Семь или восемь смертей Стеллы Фортуны — страница 9 из 86


Минул год. Ни Антонио, ни Ассунта не были прежними, теми, что во время венчания. У каждого за плечами остались собственные круги ада. Но они выдюжили. Ассунта снова трудилась в огороде и в доме, снова возносила молитвы Пресвятой Деве, тоже потерявшей дитя и потому способной понять Ассунтину боль. Сама же боль стихла, ибо Ассунта незаметно для себя переключилась на новую жизнь, зревшую у нее в утробе.

Война в корне изменила Антонио. Хотя ему сравнялся только двадцать один год, выглядел он много старше: волосы тронуты сединой, на лбу и вокруг глаз морщины – там, в альпийских ослепительных снегах, приходилось постоянно щуриться. На войне Антонио пристрастился к спиртному. В деревнях вроде Иеволи пьяных традиционно не жалуют. Отец семейства может пить вино целый день – но по чуть-чуть; мысль о появлении на людях в непотребном состоянии его страшит. Антонио, видевший худшее, легко нарушал это табу. Он пил, чтобы забыться и забыть.

Ассунта страдала и стыдилась. Корила мужа, спрашивала:

– Что скажут люди?

– Плевать на людей с их пересудами! – орал Антонио.

Если Ассунта продолжала его пилить, он с явным наслаждением доводил ее до слез. Это было нетрудно, учитывая Ассунтину природную слезоточивость и реакцию на повышенный голос.

– Уясни, Ассунта: никто не спросит богача, что люди скажут. От начала времен такого не случалось. От начала времен никто богачей не стыдил и не корил. Я-то чем хуже, а?

Такого за Антонио тоже раньше не водилось. Война распалила в нем ненависть к благородному сословию. На войне им и прочими парнями «от сохи» командовали офицеры – один другого благороднее, один другого трусливее. Жизни вчерашних крестьян в грош не ставили, гнали их на бойню тысячами, десятками тысяч. Теперь Антонио и в грош не ставил этих, с голубой кровью.

– Я этой страной и этим правительством ублюдков по горло сыт! Нам тут ловить нечего.

Он твердо решил эмигрировать. Парни из Никастро намылились в край под мудреным названием «Пенсильвания», чтобы прокладывать там железную дорогу. Антонио тоже выправил себе паспорт. Он уедет, непременно уедет весной, как только родится его сын.

Ассунта молча радовалась. Вот и пускай уезжает. Она клялась перед Богом любить своего мужа, и клятву не нарушит, не такая она женщина; но насколько проще любить Антонио, когда не делишь с ним кров (и кровать). Хорошо бы муж убрался уже сейчас, не дожидаясь родов. Все еще сильно горевавшая по Стелле, Ассунта чувствовала к мужу лишь раздражение. Антонио расшатывал гармонию в доме одним своим физическим присутствием, своими аппетитами, своим зычным голосом, тенденцией пускать газы и даже своими усищами, из которых выпадали мелкие черные волоски, оскверняя обеденный стол.


Второе дитя Ассунты родилось в арендованном вдовьем полуподвале 11 января 1920 года – ровно через пять лет после рождения Стеллы Фортуны Первой.

Антонио был разочарован – опять девчонка!

– Заладила девок рожать, – пробурчал он, однако добавил уже мягче: – По крайней мере, у тебя появилась вторая Маристелла.

С бьющимся сердцем Ассунта стала вглядываться в младенческое личико. Она искала общие со Стеллой Первой черты. Таковых не было. А еще говорят, все новорожденные похожи.

– Ты и правда моя Стелла? Ты ко мне вернулась, piccirijl, малюточка? – произнесла Ассунта и сконфузилась – очень уж глупо вышло. В ее объятиях лежала не прежняя, а совсем другая Стелла. Совсем другое человеческое существо.

Ассунта подумала о любви, что в избытке осталась у нее в сердце, не излитая на Маристеллу Первую. Эта девочка послана ей в утешение. Уж теперь она, Ассунта, ошибок не допустит, теперь каждую малейшую возможность использует, чтобы показать, как дорого ей новое дитя.


Через три недели после рождения Маристеллы Второй Антонио отплыл в Америку. Было это в начале февраля 1920 года. Антонио подписал контракт с padrone – он будет строить железную дорогу по осень включительно. Потому что в Америке зимы суровые, снегу выпадает порой в человеческий рост, и до весны вся работа стоит. Поздней осенью, когда Стелле было десять месяцев, Антонио вернулся домой. Впрочем, после американских хлебов жизнь в Иеволи казалась ему несносной. Он еле дотерпел до весеннего возобновления контракта, однако успел-таки забрюхатить Ассунту.


Кончеттина, бедняжка, с первых секунд жизни стала воплощенным разочарованием.

Во-первых, она начала терзать Ассунту еще в утробе. Ни Первая Стелла, ни Вторая не вызывали у матери столь тяжелого токсикоза. В случае с Кончеттиной Ассунту рвало по четыре раза на дню. Деревенские кумушки утешали: мол, тошнота отпустит прежде, чем беременность перевалит за половину. Как бы не так! Стелла Вторая, которой и двух лет не сравнялось, была девочкой смышленой не по возрасту: быстро выучилась произносить загадочную фразу «Mamma malata» («Маме дурно») и гладить Ассунтин выпяченный живот, чтобы унялись спазмы, вызываемые зловредной невидимкой.

Наступил август, принес, как обычно, влажную жарищу. В дневные часы Ассунта обливалась потом в постели, а рано утром, по холодку, пыталась полоть сорняки. Стоя на коленях между гряд, она не столько полола, сколько удобряла эти самые гряды рвотными массами. Матери она плакалась: ненавижу Антонио, такой-сякой, бросил меня с пузом, родами помру. Мария гладила дочь по спине и твердила, что столь буйно вести себя в материнской утробе может лишь здоровый мальчик, упрямый и крепенький, как бычок.

