Завыла сирена санитарной машины. Тренер проводил ее взглядом.
— Король, наверное, дуба дал, — и заметил, хитро улыбаясь: — Левая рука чесалась. Быть медалям здесь.
Открыл чемодан.
— Миллионер Ефимов! Мечтал ли о нейлоновых рубахах и перлоновых костюмах? Ходил ты в рваных портках и чудесно обходился тапочками на все случаи жизни. Теперь думаешь, какую сорочку надеть, и капризничаешь, выбирая галстук. О времена, о нравы!
Тренер подошел к окну. Застегивает запонки.
— А эта продавщица в свитере и коротеньких брюках — вот женщина! — Тренер холост и говорит о женщинах снисходительным тоном интересного мужчины, избалованного вниманием.
— Хороша?
— Прекрасна! Особенно ноги. Мрамор.
Мы встали тридцать минут назад, а у меня несвежая, усталая голова. Несмотря на снотворное, я заснул поздно. Тревожное забытье с частыми пробуждениями.
Тренер снова с шутливой деловитостью измеряет окружность моего бедра и своей талии. Восклицает:
— С такими ногами!
Я перебиваю:
— Надо узнать, как Линяев.
— Четвертое место. Я узнал, пока ты мылся. Первый — англичанин. Второй — болгарин. В толчке болгарин коснулся коленом помоста, а так бы англичанину крышка.
Все перемешалось в голове. Как мышцы — в силе? А срывы будут? И судьи у меня сегодня на редкость неудачные. Из тех, что с радостью против нас.
...Я видел себя на пьедестале почета. Видел, как я проигрываю. «Срывался» в подходах. И снова красиво побеждал. Горело лицо.
Скорее, время! Скорее!
Минувшей ночью, последней перед выступлением, уже засыпая, внезапно представил себя в зале. Один и море людей. Штанга ломает меня. Я борюсь с ней из последних сил. Проигрываю, проигрываю! И отчетливо, до выхолащивающей усталости, чувствую, как это тяжело.
Во сне все страшнее...
Дикий приступ отчаяния выбил сон. Захотелось немедленно зажечь свет. Я замер, вытянутый, как доска, и сдержался.
В своей кровати посапывал тренер.
Я не мог лежать. Одеться и уйти. Руки нащупывают одежду на стуле. Уйти, сбежать из этого мира, где поднимают тяжести, где каждый шаг — пот и напряжение такой степени, что весь в пламени...
«Гррр», — ревут автомобили на улице. Струится из щелей жалюзи холодный свет рекламы. Неясные белые пятна — мои простыни.
— Взять себя в руки! — шепчу я. — Преодолеть! Это слабость. Я здоров и силен. Даром ничто не дается, только с боя. Слышишь?!
«Думай, слышишь, маленький человечек в моем мозгу, думай! Думай, о чем хочешь. Ты блуждаешь в моей голове. Ты — это я, и я приказываю тебе: Думай! Чувствовать сейчас больно».
И я думаю...
Руки сцеплены за головой. Надо мной потолок. За ним — небо и звезды. А я лежу в закрытой на ключ комнате и думаю.
«Кто виноват? Я во всем так. Ты знаешь это, Верхарн. И ты не спросишь, зачем мне такая жизнь. Ты понимаешь меня. Вспомни свои слова.
Скачи, во весь опор скачи, моя душа!
Стреми по роковым дорогам бег свой рьяный,
Пускай хрустит костяк, плоть страждет, брызжет кровь!
Лети, борясь, ярясь, зализывая раны,
Скользя, и падая, и поднимаясь вновь!
Да, я живу так! И не могу иначе. Ни в чем. И в спорте — тоже. Мне не писали учебников, и в мире не было человека, который сказал бы, что и как делать. А я хотел еще большей силы. Не из честолюбия, нет. Я мечтал покорить силу своему разуму и воле. Найти законы, по которым развивается сила...
Я пытаюсь докопаться до сути. Искать трудно и больно. За ошибки расплачиваюсь травмами и бессонницами. А еще хуже — вот такими ночами. Но жить иначе не буду!»
Снова твержу любимые строки:
И каждой порой пей, пей пламенный напиток,
В котором слиты боль, и ужас, и восторг!
Иногда гудит лифт и гремит автомат для чистки обуви. Я лежу и думаю. Но моя жизнь — это уже колеблющаяся дымка в мозгу.
Три долгих утра...
Вечером я победил. Я выступал блестяще, словно природой был создан поднимать штангу.
1963 г.
Комната клоуна
В Париже мы остановились в гостинице на площади Республики. Старая площадь не знала покоя. Временами казалось, что из-за автомобильного шума я не слышу собственных мыслей. Ночью я накрыл голову подушкой и вспоминал свою квартиру на неприметной московской улице...
Я сижу на скамейке в сквере напротив гостиницы. Рядом со скамейкой толстая афишная тумба. Разглядываю афишу и натыкаюсь на свою фотографию. Она появилась здесь, должно быть, вчера. На фотографии я совсем мальчик. Худое лицо и поджарое мускулистое тело.
Улыбаюсь. Вот я, оказывается, какой! Трогаю руками щеки и пробую складки на животе.
После разглядываю фотографию Сергея. Она напечатана рядом. Сергей совсем не изменился за эти шесть лет. А я вижу себя со стороны: грузный мужчина с сонными глазами.
На моей голове, разметав черное покрывало из длинных перьев, танцует голая женщина. Читаю программу спектаклей «Фоли Бержер». Бумажная женшина на моей голове излучает любовные флюиды.
Пробую повернуть больную шею. Ноет. Снова глотаю обезболивающие таблетки.
