет, так я буду здесь. Только не рассказывайте, что я крал колбасу, это не я; что в «Сплендид-Палас» с недопесками ходили – это правда, но это на Колькины деньги. А маманя будет дома. Она сама знает, что я ходил в «Сплендид-Палас», – тут он конечно врет, – я ей говорил. А у Лютова я не был.
Тут он перечисляет несколько мест, где он якобы не был. Балабан, осмотревши дом, кивает ему и уходит.
Аркашка поднимается по лестнице с горящей головой и сильно дрожащим от страха сердцем: «А вдруг папаня полезет в шкаф. А вдруг они не успеют. Еще если забрать какое-нибудь барахло, то выйдет убедительно, а то совсем болт. А между прочим, о какой колбасе шла речь? Если о той, что крал у дамочки Коля, то это ничего. Это действительно он крал. А вот если о той бутылке портвейна, которую я сам, то вот это… Да ведь это же портвейн, а не колбаса. Нет, тут что-то не так… А может, он об охотничьих сосисках, которые я покупал у Соловьева на те пятнадцать рублей, которые взял из маманиного ридикюля. Это когда мы были у недопесков. Да, так то же я крал опять-таки деньги, а не колбасу, и вовсе не у Лютова, а в собственном доме. Опять ничего не понимаю. Одно ясно, что дело плохо, и надо, как говорится, завязывать. Но зачем этому барыге понадобилось к мамане? Знаем мы зачем! И откуда он знает о карточках? Ах, как бы хорошо завязать!»
Несмотря на то, что Балабан не сказал о карточках ни слова, Аркашка глубоко убежден, что он знает об этих фотокарточках не только с его слов, а, может быть, они даже у него: «Недаром он молчит, как хрен». Во время подъема по черной лестнице Аркашка, на минуту затихши, вдруг останавливается в тишине и ощущает сильное любопытство. Он видит ясно фигуру Балабана впереди, довольно далеко перед собой, и свои попытки догнать его. И чувствует даже снег, отброшенный рукой с голенища. Он с волнением совсем особого рода вспоминает недавний разговор с беспризорником и, несколько даже забывши обо всем узле дел, с нетерпением ожидает завтрашнего вечера для того, чтобы вблизи проверить, действительно ли этот дяденька перелетает, или это он только случайно один раз.
«Что ж, – думает Аркашка, – посмотрим, что он скажет мамане. Во всяком случае, пока они будут в театре, мы вытащим кое-что и вообще все устроим, только чтоб они не поняли, что это не вчера, а сегодня. А папаня действительно надо чтоб ушел, потому что в случае чего все-таки маманя не так побьет». Но, подойдя к дверям и взявшись за медную ручку звонка, он ясно припоминает одно из интересных изображений и, бледнея, шепчет: «Хотя за что, за что, а за такие карточки… Ох, Господи Боже!» Тут его рука начинает так дрожать, что сама нечаянно дергает звонок, отчего он весь съеживается.
XII. Утренняя прогулка
Еще темное небо, только выпавший снег, белый, всюду – на каменных подоконниках, в амбразурах окон, и на фонарях, и на чугунных тумбах у ворот, какие нравились домовладельцам, и на совсем еще не заснеженных боках тротуаров, и на плечах согнувшихся людей – ранним утром собирает все, что есть убогого света, как будто сам светится и мерцает, выбиваясь из темноты.
Лидочка спускается по белым ступенькам в низок и тихо шарит по клеенчатой двери, находит медную ручку звонка. Ее плечи и спину утром прокалывает холод. Она в тоненьких чулках, носках, и не в ботах, а в галошах, и всему телу холодно, но щеки чуть тронуты внутренним теплом от быстрой ходьбы, дышится легко, и от нее пахнет снегом. Но это напрасно. Никто там не отвечает. Она открывает дверь и входит в темные сени. Где-то сзади булькает вода в раковине – там сухо – или в трубах водопровода. А так всюду тихо. Все-таки тихо. Дверь в комнату полуоткрыта, она заглядывает – на постели сидит женщина, опустив не очень чистые, насколько можно разобрать при электричестве, белые ноги. Здесь не только тепло, но и тяжелый заспанный воздух, весьма уютный и располагающий к дальнейшему утреннему сну. Ее одежда разбросана в беспорядке, волосы тоже не очень определенно забраны кверху. Вид раскисший и вместе с тем сосредоточенно неподвижный, видимо, она долго так сидела, жалела себя и в нужное время плакала.
– Это я, Настя, – говорит Лидочка, – можно?
Настя прикрывается одеялом, смахивая на пол небольшой предмет, который шлепается.
– У вас никого? – не замечая этого, Лидочка подходит.
– Сейчас нет.
– А разве был кто?
