…Так повелось, но в моей семье среди старшего ее поколения сроду не было людей из числа «партийцев». И, дай бог, не будет. Есть на то причины. Не отнесу эту беспартийность ни к особым заслугам или прямому несогласию с линией той самой «партии». Но любым руководством тогдашняя беспартийность воспринималась как вызов общественности, строю и вождям.
Иметь собственное волеизъявление, жить по собственному разумению и не примыкать к верхушке власть имущих, в прямом смысле вершивших судьбы своих подчиненных, какой же нормальный человек мог по доброму желанию отказаться войти в этот круг избранных! Только враг. Причем скрытый. Беспартийность считалась чем-то наподобие клейма, черной метки, и карьерного роста те «отщепенцы» не имели. За редким исключением. Но что интересно, насколько помню, у моих беспартийных родственников были и друзья, причем немало. И они наверняка не принимали существующую власть партийной элиты, оставаясь, как шутили, сочувствующими. Но вот кому они сочувствовали, то большой вопрос… А потому какой-то там изоляции в своем юном возрасте, да и потом не ощущал и лишь много позже стал задумываться о взаимоотношениях моих дальних и близких родственников с существующей властью. И по крупинкам собирал, воспроизводил картину послевоенной поры.
…Случилось это незадолго до начала моего школьного образовательного процесса. Папа к тому времени уже отсидел положенные два года в нашей же городской «крытке» (каторжной тюрьме) за то, что, будучи капитаном, изловил у себя на пароходе вора и не сдал его властям, а несколько иным способом объяснил тому, что воровать нехорошо. Тот оказался человеком опытным и заявил «куда следует». Когда судно вернулось из рейса, на тобольском причале его уже ждали люди в форме. Ему припаяли два года за самоуправство и недоносительство. По известной статье. А ему шел всего-то двадцать третий годок…
«Большой ученый» преставился 5 марта 1953 года, а папа получил справку о своем освобождении в аккурат 8 марта того же года. Уж не знаю, совпадение такое знаменательное вышло или подпал под амнистию. Но и та и другая дата для меня — два слитых воедино праздника.
Так вот, именно в эти годы, когда шло решение на всех уровнях, действительно ли покинувший нас (похоже, не навсегда, иным чудится, что он и сейчас где-то рядом бродит и только ждет своего часа), не только большой ученый, но еще и гений всех времен и народов достоин именоваться «великим». И стоит ли продолжать выбранный им курс, или… Все эти прения и нескончаемые восхваления транслировались с утра до вечера через висевший в каждом доме репродуктор. Этакий облепленный черной бумагой диск был прикреплен в углу, где раньше было принято держать образа.
И какая-то из этих фраз особенно врезалась мне в память, а потому, желая продемонстрировать свою политическую грамоту и осведомленность, я ходил по комнате, ожидая, кого первым можно ей ошарашить, раз за разом повторяя дикторские слова и, конечно, без лишней скромности восхищаясь притом собственной памятливостью.
Первым в комнату вошел папа. Он, как обычно, обедал дома, а потому спешил и не особо желал слушать, чего я там припас к его приходу. Но мне непременно требовалось высказаться и передать, что мне удалось услышать по радио. А потому кинулся к нему с превеликой радостью и повторил врезавшиеся в память дикторские слова: «Папа, а товарищ Сталин, сказал…» Договорить заготовленную фразу отец мне просто не дал. Его словно током ударило, когда он услышал это имя, а потому бестактно перебил меня и задал ехидный вопрос: «И давно он тебе стал товарищем?»
Я, естественно, растерялся, потому как смысл слова «товарищ» был мне хорошо известен. Но тогда что же получалось?.. Я быстро сообразил, в чем подковыка отцовского вопроса. Получалось, человек, о котором так часто говорили с утра и до позднего вечера по радио (однако в кругу семьи мне ни разу не приходилось слышать от кого-то из близких его имени), отцу «не товарищ»?! А как же мне быть? И что из того следует? Получается, что он далеко не для всех «товарищ»?! Например, для моего отца, а значит, само собой, и для меня тоже.
То была первая в моей жизни политинформация, смысл которой был воспринят мной раз и навсегда, и менять свое отношение этому, с позволения сказать, человеку, хотя, на мой взгляд, ни одно из обычных человеческих качеств ему было попросту не присуще, не собираюсь до конца своих дней. Какие бы аргументы в его защиту и исключительность ни приводили. О почитании и уважении родителей, а следовательно, их опыту и образу мыслей предписано еще с ветхозаветных времен. И мне ли, сыну своих родителей, оспаривать его…
Вот потому, сколько бы сейчас отдельные «товарищи» ни били себя в грудь, доказывая о победах и заслугах «вождя всех народов», для меня товарищем он никогда не станет, как и все те, кто считает его таковым.
И СОВСЕМ ОНА НЕ КОЛЮЧАЯ… ЭТА ПРОВОЛОКА…
Родословные корешки моего деда крепко зацепились за древние вятские земли, и хотя родители его покинули родную Кукарку задолго до его рождения, но земля та давала знать о себе и за тысячу верст от места всхода семени, с нее увезенного. А отлична та земля тем, что каждый вятский мужик с топором обходится гораздо сноровистей, чем, скажем, с ложкой. Да та же вятская игрушка, она едва ли не всему свету известна. Что тут еще скажешь! И потому работники вятские хаживали пешим ходом на заработки по всей необъятной матушке-Руси, оставляя свои затеей едва ли не в каждом сельце, куда их судьба забрасывала. Бывало, что и до сибирских острогов и зимовий добирались.