Десять дней назад на соревнованиях в Москве мне показалось, что у меня лопнула голова. Хруст начался на плечах. Штанга не поддавалась, и я напрягся изо всех сил. Хруст обжег шею и переметнулся на затылок. Связки трещали так громко, что ребята, сидевшие в партере, спрашивали меня потом, что случилось.
Боли не было, но я испугался и выпустил штангу из рук. Жаль, рекорд не получился. А надо было держать гриф и не трусить.
Под скамейкой шуршат газеты... Ночью мне не спалось. Я сидел на окне и с интересом следил за жизнью незнакомого города. На этой скамейке спали люди. Наверное, бездомные. Они закутались в газеты и напоминали длинные кули. Они поднялись и ушли вместе с рассветной синевой.
В двенадцать меня ждут в гостинице. Встаю и иду.
«Сотворил большую глупость, — думаю я. — Но как они звонили из Парижа! Просили, умоляли, напоминали о договоренности. Я им сказал, что произошло непредвиденное: повредил связки. Они настаивали: «Приезжайте, несмотря ни на что. Не поднимайте, но будьте у нас в Париже. Билеты проданы. Рады просто увидеть вас...».
Тогда я держал телефонную трубку, и мне страшно хотелось увидеть Париж. Я не желал думать о травме.
Перехожу улицу и говорю сам себе: «Вот ты в Париже. И ты не рад. Я знаю, почему ты не рад. Сейчас надо ехать и выступать, а у тебя несносно болит шея. И ты не тренировался все эти десять дней. И потому не уверен в себе. Здесь же предстоит не росто выступить, а выступить здорово. Ведь вчера ты смотрел телевизионную программу, и диктор Обещал редкое зрелище — «русского монстра». Он так и сказал, негодяй. И все газеты гадают, каков будет мой новый мировой рекорд».
В вестибюле меня встречают Сергей, тренер и Гуляев.
— Мы решили идти пешком, — сказал тренер. — Четыре остановки метро — и зал, — подтвердил Гуляев. — А на машине будем стоять под каждым светофором.
Сергей несет чемодан. Там наши трико, ботинки, бинты.
Гуляев — бывший белогвардейский офицер, эмигрант. Он сгорбился и поседел от нелегкой судьбы. Вышагивает осторожным стариковским шажком. Я вижу его цепкие глаза с ехидинкой.
Мы познакомились на улице. Он представился и сказал, что рекомендован господином секретарем спортивной федерации в качестве переводчика.
Сначала мы гадали, как нам быть: все-таки белогвардеец и эмигрант. Односложно отвечали ему «да» или «нет» и уныло молчали.
Как-то я разговорился с ним и услышал много интересного, хотя и очень грустного.
В прошлом большой русский атлет, он поведал о давно минувших буднях российского спорта.
— Арена Моро-Дмитриева: пыльный ковер, яма с опилками, маленький помостик. Поднимал я там штангу. Слышал знаменитую фразу Моро-Дмитриева: «Озлитесь! Берите дерзко!» Удивительный был человек. Рядом с ним и гири казались легче.
Да, драконили штангу! Друг другу помогали, советовались. И зависти не было.
А вот здесь тридцать лет с гаком проработал тренером по боксу. Чемпионаты Франции организовывал! Сколько труда, сколько кровных денежек истратил во славу и на процветание французского спорта! А недавно заглянул в институт спорта. Вы будете там завтра. Зашел в отделение бокса. И сразу французский национальный тренер приказал своим ребятам прыгать с веревочкой и заниматься гимнастикой на ковре: скрывал от меня свою систему тренировки.
Скажете, я завистлив? Нет. Просто обидно.
Здесь люди злые, грубые. Когда в Париже была советская выставка и, работая там, я побыл с русскими, почувствовал, как согрелось что-то внутри, лучше стал относиться к людям. А вот видишь вокруг себя несправедливость, поймешь, что объегоривают тебя почем зря, — так сам больно кусаешься...
Запомнилась и его бывальщина о первых днях эмиграции.
— Это было непонятное время, — нехотя рассказывал он. — Из Киева я ушел 3 декабря 1919 года. Красные ворвались в город, когда их никто не ждал. Выйдя утром из дома, я встретил знакомого офицера. Он крикнул: «Уходите! Большевистские цепи на Крещатике».
Я назад домой. Обнял мать — и в полк.
Как перекати-поле, сорвался, и неизвестно куда понесла судьба-матушка.
Что же защищал я? — задумчиво задал себе вопрос Гуляев. Так же задумчиво, теребя пальцами галстук, ответил: — Не знаю. Пяди собственной земли не было. Учился в Киевском университете. В германскую взяли и прапорщицкие погоны прицепили. Вот и весь мой капитал.
С остатками частей генерала Бредова мыкался до Одессы. Завшивел. Мародерствовал понемножку, чтобы с голоду не подохнуть. Лютой ненавистью провожала нас Украина. А разобраться, что к чему, не мог...
Потом сдали Одессу. На транспорт я не попал. Нас много тысяч в порту осталось. Не одни военные — женщины, дети. В городе рабочие восстали. С бульвара палят.
Английский крейсер «Сириус» пострелял часа два и ушел.
Полковник Слессель собрал отряд и повел на прорыв в Румынию... Потом Марокко. В Рабате мостил улицы... Носильщиком был на парижском вокзале. «Мерси, мадам. Мерси, мосье...» Чаевые в ладонь русскому офицеру. Нет, это тяжело! Хватит! Он шумно перевел дыхание. — А впрочем, слушайте. Больше будете ценить свою землю. У вас она есть.