– Да, был. Сейчас оденусь. Так идемте – только куда же мы пойдем?
– Как куда, – спрашивает Лидочка, пожимая плечами, – прямо к нам. Хорошо бы поторопиться, у меня все собрано, а главное – есть с вами разговор.
– Какой разговор?
– Да не у меня, там увидите, а потом пошьем с вами.
– Хорошо, – говорит Настя покорно. Одевшись и повязавшись белым шерстяным платком, из-под которого полголовы открыто, она выходит за Лидочкой вслед и закрывает дверь на замок, хочет было подсунуть ключ под дверь, но машет рукой и опускает его в карман.
Еще не рассвело. Выйдя на улицу, Настя оглядывается, как будто только проснулась, и говорит:
– Не понимаю, почему вы так рано пришли, однако. Не спится, что ли?
Они идут рядом. Лидочка, немножко тревожно помолчавши, говорит:
– Нет, это случайно. Просто, видите ли, – видно, она сочиняет ответ прямо на ходу, – выпал снег, очень посветлело, и я проснулась.
Вдруг она, до того поглядывавшая по сторонам, резко поворачивает голову направо и пристально глядит удивленными глазами. Они идут по Щербакову переулку мимо серого, тихого в этот час здания с надписью «Щербаковские бани».
– Что это вы загляделись на вывеску? – спрашивает Настя.
Губы Лидочки раздвигает слабая улыбка, и она ускоряет шаг. Она думает: «А в эту баню он меня не водил».
Снежок опять начинает падать, и утро, вместо того чтобы светлеть, темнеет. На улицах никого нет.
«Отчего же я в самом деле вышла так рано, – думает Лидочка, – и ночь не спала. Может, я думала кого-нибудь встретить? Кого же?»
– А кто у вас был? – спрашивает она неожиданно.
– У меня? – Настя ежится от утреннего холода. – Разве кто-нибудь был? Митя – тот уже два дня не приходит.
– А что, он у вас ночами занят? – спрашивает Лидочка и конфузится.
– Нет, он у меня по слесарной части, – говорит Настя с некоторой серьезностью в голосе, сознавая при этом про себя, что на самом деле Митька только что вонючий тип.
Они сворачивают в глубокую прямую улицу, засыпанную еще гуще синевой. Даже кое-где светятся забытые электричеством тяжелые витрины с холодной пылью на пустых полках.
– Вы уже не спали, – говорит медленно Лидочка. – Возьмите меня под руку, будет теплее, а то вы дрожите.
Настя берет ее под руку, просовывая свою руку так, что рукав задирается и показывает белую кожу довольно тонкого запястья.
– Вы что, тоже ночью не спали?
– Нет, спала, – срывается у Насти.
– Почему же вы так рано проснулись?
Вдруг Настя останавливается у фонарного столба с желтенькими, как лимонные корочки, тающими в темноте снежинками. Ее волосы засыпаны снегом. Она напряженно глядит вниз на чугунную тумбу с подтеками, оставленными, может быть, какой-то собачкой, и говорит:
– Что-то голова у меня с утра, давит в обоих висках и тяжесть какая-то сверху, что не знаю, как смогу работать.
Ее круглые желтоватые глаза под широкими черными бровями умоляюще смотрят на Лидочку. Но та, стоя против нее и глядя на нее с величайшим любопытством, сама берет ее под руку, прижимается к ней и спрашивает:
– Кто же у вас, расскажите, был?
Обе они снова идут. Делается еще темнее, как будто наступает не утро, а вечер. Только весь низ улицы светится свежим, еще не осевшим снегом, на котором остаются их бесформенные, сглаживающиеся следы.
– Я не знаю, кто такой был, – отвечает Настя. – У нас темно, горит лампа маленькая, двадцать пять свечей. Я не рассмотрела, какой он из себя. Не знаю. Он был ночью, а рано до света я испугалась и сказала, чтоб он уходил.
– Кого испугалась, своего Митьки?
– Митьки? – переспрашивает Настя. – Может, и Митьки…
Вдруг Лидочка спрашивает:
– А какие у Митьки приятели?
Рассеянно продолжая думать о своем, Настя передергивает плечом:
– Какие-то, Господь их знает… заказчики.
– А дамы знакомые у него есть? – спрашивает Лидочка.
– Какие у него дамы, – с сомнением говорит Настя, снова про себя подумав о Митьке нехорошо. – Конечно, смотря какие дамы, – говорит она вслух.
– Говорят, что его видели с одной.
– Так вас это интересует? – подозрительно спрашивает Настя. – Вот как Митька к вам заявится на ремонт водопровода, вы его и спросите, а мне это неизвестно. Гад! – вдруг заканчивает Настя.
Улица еще такая темная; к счастью, вокруг огни открылись. Опять засинел отовсюду снег. Они глядят на него и идут молча.
