Улыбка на моем лице каменеет; я не смогла бы шевельнуть губами, даже если бы очень захотела. Тело становится каким-то пластмассовым, как будто я ненастоящая, как будто это дурной сон или розыгрыш. И только услышав шепот Марен: «О господи!», я вспоминаю, что на меня все смотрят.
Перевожу взгляд на Эвелин, которая ждет, крепко сжав губы, потом – снова на свой телефон.
Алистер Миллер.
– Пара нашлась! – восклицает Джаз, отвлекая от меня внимание собравшихся.
Она разворачивает телефон, не выключая запись, и восторженно кричит, вызывая общие аплодисменты и радостные возгласы. Джаз продолжает говорить, предлагая тем, кто сейчас смотрит прямую трансляцию, тоже найти свою пару и рассказать об этом в соцсетях с тегом #ПАКС-пара. Но я ее едва слышу и, как только Эвелин подходит вплотную, издаю отчаянный стон.
– Что такое? – спрашивает Эвелин. – В чем дело?
Я сглатываю, пытаясь заставить себя говорить.
– Мы с этим парнем…
Невозможно объяснить в двух словах, кем для меня является Миллер. Я оборачиваюсь на Марен – у нее широко распахнуты глаза, и она зажимает рот ладонью. «Нет», – думаю я. Это слово заслоняет все мои мысли. Нет, нет, нет.
– Это долгая история, – выдавливаю я.
– История, – повторяет Эвелин. Она смотрит на экран моего телефона, на Марен, на меня, и ее взгляд становится пронзительно-острым. – Какая история?
В детстве Миллер был просто невыносимо мил. Болезненно чувствительный и открытый нараспашку, весь как оголенный нерв. Он плакал в лесу над мертвой птичкой или опаленным молнией деревом. Плакал, когда ушла моя мама, хотя мы оба были слишком малы, чтобы понимать, что она исчезла навсегда. А может, он как раз понимал, в отличие от меня, потому и плакал так горько.
Отношение Миллера к чему-либо всегда было для меня эталоном, с которым я сверялась, познавая мир. Когда его что-то волновало, я тоже была готова волноваться, но, если понимала, что в данной ситуации от меня ничего не зависит, не тормозила на этом и двигалась дальше. Мы никак не могли помочь мертвой птичке или обугленному дереву, хотя да, конечно, Миллер прав – это очень печально. А Миллер всегда проникался тем, что его огорчало, до глубины души, даже если не мог ничего исправить. Этим мы различались.
Наши мамы считались лучшими подругами. Они вместе приехали из Слейт-Лейк, сняли квартирку возле почты и нашли работу. Свитчбэк-Ридж находится в получасе езды от Денвера, но, по сравнению с тем местом, где они выросли, это почти настоящий город. Мамину подругу звали Виллоу, то есть ива, – недооцененное дерево в штате, который славится осинами и соснами. Она вышла замуж за Алистера Миллера, учителя математики в старшей школе, а когда у них родился сын, ему тоже дали имя Алистер, как и всем мальчикам в этом роду. Виллоу называла его самым маленьким Миллером, и поэтому я тоже говорила: «Миллер».
Я родилась на месяц позже. Представьте: две молодые женщины из горного края сидят на берегу озера, накрыв головы шляпами от солнца, а перед ними играют в песочке их пухлые малыши. Мы с Миллером росли бок о бок, почти одновременно проходили все этапы роста, но он всегда был чуть впереди. «Миллер пошел», – говорила Виллоу моей маме, а через пару дней я тоже делала свои первые шаги. Мы с ним все делили на двоих. Когда мама уехала, мы поделили и Виллоу.
На фотографиях с моего первого и второго дня рождения Виллоу стоит рядом с мамой, а на всех последующих – только она, у меня за спиной вместе с Миллером, Верой и моим папой, а иногда и с папой Миллера. На губах Виллоу играет такая добрая и родная улыбка.
Именно Виллоу научила меня пользоваться тампонами, когда мне исполнилось тринадцать; она же и объяснила, что это вообще такое. Я была дома у Миллера, сидела, запершись в ванной, и глотала горячие слезы, а его мама терпеливо спрашивала из-за двери: «Милая, у тебя все хорошо?» Конечно нет, но все же я не была Миллером, плачущим над мертвой птичкой. Моя мама бросила меня, но я сумела проглотить боль, скрыть ее в душе, чтобы никто не увидел.
Я никогда не говорила о маме ни с Виллоу, ни с кем-либо еще. Было очень тяжело принять тот факт, что у Миллера есть мама, которая его любит, а у меня – нет, и признать свою обиду и горечь казалось страшным позором. К этому примешивалось понимание того, что Миллер лучше меня.
К нему тянулись все знакомые взрослые; его спокойная сосредоточенность привлекала их не меньше, чем меня. Миллер всегда держался очень естественно, он был открыт каждому и поэтому абсолютно предсказуем. Он ни на кого не походил, и его невозможно было не любить. Для меня Миллер был самым лучшим на всем белом свете. Куда мне до него! Если кто-то из нас двоих и заслуживал безграничной любви, то, конечно, это был Миллер, а не я.
Виллоу принадлежала нам обоим, но в первую очередь все-таки Миллеру. Она любила книги и читала нам самые разные истории, но мне ярче всего запомнились промораживающие до костей колорадские зимы, когда мы сидели рядышком в гостиной Миллеров, а Виллоу рассказывала нам греческие мифы.
