Сейсмический пояс — страница 7 из 14

дии, у фонтана и чтобы были зажжены все диги и пятисотки, словом, все павильонные киносолнца. Друзья любят справ­лять свадьбы своих друзей. Но он медлил, а она не торопила. Он был на этой студии всего лишь дипломником и не собирался оставаться здесь. Она же приехала сюда надолго, по распределению, окончив Ле­нинградский институт киноинженеров. И она была старше его на год, хотя на самом-то деле они были ровесниками. И манила, окликала, зва­ла домой Москва. Он медлил, она не торопила. Пожалуй, все-таки она была старше его не на год согласно паспорту, а на верный десяток лет, потому что у нее за плечами был опыт блокадного Ленинграда. Его тяж­кий мужской опыт войны мало чего стоил с ее блокадным опытом. Так все у них и тянулось до тех одиннадцати секунд в ночь с 5 на 6 октяб­ря сорок восьмого года, в которые не стало Ашхабада и судьбы всех его жителей сотряслись и смешались.

В Москве за годом год Лосев забывал Ашхабад, да не забыл, ока­зывается. Память была все время готова устремиться в юность, в этот зной и запах пустыни, в нешуточный мир города, воистину стоящего на краю земли. Но, вспоминая, все время что-то вспоминая, Лосев сейчас ничего не находил на улицах, что могло бы поддержать его память. Он шел незнакомым городом. Старый город как бы рухнул в памяти, но за­то вспыхнули в памяти пятна мглы и пятна пожаров той ночи, когда Ашхабад действительно рухнул и рассыпался.

Лосев шел, чуть не бежал, и ему казалось, что за деревьями нет стен, а вспышки огней в витринах казались огоньками начинающихся пожаров. И трудно, как тогда, было дышать, болело сердце. Мысли пу­тались, Он был сейчас и в тогдашнем и в сегодняшнем. Он пони­мал, что ему душно, что сердце болит, потому что еще не обвык после полета, но он понимал, что сердце болит и дышать ему нечем потому, что открывалось глазам прошлое, что прошлое задает ему сейчас невы­носимо трудные вопросы.

Он никуда не сворачивал с проспекта Свободы, которому не было конца. Он держался этого проспекта, потому что тот был прям и по­тому что помнился таким, хотя ни одного на нем не осталось знакомого дома.

Неожиданно Лосев вышел к знакомому дому. Знакомому по фото­графиям, по кинохронике последних лет. То было залитое огнями зда­ние гостиницы, на котором светилась неоновая надпись: «Отель «Аш­хабад».

Лосев знал об этом отеле, как и о здании городской библиотеки, за которую архитектор получил Государственную премию, как и о зда­нии Управления Каракумского канала,— знал, поскольку следил за судьбой Ашхабада, прочитывал в газетах все заметки о нем, смотрел о нем кинохронику. Но все это было знанием из нового времени и раз­глядыванием издалека. Сейчас память ввела его в былое, а сам он сно­ва был здесь, на этой земле. Спешил куда-то, оглядывался зачем-то, недоумевал, надеялся, путался в мыслях. И болело сердце, все время болело сердце.

Лосев вошел в холл гостиницы, рассчитывая найти там аптечный киоск, Он собирался совершить первую покупку в городе своей юности, купить валидол. Аптечного киоска он не обнаружил. В просторном, с низким потолком холле, который оформляли вовсе не бездарные люди, Лосев обнаружил кованую решетку и торжественные врата, ведущие в ресторан. Что ж, не валидол, так рюмка коньяка. Лосев вошел в ре­сторан, но тотчас убедился, что свободных мест нет. Он не сразу повер­нул назад. Захотелось поглядеть, что за народ здесь нынче коротает время. Тридцать лет назад не в таком шикарном ресторане, конечно, а все-таки в лучшем ресторане города по названию «Фирюза» и он про­сиживал почти все свои вечера. Бывало, и днем забегал. Все официант­ки в той «Фирюзе» были его приятельницами, он даже пользовался у них кредитом, как, впрочем, почти все работники студии, включая и ди­ректора Сергея Денисова и заведующего сценарным отделом Леонида Галя, закадычнейшего тогда друга Лосева. Леонид Галь сейчас жил в Москве, но они не встречались, и Лосев прочно забыл о своем ашха­бадском дружке, а вот тут мигом вспомнил. И барак-ресторан тот вспомнил. И графины те с пивом, без которых не начиналось застолье, на которых оно часто и заканчивалось. Двухлитровый графин с бочко­вым пивом и порция дешевенького сыра. И разговоры, разговоры. Вся­кие там планы, мечты. А где-то в небе или под землей уже шел отсчет месяцам, дням, часам, минутам и, наконец, секундам в жизни этого го­рода...

А вот сейчас ликуют джазовые парни, дергаются, ну конечно же, и усатые и волосатые, как где-нибудь на Бродвее или в подвальчиках Стокгольма. Вопит музыка, гудит праздник. Ну а там — в небе или под землей — еще не пущены новые часы, ведущие свой отсчет для этого вновь возникшего города? Смелый народ тут живет, упрямый на­род и, пожалуй, немножечко беспечный. Впрочем, теперь тут дома строят с учетом сейсмического пояса, так строят, что и девять баллов сдюжат стены. Только разве что качнутся на метр вправо и на метр влево. Смелый, смелый народ тут обитает.

К Лосеву, так и остановившемуся во вратах ресторана, подошел один из местных смельчаков. Длиннющий парень, кожа да кости. Поч­ти красавец, когда улыбался, почти урод без улыбки. Он знал это и не уставал улыбаться, озаряя свое носатое серенькое лицо светом добро­ты, приязни, молодости, щедрости — всего, всего самого лучшего, что есть в человеке.