Вот и дед мой оказался в самую разбитную пору Гражданской войны в Забайкалье, где сумел-таки окончить горное училище и обзавестись дипломом горного инженера, а в придачу спеца по землеустроительным и топографическим работам. Тоже строил, только уже вычерчивая разные земельные чертежи и планы. И зашагал он широко с геодезической рейкой на одном плече и теодолитом — на другом. Сперва по Уралу, потом по Сибири, а там и на Ямале оказался уже женатым, при детях и без постоянного угла. Один год в один район направят, а как все работы проведет, еще дальше. И так пока до самого берега Карского моря не дошагал, а дальше уже пешему человеку хода нет…
Может, потому в жуткую пору репрессивного беспредела и миновала его лихая судьба, заканчивающаяся обычно коротким штампом в личном деле: «без права переписки». Вроде бы пронесло. А там и война с Германией за власть советскую. Угодил не в штрафбат, а на «трудовой фронт», или, как его еще называли, «трудармию». Где-то под самым Питером шанцевым инструментом орудовал. Тоже штрафники, только оружия им в руки не давали, а лишь кайло или лопату. Обычно в такие части брали репатриированных немцев с Поволжья или иных политически неблагонадежных. Может, та самая беспартийная принадлежность, а то и вольные высказывания, сообщенные «куда следует» верноподданным соседом или сослуживцем, сыграли свою роль. Судить не берусь..
Не удалось мне и у самого деда спросить, в чем именно он ненадежным показался советской власти, да вряд ли он мне, мальцу, сумел толком объяснить ту свою ненадежность. Но солдатский рядовой паек семье платили, значит, какая-никакая вера к нему, а была. На том и держались… Без пайка совсем бы худо пришлось моему подростку-отцу и его малолетнему брату, оставленными на попечении их матери, моей будущей бабушки-учительницы. Так и дождались они дня победы без особой надежды остаться в живых.
На второй год фронтовой жизни признали у деда неизлечимую болезнь и комиссовали по чистой. В теплушке до Тюмени почти месяц везли, а оттуда за два дня прошагал до Тобольска без сна и остановок. Видать, вятский корень и землемерская закалка не подвели, в очередной раз выручили рядового бойца. Дошел до дома и прямиком на операционный стол. Залатали, зашили, определили на службу в местный отдел земельного устройства. И опять все с той же мерной рейкой по полям и перелескам Тобольского плоскогорья. Но теперь хоть надолго от родной семьи и домашнего крова не отрывался.
Так, глядишь, и доработал бы до пенсии, если бы кто-то из сослуживцев не позавидовал его неуемности и отчаянному труду даже во время отпуска. Оказывается, во время отпуска всем, кто на государственной службе состоял, полагалось дома сидеть или чем иным заниматься, но только не работой. А дед мой еще и других, кто помоложе, привлекал этим делом заниматься, чтоб лишнюю прибавку к жалованью получить за счет неурочной работы.
Когда их подпольную организацию разоблачили, то кто-то из шибко сердобольных показал, что дед как-то по доброте душевной разрешил вдове их умершего ветерана-работника подводу дров увезти из поленницы, предназначенной для печей госучреждения. Кому какое дело, что малые дети вдовы той могли преспокойно от сибирского холода померзнуть. Кража госимущества! Вредительство! А как иначе…
Прокурор за такое самоуправство отмерил срок аж в 12 лет! Адвокат напирал на безупречную службу и на дедову инвалидность, как я потом из судебного дела узнал, в архиве мной обнаруженного. Помогло, но не очень. Удалось лишь четвертинку срока отщипнуть. Результат вышел все одно весомый — 8 годков лагерей. Может, и то сказалось, что отец мой, дедов сын, в то время свой срок отбывал за поимку вора на судне. Пусть малый, но все одно — срок. Яблоко от яблони, как ни крути, а завсегда рядом ложится. Наверняка и о том помянули на суде, мол, налицо семейка врагов народа.
Хоть и мал был, но помню, как пришли за дедом двое служивых при винтовках, а он в это время за домом сидел. Ждал, видать. Конвойные мужики в дверь стук-стук… Бабушка на порог вышла… И говорит тем, с ружьями на плечах: «Мужа дома нет, приходите позже». Хотела, значит, оттянуть минуту расставания.
А я, несмышленыш, как раз во дворе играл, решил знайство свое показать и ляпнул: «Бабушка, ты, наверное, не знаешь, дедушка на лавочке за домом сидит…» Куда тут деваться, забрали деда, увели… Ни слова тогда бабушка мне не сказала за ту правду мою. Но вот я-то ее до конца жизни помнить буду. На то она и правда, что с какого бока ни глянешь, а все разная. Вот только двух одинаковых правд мне видеть еще не приходилось. Потому иной раз и не знаешь: промолчать или рассказать все, как есть… Тут каждый должен сам за себя решить и носить в себе то свое решение, сколько на з