Сельва умеет ждать — страница 30 из 75

— Были бы у Дуськи дети, да помаялась бы Дуська с мое, я б тогда еще посмотрела, кто из нас посмазливее да поголосистее! С чего ж Дуське-то не петь? Дуська-от за мужем как за каменной стеной, Дуське той небось Панфер Панкратыч пуховички под ножки стелет… а где та фифа Дуська в гражданскую была, когда у меня в дому ни корочки сухой, ни косточки вобляжьей не оставалось? Когда Малаша моя, царствие ей небесное, до срока чахоткою помирала?.. Вот и весь belle canto, как есть, и нечего тут говорить, бабоньки!.

Маясь у стенки под прицелом вскинутых бюстов, китаец-правдолюб тем не менее лица не терял, а стоял на своем:

— А я бы все же присудил полное торжество этой фемине, этому нашему валькирийскому соловью! При лучших учителях, да не будь супруг ее столь ревнив, она б, я думаю, превзошла и самое Фаринелли! Хоть гневайтесь на меня, кузина Бетти, хоть от дома откажите, а способности у нее несомненны, да и внешних качеств природа отпустила не поскупясь!

Пирамидоподобная кузина принялась разворачиваться. Совершив оборот вокруг своей оси, она хищно нагнулась над зажмурившим косенькие глазки оппонентом и окатила его волной холодного презрения.

— Вы, Акакий Акакиевич, мужчина бывалый, вы на Земле живали, с вами нам, бедным валькириям, спорить неловко. — Она гневно вздохнула, и на спине ее звонко, словно отпущенная тетива доброго валлийского лука, щелкнула лопнувшая завязка. — Возможно, мы, провинциалки, в курбетах и вокализах не разумеем многого. Однако твердо знаем, что качества души и тела дарует не природа. — С каждым словом обширное декольте ее все более румянело. — Да, сударь, не природа, а Бог! Э-ле-мен-тар-но!

И, прекратив замечать существование разбитого наголову, принародно осрамленного китаезы, величественно отплыла прочь, словно утица-мать, сопровождаемая послушным выводком.

Прозвенел звонок. Публика расселась.

Пьеро деликатно отступил в сторонку, а покинувший свое убежище маэстро Кпифру, успевший в антракте сменить джинсовую пару на ярко-желтый старомодный, с низким вырезом и утрированно длинными фалдами редингот, наклонив смуглую голову, наполовину утонувшую в кружевном жабо, торжественно и вместе с тем любезно произнес:

— Д'Узенька!

После чего повернулся и, делая широкий приглашающий жест, отступил вглубь, пятясь к кулисам.

По залу пробежал не то сдавленный гул, не то глубокий, замедленный вздох. Головы задвигались. Дамские прически заколебали воздух. Таракан-Коба, владелец «Двух Федоров» и один из столпов Козы, перегнувшись через головы сидящих, что-то шепнул Кузе-Макинтошу; тот, не отрываясь от сцены, согласно кивнул. Один из прапоров-гвардионцев вооружился моноклем.

Конферансье, вернувшись на законное место, выкатил грудь.

— Исполняется, — он выдержал паузу, — печальная народная песня «Ой, не шей мне, матушка, сто восьмую-прим»! (Что означает данная статья в XXIV веке, автору неведомо. Согласно УК незалежной Украины, статьей 108-прим предусмотрена ответственность за умышленное заражение партнера венерическим заболеванием при отягчающих обстоятельствах (Л.В.).

Зал умер.

Остался только рокот световых волн, набегающих на воспаленные нервы. И песня. Жалостливая и гордая, исполненная бесконечной, раздольной, степной печали, томной неги и бесстрашного вызова злой судьбе, парящая в поднебесной синеве, взметающаяся в черные, лишь холодным звездным мерцанием пронизанные высоты и низвергающаяся в самые недра земли, туда, где предвечное пламя ярится и буйствует, тщетно тщась изгрызть усталые стены темницы. Песня звала и вела, песня учила свободе и велела умереть бойцом, песня становилась частью души, ни о чем не моля, но властно повелевая бороться и искать, найти и не сдаваться…

Один из немногих, Кристофер Руби слушал,, не глядя.

Что экстерьер? Экстерьер — пшик!

Тем паче, что такой типаж никогда не привлекал его; в Дусеньке не было ни холодно соразмерной грации античных статуй, ни вампирически манящей сексуальности, ни юной, нетронуто-непорочной свежести; возможно, и даже наверняка, та же Нюнечка была куда милее и женственнее, но сейчас, когда под сводом шапито, растворяя в себе всю суету и грязь шумящего за стенами мира, царило, созидало и властвовало это теплое, играющее нежными обертонами сопрано, плавно снижающееся в задушевное меццо, все остальное на время сгинуло, ушло прочь, сделавшись тленным и незначительным. Уже не смущали душу ни рыжая косматая борода, дикими клочьями обрамляющая щербатый рот, ни рваные ноздри, ни каленым железом выжженное клеймо на низеньком лобике — все искупала песня.

Это, несомненно, было колдовство.

Присмиревшие, укрощенные валькирии глядели на сцену с детским восторгом, мужики — неприкрыто вожделея. Лишь сухонький, стриженный в скобку старичок в пятом ряду вроде бы даже и не слушал, а, сонно щурясь, крутил синими от наколок пальцами аметистовые четки, изредка остренько и победоносно оглядывая зал, словно говоря: э, хорошие мои, слушать да смотреть всем можно, а руками трогать одному мне дозволено. Он имел на это право, человек, отстоявший право обладать Дусенькой в беспощадных ножевых схватках, на треть сокративших население камер прославленного на всю Валькирию третьего специального блока…

Песня растекается в воздухе.