— Вы Андрей Андреевич Лосев,— сказал-улыбнулся парень.— Я один из тех, кто встречал Танюшу Белову, и я один из тех, кто любит ваше кино.— Он померк, оценивая свои слова, но снова просиял улыб­кой.— То лучшее, что вы сделали. Между прочим, вас уже все тут уз­нали. Я послан звать вас к нашему столу. Удостоите?

— Почту за честь, но меня ждет Таня. Я выскочил, чтобы гля­нуть на город, купить кое-что.— Л мы нагрянем к ней все вместе. Да, разрешите представить­ся — Дамир Поливин. Корреспондент, референт, консультант и все та­кое прочее. Нравится вам мое имя? Родители, осуществив меня, реши­ли внести свою лепту в дело борьбы за мир.

— Они внесли свою лепту в вашу улыбку,— сказал Лосев.— Вас в кино еще не снимали?

— И вы про это! Снимали. Пугалом выхожу. Дело в том, что я не умею улыбаться по заданию. Я человек непроизвольный.

Они вступили в ресторанный зал, направились в самый дальний его угол, где столы придерживали только для избранных, для завсег­датаев. И еще издали стал угадывать Лосев, кто сидит за тем сто­лом, где его ждали, откуда поглядывали. То был знакомый ему на­род, в дальней, а то и близкой родне с его профессией. Он встречал такую свою родню повсюду. В московских домах кино, литераторов или журналистов, в таких же клубах в Ленинграде, в других городах. Не столько профессии метят людей, сколько люди метят себя своими профессиями. Вот, мол, кто я!

За столом, к которому подходил Лосев, сидел художник лет три­дцати с небольшим, при бороде и трубке, небрежно засунутой в верх­ний карман пиджака, сидел литератор, одетый с продуманным воль­нолюбием и тоже молодой еще, сидел другой литератор или журналист, одетый беднейшим образом — пе печатают, гады! — но зато дерзко по­глядывающий на мир окрест. Сидела еще дама. Миловидная, очень ак­куратно одетая, строгая. Заведует отделом в газете? Начальствует в ка­ком-нибудь издательстве? Тут ясности не было.

Подошли.

— Вас представлять нет надобности,— сказал Дамир.— А друзья мои сами представятся. Что вам налить? Впрочем, у нас только водка и пиво.

— Я на минуточку, если разрешите,— поклонившись даме, сказал Лосев.— Цель одна — проглотить рюмку коньяка, чтобы поскорее об­выкнуть после полета.

Дама протянула ему руку совсем так, как это делается на светских приемах в кинофильмах про светскую жизнь:

— Елена Кошелева.

Что ж, он наклонился и поцеловал эту руку.

— Очень рад, очень рад.

Дамир пододвинул ему стул и принялся размахивать рукой-веслом, подзывая официанта. Паренек подбежал, уставился на Лосева, не веря глазам, впадая в обожание.

— Да-да, он самый,— сказал Дамир.— И требуется рюмка конья­ка. Молниеносно!

— Бутылка,— сказал Лосев.— Лучше грузинский, но можно любой.

Вот и он стал втягиваться в эту игру под кого-то там. А сердце продолжало болеть и душно было, модерновый этот ресторан плохо проветривался.

— Григорий Дозоров,— представился художник.

— Вы художник?

— В смысле рисуем-малюем? Ни в малейшей мере.— Бородатый обиделся.— Это потому что борода и трубка? Стереотип мышления.

— А я кто? — спросил дерзкоглазый.

— А я? — спросил литератор.

— А я? — спросила Елена Кошелева.

— Не смею даже строить догадки,— сказал Лосев.

Его приняли не очень-то дружелюбно, хотя сами позвали к столу. И это тоже было знакомо. Все от случая, какой стих найдет. В одном застолье самоуничижаются, в другом — самоутверждаются. Да ну их, сейчас он их покинет!

Примчался официант, торжественно поставил на стол бутылку.

— Марочный! Туркменский! Только начали изготавливать! Едва выпросил!

— Вот, мальчики, вот что дарит людям слава,— сказала Елена Ко­шелева.— Вас так здесь сроду не обслуживали, аборигенов. -

— Так ведь...— И официант, не сводя с Лосева влюбленных глаз, изобразил руками, будто жонглирует.— Может человек...

— А вы действительно все это проделывали сами? — спросил Ло­сева дерзкоглазый.— Или очередной кинообман?

Худо, худо его тут встречали. Осадить, а то и послать их всех ни­чего не стоило, но это, кажется, были друзья Тани, все они встре­чали ее на аэродроме. Не могли же у Тани быть пустопорожние друзья.

Вслушиваясь, как все не отпускает сердце, Лосев вялым движе­нием взял бутылку, крутанул, обернув вокруг руки и раз и другой — нате вам, убеждайтесь! — и стал отпечатывать.

— Ага! — возликовал официант.— Умеет человек!

Он выхватил из рук Лосева бутылку, почтительно склонился, на­лил только ему.

— Даме, даме, коллега! — сказал Лосев. Он отобрал бутылку и налил Елене Кошелевой, а потом и всем остальным.— И сразу счет. Спешу.

Он поднялся, стоя начал пить, вслушиваясь, как подбирается коньяк к сердцу, как тишает — чудо коньяк! — боль.

Все тоже поднялись. Официант обслуживал этот столик, как поло­жено на приемах, подливая, держа бутылку наготове, забыв о прочих столах.