Антонио вернулся в октябре 1921-го. Ему хотелось присутствовать при рождении своего первого сына. Он пришел за неделю до этого события. Схватки начались, когда Ассунта варила мужу утренний кофе, и продолжались целый день, собственно же роды стартовали около полуночи. В доме были Мария, Розина, сестра Летиция и сам Антонио. Куда бы он, интересно, подался в этакую пору – кабаки-то закрыты. Последние часы Антонио сильно нервничал, держал наготове заряженное ружье, чтобы, по обычаю, двумя залпами оповестить соседей о том, что на свет явился долгожданный наследник.

– Mannaggia! – выругался Антонио, увидав меж сучащих младенческих ножек розовенькую вагину. Схватил ружье, выскочил за дверь. Дом содрогнулся от двух залпов, выпущенных один за другим, с минимальным промежутком. Розина и сестра Летиция, обмывавшие ребенка, переглянулись.

– Может, ему все равно, мальчик это или девочка? – оптимистично предположила сестра Летиция.

Девочка родилась совершенно лысенькая.

– Клоп, как есть клоп, – заключил Антонио, поостывши в октябрьской ночи́.

– Стыдись, Тоннон! – воскликнула Розина.

– Не клоп, а козявочка, – поправила Ассунта. Она очень устала – ребенок был крупный. – Моя козявочка-букашечка. Muscarella mia.

Предполагалось назвать ребенка Джузеппе, в честь отца Антонио. Поскольку имя явно не годилось, Ассунта с надеждой произнесла:

– Пусть она будет Марией, как моя мама!

– Нет! – рявкнул Антонио. В ту минуту он бы на любое предложение ответил отказом. – Назовем ее Кончеттиной – в честь моей бабки с материнской стороны.

Ассунта слишком измучилась, чтобы спорить.


Стелла была старше сестры на год и десять месяцев; в раннем детстве это означало вечное отставание Кончеттины.

Поначалу Стелле не нравилось такое положение вещей, что вполне естественно: старшему брату или сестре всегда досадно подстраиваться под младшего, несмышленого и плаксивого, переключающего на себя внимание взрослых именно по причине своей дурацкой беспомощности. Ревность братьев и сестер есть древнейший тип человеческих взаимоотношений – разумеется, после супружеских связей; прочтите хоть Книгу Бытия.

Ревность также есть самая опасная эмоция; ее остерегаются, от нее пытаются защититься всеми способами. Ассунта отлично знала, сколь страшен сглаз, и пресекала любые ростки зависти и ревности, какие только могла заметить в дочерях.

– Следи за Четтиной, береги ее, – наставляла она Стеллу. – Четтина еще маленькая, а ты – большая, умная. Четтине нужны твои помощь и защита.

– Кончеттина muscarella, – говорила Стелла.

– Верно, доченька. Четтина – наша козявочка-букашечка.

И Стеллиной ручкой гладила головку младенца, к тому времени уже покрытую черным пухом.

– Моя козявочка-букашечка, – уточняла Стелла.

– Конечно, твоя, – смеялась Ассунта. – Помни же: ты должна всегда, всегда заботиться о Четтине.


В феврале 1922-го Антонио, по обыкновению обрюхатив Ассунту, снова отбыл за океан. На сей раз Ассунта родила мальчика, который получил имя Джузеппе. Антонио, по-видимому разочаровавшийся в идее отцовства, домой по такому случаю не припожаловал. Он не озаботился даже отправить семье деньги или хоть письмецо, из коего жена узнала бы, что муж ее не свалился в канаву и не сломал себе хребет. Двадцатитрехлетняя Ассунта с тремя малышами на руках ежедневно повторяла уроки военного времени – иными словами, совершенствовалась в изобретательности. Короче – выживала.

Так шли годы. Ассунта заботилась о троих живых детях и молилась за умершую дочь. Латала одежки, стирала пеленки; кормила детей хлебом, который пекла из муки, которую молола из пшеницы, которую сама же и растила на клочке земли. Засаливала овощи, сушила бобы, запасала, будто суслик, каждую малость, чтобы дети не голодали даже в самое скудное предвесеннее время. В горах она собирала хворост, таскала его домой. Так и вижу Ассунту: на голове колышется охапка сухих веток, перевязанных льняной тряпкой; на груди, тоже в тряпке, подвешен младенец Джузеппе, Стелла вцепилась в левую руку, Четтина – в правую. Ассунта выкорчевывала камни в огороде; копала; обихаживала плодовые деревья; ходила к колодцу по пять, а то и по десять раз на день, чтобы была вода для стряпни и стирки.

Вот он, побочный эффект эмиграции: это социальное явление совершенно нивелирует авторитет отца семейства. И впрямь, на что Ассунте – да и любой другой женщине – муж, если все, буквально все она делает сама?


Одно из самых ранних воспоминаний Стеллы Фортуны Второй связано с днем, когда она едва не умерла в первый раз. Я говорю о баклажановой атаке. Для большинства людей третий-четвертый годы жизни – это неполный набор эпизодов, смутных, расплывчатых, словно контуры на картинах импрессионистов; это не законченные сцены, а какие-то обрывки, не диалоги, а отдельные слова. У Стеллы все иначе. К ней осознание себя пришло не в виде клочков некоей ментальной кинопленки, а в виде целого «фильма»; вдобавок оно пришло поздновато – в четыре с половиной года. Сознание возвращалось к ней в темной комнате, пропитанной сладко-гнилостным за