Она не погибла в землетрясение, повезло ей. Рухнувшая стена лишь придавила ей ноги. Самолетом ее срочно отправили в Баку. Он отправил, он ее вытащил из-под обломков, раскровенив себе руки, локти,— вот даже и по сей день сохранились шрамы на тыльной стороне правой руки. Вот они, эти шрамы. Лопатой того нельзя было бы сделать, что он тогда сделал руками. Откуда силы у людей брались? Женщины, матери, согнувшись над детьми, своими телами выдерживали тяжесть железных крыш. Умирали под этой тяжестью, но детей спасали. Земля гудела так страшно, так ни на что не похоже, что он, бывший на фронте, испытавший и бомбежки и артобстрелы, про войну такого страха припомнить не мог. И пыль захлестнула улицы. И занялись кругом пожары. А он бежал с ней через весь город, потом остановил кого-то, они сделали из досок носилки, положили ее, побежали дальше. На площади в центре города нашли врачей. Но там, среди пыли и гари, ее нельзя было оставлять. С тем же человеком, имя которого так и не узнал, они отнесли Нину на аэродром. Что там творилось! На войне был, а то, что увидел там, было страшнее. Наверное, потому, что про войну хоть что-то можно было понять, а про землетрясение мозг отказывался от понимания. Он пробился с ней к самолету, он увидел, как самолет взлетел. Потом снова бросился в город, к студии. Он вел себя тогда, как все. А все тогда, кто уцелел, кто мог двигаться, спасали тех, кто был погребен под обломками.
Машина мчалась, шофер где только мог превышал скорость, и орудовцы не свистели ему, угадывая, что тут их свисток будет бессилен.
А что было дальше с той девушкой, что было? Нет, они больше не встретились. Студия рухнула, работы для него там не было, надо было возвращаться в Москву писать диплом. И он уехал. Нет, и потом они ни разу не встречались. Так вышло... А почему так вышло? Водитель — они сидели рядом — лишь спрашивающе скосил глаза, а этот вопрос Лосев сам себе задал. Ответа не было. Так вышло — и все тут. Один малодушный поступок рождает другой, целую цепочку выковывает, и ты и хотел бы, да уже не можешь ее разорвать — момент упущен. Сперва не отыскал, когда уехал из Ашхабада, так уж потом и незачем, стыдно даже как-то, упустив время, что-то предпринимать, Потом — женился, потом — переженился. Память не подпускала его сейчас к правде: так вышло, так вышло.,.
А вот сейчас он мчался в Домодедово, чтобы взглянуть на ее дочь. Если поспеет.
— Такой же голос, как у ее матери, —- вслух удивился Лосев и взглянул на шофера. — Представляете?
Водитель поглядывал на рассказчика простодушными глазами, кивал сочувственно и когда тот говорил и когда молчал и гнал машину, чтобы поспеть. Таксисты умеют понимать людей, в таксистах вырабатывается человекознание.
Про этого, что рассказывал, не просто до конца было понять. Мудрен был этот человек, не исповедный. Такие чаще молчат, когда их везут. Щедры на чаевые, но не на слова. Будто отгораживаются от тебя. Одет как на картинке, как в кинофильмах одеваются. Волосы в седину, но крепкий еще мужик. Часы на руке больших денег стоят. Не поймешь кто. Знаменитый артист? Встречал вроде где-то это лицо. Начальство? Наверняка своя машина у него есть, а то и на персональной раскатывает. Все, все у такого человека есть. А вот припекло — глаза таращит, в словах закашливается.
Они приехали. Скрипнули тормоза.
— Ну, удачи вам, — сказал шофер, принимая от Лосева деньги, но и не принимая, когда увидел, что слишком уж большие ему отваливают чаевые. — Зачем же? Беседовали.
— За гон, за риск.
— Ну, если за риск...
Простились. Лосев кинулся к зданию аэропорта, ища двери в бесконечном его стекле.
Стеклянно-пластиковый ангар аэропорта был так открыт взору, что сразу тут ничего нельзя было углядеть. Все уравнивалось в этой громадности, и человек становился малостью, всего лишь цветной деталью, частицей движущейся мозаики. И где-то тут пряталась у всех на виду молодая женщина Таня, поразительно перенявшая голос своей матери. А лицо?
Лосев двинулся вдоль рейсовых касс, отыскивая, от которой отправляли пассажиров на Ашхабад. Он медлил, он не был готов к встрече, хотя мчался на машине и бегом проскочил двери. Спешил, спешил и вдруг оробел. Страшно сделалось, что рухнет, рассыплется через миг его надежда. На что надежда? А вот чтобы встала перед ним Нина. Та, былая. Другую он к не знал. В памяти жила только та, которой было тогда столько же лет, сколько ее дочери. Голоса совпали. Он ждал, он надеялся — продлится чудо. И страшился, что чуда не произойдет.
— Андрей Андреевич... Андрей Лосев, а вот и я. Правда, я похожа на маму? Все говорят...
Он оглянулся стремительно и жадно.
Да, это была Нина. Его Нина. Только в странном для глаз современном обличье — в этих откровенничающих брюках, в слишком яркой кофточке, громадные блескучие очки зачем-то были заведены за лоб, прятались в волосах. Так одевались, так выставлялись молодые женщины сейчас, в сию минуту его жизни. Но странно было смотреть в это родное лицо из той поры и видеть перед собой незнакомку из сегодня.