Тает. Тает. Та-а-а-е-е-еее…

Всхлип.

Всплеск рук.

Все.

Чудо убежало, оставив на память о себе светлую грусть в душах и густой аромат сапожного дегтя…

Зал медленно возвращался в реальность.

Аплодисментов не было.

— Во, бля! — констатировал шеф канцелярии.

— Оп, ля, — присоединился премьер.

— О, я, я… — хором затянули министры.

— И в заключение нашей антрепризы, — Пьеро трагически воздел руки к люстре, призывая ее в свидетели, что нет его вины в неумолимом течении времени, — вниманию достойнейшей публики предлагается премиерная мелодрама «Ярмонка на Ыврэйе, или Как добрый молодец пятый угол искал», препотешной, разнохарактерной, комической дивертисман с принадлежащими к оному разными ариями, хохмами, анекдотами и побасками, исполняемыми как на отменной лингве, так и на йоркширском, малороссийском, баварском, провансальском, калабрийском и прочих забавных наречиях, а частью говором кокни, также и на достойный язык нгандва переложенных усилиями дорогого нашего маэстро Кпифру…

За кактусом устало вздохнули.

Маэстро, вновь джинсовый, привычно принял овацию.

— За сим… — Пьеро взмахнул рукавом. — Прошу!

Действо продолжалось.

А за матерчатым куполом шапито неспешно плыла но черни синяя луна, ожидая скорого появления красной товарки, легкий ветерок раскачивал над площадью круглые фонари, из соображений экономии отключенные на сезон двухлунья, и дюжие носильщики, усталые от безделья, дремали в ожидании завершения концерта, сидя на подножках паланкинов…

Его высокоблагородие подполковник действительной службы Эжен-Виктор Харитонидис, подойдя к окну, прислушался к приглушенным взрывам хохота и всплескам аплодисментов, доносящимся из «Гранд-Опера», пожал плечами и посмотрел на песочные часы.

Судя по времени, да и по реакции публики, поехала «Ярмонка».

Не лучшая из его вещей. Впрочем, веселая, шебутная. Недаром же она давно уже стала народной пиэсой. Как и «Не шей мне, матушка…». Да и сам автор, лейтенант Жэка Харитонидис, был тогда молод, благодушен и весело смотрел в будущее, не сомневаясь, что уже к сорока его не обойдут большие звезды. А вышло раньше. Только без всякого «Левиафана»; «Левиафан» — это ведь так, для художественности…

А был борт «117».

И был сумасшедший пророк Этюдо Авель Вальдес.

Его ясноглазые юнцы знали, что ведут себя скверно, и обещали сдаться, как только братоубийца Каин будет осужден, причем обязательно — это было их вторым и последним условием — в Нюрнберге. К переговорам подключили обоих пап, но, когда дело уже сладилось, Господь ни с того ни с сего послал своему Этюдо знак, что Каин находится где-то среди заложников. С этого момента счет пошел на минуты. А начальство, как всегда, блефовало, хитрило и требовало от спецназа стопроцентных гарантий…

Заложников, однако, спасли. Почти всех. Не повезло лишь некоему Натаниэлю Бумпо, пожилому трапперу с Фронтиры, графу Алексу де Бурбон д'Эсте и его супруге Наталии Данииловне, в девичестве Коршанской.

И грянул звездопад.

Большие звезды летели с толстожопых паркетных шаркунов, осыпаясь на погоны штабсов, старлеев и просто лейтенантишек, бравших тот проклятый отель. Перескочившие через чин, а то и через два, усеянные медалями ребята получали высокие назначения и отбывали к новым местам службы.


Итуруфия, Кхушха-2, Урюпиэна…

Свежеиспеченному майору действительной службы Эжену-Виктору Харитонидису досталась Валькирия.

Было интересно. Не так давно завершился Третий Кризис, Земля понемногу восстанавливала связи с колониями, волна за водной шли транспорты с переселенцами, которых надо было обустраивать, а ведь были еще и переселенцы-1, почти одичавшие за кризисный век, и им следовало мягко, тактично напомнить, что они тоже земляне.

Он справлялся. И ждал вполне заслуженного перевода если и не на Землю, где все равно уже не было родителей, то хотя бы поближе к Центру. А получил вторую звезду и благодарность Его Высокопревосходительства «за особые успехи в освоении целинных и залежных Внешних Миров».

Жена, сперва весьма довольная ролью первой леди, уже через три года не выдержала, и Эжен-Виктор не стал препятствовать разводу. Его самого на Валькирии удерживало чувство долга — не только перед Федерацией, которой он присягал, но и странного, гнетущего личного долга перед седым человеком из Лох-Ллевена, олицетворяющего собою эту Федерацию.

Теперь, двадцать два года спустя, все понимая и со всем смирившись, подполковник действительной службы Харитонидис любил планету седьмого стандартного класса Валькирию…

Ему хотелось, чтобы она была не хуже других.

В «Гранд-Опера» захохотали навзрыд.

Ага. Надо думать, вывели парового оола. Маэстро Кпифру, пожалуй, угадал, заменив фанерный паровоз этой животиной. Сейчас, когда отстроены четыре станции, а пути протянуты от рудников в излучье Уурры до сельвы предгорья, уже никого не удивишь паровозом — ни землян, ни туземцев.