Еще где-то близко скачет Митька в кальсонах с желтым пятном. Он требует, чтоб Настя стала раком, но снег проедает ему желтый живот, коротко мигает его синяя майка.
Настя остается спокойной и сдержанной: «Кто его знает, кто он». Она, положим, несколько взволнована, но совсем другим и повторяет с видимым удовольствием:
– Я ему сказала, чтоб уходил и больше не приходил. – Сама она при этом думает: «Во до чего и то ничего», и добавляет: – Чтоб его не видеть.
– Зачем же? – спрашивает Лидочка.
– А затем, – отвечает Настя, – что я всю ночь проплакала, так зачем мне еще это. Опять придет – опять буду плакать.
– Как это, я не понимаю. Это из-за него?
– Нет, я сперва плакала не через него, но все через это.
– Ничего не разберу. Как же через это, если он пришел позже?
– А может, я плакала оттого, что его нет? Если бы такого хорошего да мне сюда, – она как во сне показывает на снег, – вместо моего сраного Митьки, – вдруг выговаривает она нечаянно в сердцах, – я б и не плакала, и сидела бы с ним – зачем бы мне было плакать? А потом он пришел, но уже поздно, когда было темно, так что лучше бы не приходил и лучше бы его не было. Меньше бы беспокойства.
– Вот как! – говорит Лидочка. – Но какой же он?
– Не знаю, не знаю, – говорит Настя.
Лидочка, с жадным любопытством слушавшая все это, задумывается.
Они подходят к знакомому Лидочке мосту, и обе бессознательно всходят по нему. Вдруг Лидочка останавливается и с растерянной улыбкой говорит:
– Я и забыла, ведь мост-то разобранный…
– Зачем же мы пошли? – спрашивает Настя.
– Нечаянно, я привыкла.
– Что вы привыкли?
– Нет, я прежде ходила, когда он был целый.
– Когда же он был целый, он давно уже…
– Ах да… Совсем темно. Ничего не разобрать. Пойдем по берегу, дойдем до следующего.
Ленинградская набережная. 1929. Б., графитный кар. 33,5x25
Они, вернувшись, идут над рекой, в которую падает тихий снег. На той стороне дома кончаются и открываются белые пустые сады. Редкий решетчатый забор позволяет видеть густые нежные кусты с тонкими ветками, обозначенными снегом, который образует хрупкие, наложенные на них новые ветки, уходящие глубоко в серую темноту. Уже сильно рассвело, и, когда они добираются до следующего моста и переходят на ту сторону реки, тесно прижавшись друг к другу, им отчетливо видно, как чистый блестяще-белый снег большими сугробами лежит под высокими светящимися деревьями. Среди темных стволов за какой-то решет-
кой вдруг возникают белые березовые стволы, почти не отличимые от снега. Густо порозовевшие от ходьбы, обе поворачивают к ним головы и рассматривают их, проходя мимо, и эти глубокие, уже отчетливые снежные пласты.
– Кто же он? Какой он из себя? – в последний раз, но рассеянно спрашивает Лидочка.
– Не знаю, – отвечает Настя, на этот раз глухо и устало.
– Он еще придет, – говорит Лидочка с тоской.
– Наверно, придет. Посмотрите, какие деревья чистенькие! – говорит Настя, встрепенувшись. – Я видела такие давно, когда была девчонкой.
– Да, чистенькие, – отвечает Лидочка.
Обе они быстро-быстро уходят от чистого снега и от белых стволов, таких же точно, какие видели раньше. Они одинаково видят и самих себя рядом с ними и уходят от себя. Они должны уходить от себя, а хотели бы остаться, чтоб глядеть неизмененными глазами.
Холод, тоска и жадное желание остановиться, вернуть, побыть подольше с теми двумя – напрасно дает им себя знать, может быть, в первый раз. Хоть глазами отчетливо видеть так, как видели те, и руками трогать так же, и теми же глазами, и руками с другими, тонкими, пальцами, и синие жилки – еще не эти, какие сейчас, а те, другие, – и движения; они бегут мимо этого снега, не сюда, не в эту сторону, а в другую, в новую, которой не было, и медленнее, медленнее, и застыть на месте, чтоб не уходить далеко, а вернуться. Как только станет тоскливо и страшновато – сразу вернуться назад, приподнять кружевную занавеску своей комнатки и выглянуть из окна на тот же знакомый снег.
Они давно миновали сады; серые деревянные домики с еще закрытыми ставнями, через которые пробивается свет, тоже кончились, и уже пошли широкие низкие магазины, какие-то узкие дома с закрытыми воротами. Уже по улице идут встречные люди. Снег теряет свою синеву и понемножку чернеет под их ногами.