— Да, вы похожи, — сказал Лосев. — Очень.
Конечно, теперь, вглядевшись, он многие отличия усмотрел и в лице. И все же сходство было поразительным. В главном. А главным в Нинином лице были глаза и словно бы падавший на все лицо их свет, главным была озаренность этого лица, а потому открытость, ясность, погожая ясность. Нинино лицо нельзя было назвать красивым, но этот свет, эта мягкость, эта лучистая распахнутость глаз, они и рождали прелесть этого лица. Да, все-таки его Нина была красавицей. Не всегда, а когда особенно ярко светились ее глаза. Сейчас они светились особенно ярко.
— А теперь, когда рассмотрели, еще похожа? — спросила Таня.
Она тоже прямо и откровенно рассматривала его. Во все глаза на
него смотрела. Так откровенно, так прямо смотреть не каждому дано. Так смотрела всегда Нина. И требовала, чтобы он не отводил глаза. С ней не просто было. Чего-то она не умела понять, ее нетрудно было и обмануть, но вдруг она про такое в тебе догадывалась, про что и сам о себе не знал.
Таня, ее дочь, так же вот глядела на него. Голова кружилась, тридцать лет попятились за какой-то миг.
— Наваждение! — вслух вырвалось у Лосева. — Сколько мне лет? Где я? Куда податься?
Он тотчас профессионально сообразил крошечную сценку, эпизодик, где актеру было дано задание сопоставить день нынешний и день минувший, чтобы мило эдак, не без печали, но и не без юмора отработать растерянность. Все дело ведь в стыках, в работе на столкновениях, сопоставлениях. Так увяз в этих стыках, что в собственной жизни все время режиссировал и актерствовал, будто показывал кому-то на съемочной площадке, как надо все делать. И сам все и делал. Жил играя, играл вживаясь. Самим же собой бывал не часто. Не удавалось.
— И я не пойму, где я, — сказала Таня. — В маминой комнате столько ваших портретов, что мне сейчас показалось, словно я уже дома. Нет, правда. А если оглядеться по сторонам, вот как вы это сделали, то и у нас в Ашхабаде в аэропорту всюду стекло, а за стеклом самолеты.
— Значит, прилетели уже домой?
— Нет, вы правы, это всего лишь наваждение. У нас воздух иначе пахнет. Не забыли, какой к нам воздух приходит с гор и с песков? Горьковатый, тревожный, свежий. У Ашхабада свой запах.
— А у Москвы?
— Не такой отчетливый. И потом, мне кажется, в Москве до десятка разных городов. Правда?
— Пожалуй. — Он слушал ее, смотрел на нее, но был не здесь, не в этой сутолоке аэропорта, а там, на три десятилетия отступя, у какого-то дувала стоял на тихой улочке, в тени карагача. Почудилось, и верно, горьковато и высушенно пах воздух.
— Расскажите мне о маме, — попросил Лосев, зажмуриваясь, чтобы возвратиться в сегодня. — Не хочу верить, что ее нет. Так пусто вдруг стало без нее,
— Помнили?
Вот бы и стать тут самим собой, ответить, не ища жеста, не ища приличествующего выражения лица. Да где там. Уронил голову, уронил руки, сказал скорбно:
— Помнил.
А ведь помнил же, помнил, можно было в этом и не убеждать.
— Вы говорите, мои портреты у вас дома? Зачем?
— Мама любила вас, — просто ответила Таня. — Всю жизнь любила. Все ваши фильмы мы с ней наизусть выучили. Иногда обедаем, а из ваших фильмов ведем разговор. У вас все герои очень находчивые, остроумные, в жизни так не всегда найдешься. Вы сейчас опять что-нибудь снимаете?
— Я сейчас в простое, — сказал Лосев. Ура, сказал не наигрывая.
— Как это?
— Нет сценария. Не знаю, про что снимать.
Господи, столько всего кругом происходит!
— Но надо выбрать. Вы что в жизни делаете?
— О, я уже одну профессию сменила. Начинала учительницей, стала врачом.
— А почему сменили?
— Оказалось, я не умею учить. Тут нужна большая решительность, Ну, если хотите, самомнение, что ли, необходимо. Хоть в малой дозе.
— А чтобы лечить?
— Тут все другое. Тут важнее сочувствие, умение понять. Я терапевт. Впрочем, начинающий. Начинающий врач — это что-то очень зыбкое, даже забавное. Правда, правда. Настоящий врач не может обойтись без душевного опыта. Где его сразу взять? Нужны годы и годы. Но не всякие годы. Помните чеховского Ионыча? Его жизнь согнула. Согнулся и врач.
— Целая философия.
— О, ведь мы, провинциалы, любим порассуждать!
У Нины тоже иногда вспыхивали в глазах такие вот чертенята, и тогда Лосев из стороны наступающей сразу же превращался в сторону обороняющуюся. Но то было раньше, тогда! И Нина была на год старше его. Она была опытнее его, даром что он был на фронте. У нее был за плечами блокадный Ленинград.
А теперь перед ним нынешним стояла девочка. Зажглись чертенятами ее глаза, все так, да только и сам он нынче был чертом, матерым чертом. Он усмехнулся своей мысли, этому сочетанию слов. Матерыми бывают волки, а не черти.
Таня разглядывала его, вглядывалась в него, стараясь понять, чему это он вдруг усмехнулся.
— Что-нибудь вспомнили? — спросила она.