Селенга — страница 3 из 33

— Ты, видать, и вправду нашел, — угрюмо сказал паромщик.

— А я пришел сюда годов тридцать тому. Поглядел: господи твоя воля, первозданная земля, и мир, и небеса, и земля твоя стала крестьянская, и леса твои, человече. Иду по лесу — сердце поет, радость какая, богатство какое, для всех, для всех: руби — не вырубишь, бей дичь — не выбьешь, лови рыбу — не выловишь, мед собирай — не выберешь, живи, человече, дыши, радуйся, открывай землю для счастья. И так позабыл я скучать, прожил тридцать годов и еще думаю вдвое прожить, потому и здоровее, чем в Сибири, нигде жизни нету… Вот так.

Ну, теперь иначе. Поглядишь, дивно… Теперь, говорят, хотят на звезды добираться. Будто там тоже земли, вроде наших. А подумал ты, каково им будет лететь вдаль от матери-земли, это уж не Сибирь, что на аэроплан — фить и дома… И так было, так будет… Магеллан-то вокруг света не побоялся поехать, и Ермак шел в Сибирь, не то что мы, дураки. Так было и будет… Так было и будет.

Парень посмотрел на старика изумленным взглядом. Его поразило, что тот упомянул Магеллана. Но в глазах его вспыхнул прежний холодный, недружелюбный огонек, он нетерпеливо спросил:

— Где же ваш автобус? Будет ли он?

— Должен быть, пора, — сказал дед. — Да вы не тревожьтесь, придет.

— Слышь, дед, — шевельнулся паромщик. — Ай про звезды наврал?

— До чего ты темный человек, — вздохнул дед. — А молодой…

Паромщик ухмыльнулся:

— Запрут ветеринара на звезды, тамошних коров лечить. Во где он взвоет! Взво-оет! А?

Он расхохотался от неожиданности этой пришедшей ему в башку мысли и все повторял, захлебываясь:

— Ой, не мо-гу… А драпануть-то некуда! Некуда драпануть-то! Не мо-гу…

— Чего зубы оскалил, — осуждающе оказал старик. — И ему небось тяжело будет.

Он выждал, пока паромщик кончит хохотать, и вдруг накинулся на него:

— А ты что думаешь! В таких-то людях соль, не в тех, которые шастают по закуткам, где теплее да мягче. Да! Ты, здоровый боров, разлегся, прави́ло пихаешь, я в твои гады кули пятипудовые таскал!.. Тоже — на легкое позарился, эх ты, тьфу!..

— Я больной! — воскликнул паромщик.

— Больно-ой? Да когда ж ты заболел, паразит, не с перепою ли? Да я же тебя знаю, пропойцу!..

— Дед! Дед! Ты что прицепился, дотошный! — паромщик начал не на шутку разъяряться. — Эй, ты меня не касайся!

Но в этот момент, к счастью, послышался гул, из-за пригорка вылетел автобус в облаках пыли и, подъехав к воде, стал. Из него посыпалось такое множество людей, что даже странно было, как они все там умещались. Автобус должен был переправляться порожний, без пассажиров, и люди были рады размяться, потянулся дым от многих папирос, кто-то растянул меха писклявой гармошки.

Дед встретил кума, и тотчас пошли восклицания, расспросы. На некоторое время берега реки стали шумными, многолюдными.

Злой паромщик, обиженно сопя, долго переправлял всех, собрал по копейке, люди полезли в машину, втиснулся и дед со своим мешком. Автобус помесил колесами прибрежный ил и покарабкался в горы.

Дед вспомнил о собеседнике, только когда порядком отъехали.

— Царица небесная, а где парнишка-то? Остался!

В заднее окно машины еще виден был паром, который шел порожняком на тот берег. На нем сидела одинокая серая фигурка на чемоданчике.

Дед чего-то испугался, у него защемило сердце. Странная, нелепая догадка мелькнула у него в голове.

— Кум, послушь-ка, кум! — крикнул он через сиденье. — Ведь у вас ветеринар убег!

— Ну?

— А какой он был с лица?

— Рыжий, — ответил кум, — в веснушках. А что?

— Не тот… — пробормотал дед. — Кто ж он такой?..

Но так ничего и не понял.

ИЛЬЯ ЛУКИЧ И ТОНЬКА

Илья Лукич был одинок и угрюм. Если не считать оказий, когда удавалось раздавить «сучок» — как называли шоферы четвертинку, — то он был и неразговорчив.

Совсем седой в пятьдесят пять лет, он казался стариком и выглядел чужим, случайным человеком среди молодежи общежития, где обитал.

У него и дружок был такой же старый и угрюмый. Иногда дружок приходил в гости. Занимали стол, из карманов появлялись на свет божий поллитровка, вяленая вобла, и завязывалась неторопливая, одним шоферам понятная беседа о баллонах, мостах, диферах и других увлекательных вещах.

И ребята слышали однажды, как Илья Лукич рассказывал, что он поседел под Ленинградом в сорок втором поду (он тогда водил «студебеккер»), и там у него в одну зиму перемерзла вся большая семья. На замечание дружка, что, дескать, надо бы обзавестись новой, Илья Лукич отозвался неопределенно. Видимо, он сам на все это давно махнул рукой.

В одну из ночей Илью Лукича послали возить бетон в конец эстакады.

Это было сложное сооружение рядом с плотиной, похожее на шоссейный мост и высокое, как семиэтажный дом. Плотина была усеяна огнями, там стояли стук и звон, трещала и слепила электросварка. А на эстакаде было пустынно, фантастически раскорячились уходящие в небо портальные краны и гулял ветер.