Перед камином стояло круглое вращающееся кресло, ставшее мягким от многолетнего использования и достаточно большое, чтобы в нем могли поместиться оба наших растущих тела. Мы с Миллером закутывались в лоскутные одеяла, а Виллоу устраивалась на кушетке и выборочно читала нам из «Мифологии» Эдит Гамильтон[4]. Нам нравились истории про Ахиллеса с его копьем, про колдовство Цирцеи. В самые захватывающие моменты Миллер пихал меня локтем под одеялом, поминутно ахал и заглядывал в лицо, желая убедиться, что я тоже поражена. Конечно, я поражалась вместе с ним.
Потом мы играли в греческих богов у Миллера во дворе. Я всегда была могущественной Афиной, а на месте Миллера я бы, конечно, выбрала царя богов Зевса. Но Миллеру больше нравился хитроумный, ловкий и быстроногий Гермес, единственный бог, способный посещать разные миры. Мы бились на сучьях, воображая, что это оружие, и хохотали, когда они с треском ломались. Мы обладали собственным могуществом, только мы вдвоем.
Мы взрослели, и мир вокруг менялся, но между нами все было по-прежнему. Я познавала жизнь, сверяясь с тем, как воспринимает ее Миллер, а он оставался для меня примером и все так же двигался на шаг впереди. Мы понимали друг друга, как два человека, которые никогда не знали жизни один без другого. Миллеру не надо было говорить мне, что он расстроен. Я могла не показывать ему свою обиду, он и так все о ней знал. Если мы ссорились, то без злости. Миллер был чем-то само собой разумеющимся, как воздух, и я знала, что он будет рядом и завтра, и послезавтра.
Миллер вырос костлявым, синеглазым и бледным, как туман над рекой; с темными волосами и длинными шелковистыми ресницами. Сорванцом в нашей паре была я: чернозем под ногтями, ободранные локти, непослушные кудри. Мы жили в соседних кварталах, и каждый год все лето напролет мотались между нашим лесом, комнатой Миллера в мезонине и Вериной кухней, куда забегали, чтобы что-нибудь пожевать. Мы были как дольки одного плода, разделенные лишь тончайшей полупрозрачной кожицей. Наши жизни перетекали одна в другую.
Конечно, у нас были друзья. Марен, с которой я подружилась в пятом классе, Сойер, приятели Миллера, появившиеся у него благодаря разным занятиям, которые он усердно посещал: уроки фортепьяно, библиотечный кружок, команда бойскаутов (очень недолго). Но Миллер – это было совсем другое; не столько друг, сколько часть меня самой. Я знала, что он относится ко мне так же, как я к нему.
Именно поэтому то, что с нами случилось, было особенно ужасно.
В девятом классе я впервые ощутила себя невидимой. До этого Миллер, Марен и я ходили в крошечную среднюю школу, где все друг друга знали. Но старшая школа Свитчбэк-Ридж была вроде полноводной реки, в которую впадали все местные средние школы: только на нашем потоке училось триста человек. Мы чувствовали себя в столовой как матросы в спасательной шлюпке посреди бурного моря. Потом Марен стала уходить на большой перемене в фотолабораторию учителя рисования, а очкастые умники из приятелей Миллера в это время подтягивали по разным предметам ребят из футбольной команды. И, как бывало уже не раз, мы с Миллером оставались вдвоем.
Раньше, когда наш мир был мал, а мы занимали в нем почти все пространство, это выглядело нормальным. Но в Свитчбэк-Ридж мне стало казаться, что где-то рядом есть совсем другая, яркая, сверкающая жизнь, только она течет мимо меня. Я хотела участвовать, но не знала, как в нее войти. И, конечно, был еще Деклан Фрей.
Впервые я увидела его на школьном сборе в поддержку нашей спортивной команды. Вообще, в смысле спорта школе Свитчбэк-Ридж было особо нечем хвастаться. Правда, в прошлом году наша баскетбольная команда пробилась на соревнования штата. Во главе команды стоял Деклан, и той осенью он был в отличной форме – рост сто восемьдесят три сантиметра, наконец-то в выпускном классе, уже записан со стипендией в Ист-Коаст-скул. Он напоминал камышового кота – гибкий, сильный, длинноногий. При виде его хищной грации мое сердце треснуло, как яйцо, и содержимое хлынуло в живот.
После этого я здорово увлеклась баскетболом. Миллер ходил со мной на все матчи. Время от времени он поднимал голову от очередной книги и смотрел, как я слежу за игрой.
– Это что-то новенькое, – как всегда мягко заметил он.
Мы пришли на вторую игру сезона и сидели на одном из верхних рядов.
– Что именно?
– Спорт. – Миллер придерживал указательным пальцем место на странице, где читал. В детстве он всегда водил пальцем по строчкам. Потом, конечно, вырос из этой привычки, но иногда она вдруг выскакивала откуда-то из подсознания. – Ты никогда раньше не увлекалась спортом.
– Такая классная команда, – ответила я с ощущением, что в жизни не говорила ничего глупее этого. – Интересно за ними наблюдать.
Миллер посмотрел на площадку, где Деклан как раз закинул мяч в корзину с немыслимого расстояния, а потом – на меня; кивнул и снова уставился в книгу. Мне было глубоко плевать на баскетбол, и он это прекрасно знал.