Старенький скрипящий и дребезжащий самосвал Ильи Лукича старательно полз под кран, сваливал бетон в бадью; кран сигналил, лязгал и на гудящих тросах нес бадью к огням, куда-то ее там впихивал, кто-то ее там открывал, во всяком случае она возвращалась порожняя.

На слабо освещенной эстакаде дежурила только одна девушка-бетонщица, деловитая и злая. Не успевал Илья Лукич вывалить бетон, как она стучала лопатой:

— Пошел, шофер, что застрял, черт! Эй, крановщик, ви-и-ира!

Илья Лукич разворачивался и ехал на бетонный завод. На завод — на эстакаду, на завод — на эстакаду.

Он отлично понимал, что, если соответственно обойтись с этой девчонкой, она в конце концов припишет ему несколько ходок. Но она ему не нравилась. Вместо того чтобы ладить, он с каждой поездкой все больше раздражался на нее.

Бывают люди, которые несимпатичны с первого взгляда, и для Ильи Лукича таких людей с каждым годом становилось все больше.

Чего она спешит? Чего она вертится, словно червяк в ней сидит? Наверное, работает без году неделю, выслуживается, видите ли. «Давай!» «Пошел!»

На пятнадцатом рейсе он вышел из кабины и мрачно спросил:

— Кузов чистить я, что ли, буду?

— А он чистый!

— Вот я т-те дам чистый! А по углам?

Приемщица, враждебно сверкнув глазами, полезла в кузов и долго ковыряла лопатой налипший по углам бетон. А шофер стоял, курил и зорко следил за ней.

Она была совсем молоденькая, лет восемнадцати. В забрызганном с ног до головы дырявом комбинезоне, резиновых, как боты, сапожищах, в которых у бетонщиков вечно потеют и преют ноги, она сзади чем-то напоминала медведя.

А спереди из-под платка смотрело полненькое, румяное широкоскулое личико, и нос курносый, губы обветренные, а волосы светлые-светлые, совсем белесые, словно выцвели тут, на ветрах, солнцепеках и дождях.

Она слезла, запыхавшаяся, разгоряченная, с сердцем крикнула:

— Ну, чего раздымился? Давай съезжай! Пошел!

Крановщик откуда-то из поднебесной выси, будто сговорившись с ней, задудел сигналом: давай, мол, убирайся к чертям, не держи бадью!

Илья Лукич, умышленно не торопясь, растоптал сапогом окурок, проверил задний борт, постучал под крючьями и только тогда полез в кабину. Он уловил то, чего ждал, — ненавидящий, бессильный взгляд бетонщицы — и довольно улыбнулся, потому что с плотины истошно вопили:

— Тонька-а, давай бетон!

А старик еще минуты две заводил мотор, он у него то пыхал, то умолкал, и на бетонный завод ему ехалось вроде как бы веселее.

С каждым рейсом курносая Тонька нервничала сильнее и бранила Илью Лукича на чем свет стоит. Она все больше уставала, а он требовал чистить кузов. Это было его законное право, и она кряхтя карабкалась в кузов, долбила, долбила бетон. Чем больше его налипало, тем, казалось, приятнее было старику. Выйдешь, поругаешься, покуришь — глядишь, и ночь скорее пройдет.

Говоря откровенно, ему, может, и не хотелось, чтобы девчонка так часто чистила. Пустая работа: все равно налипнет. После смены хорошо прочистил — и достаточно. Но вот раз она такая молодая и старательная — пусть пыхтит. Ему только хотелось, чтобы она кричала:

— Паразит! Что я тебе, лошадь, за каждым разом чистить?

Она кричала, чистила, а потом с сердцем швыряла лопату на настил:

— Ну, восемьдесят восьмой, вредный какой попался! Пошел, давай съезжай!

Номер машины Ильи Лукича 09-88, и его никогда не называли по имени-отчеству, а так и кричали: «Восемьдесят восьмой, пошел давай!»

На двадцатой ходке заморосил дождь. По кабине жестко барабанили капли. Защелкал включенный «дворник». Сквозь дождь в лучах фар Илья Лукич различил курносую Тоньку. Она пыталась спрятаться под единственным предметом на эстакаде — под бадьей. Но ветер тут гулял свободно, крутил и гонял водяные вихри. Платок с белесыми прядями уже прилип ко лбу девчонки.

Илья Лукич вывалил бетон и уехал, на этот раз с особенным удовольствием ощутив преимущества своей работы: вот ему тепло в кабине, уютно, даже мягко. А на эстакаде в такой час — брр! — зябко.

Дождь усиливался. Приехав снова, Илья Лукич поискал глазами Тоньку и обнаружил, что она все сидит, съежившись, под бадьей, притиснулась к ее ледяным железным ребрам. Бадью почему-то еще не опорожнили, так бетон и стоял, поливаемый дождем.

Старик высунулся из кабины.

— Ну, чего?

— Брак сделали, — неохотно отозвалась Тонька, не двигаясь. — Постой чуток, сейчас исправят.

— Ага! Ну вот… поспешишь — людей насмешишь, — торжествующе объявил Илья Лукич, словно он предсказывал такой оборот дела, но удовлетворения не почувствовал. Наоборот, ему захотелось поворчать: «Да! С такими работниками, туды его в печенки, и тридцати ходок не сделаешь. Заработаешь!..» Он сплюнул и грубо крикнул на Тоньку: — Ну, что обнялась с бадьей-то, милый тебе, что ли? Иди в кабину.

Тонька вытерла ладонями воду с лица и послушно полезла в кабину. Мокрая, она уже вызывала сочувствие старика.