По маршрутам развозит грузовик.
Как всегда, в кузов первым забирается Мушук, пятимесячный щенок среднеазиатской овчарки, густошерстый, с еще узковатой грудью, но уже развитыми лапами, похожий мастью на выгоревшую летнюю пустыню, добродушный и компанейский парень. Сам вспрыгнуть в кузов Мушук, естественно, не может, он задолго до отправления машины садится у заднего ската и ждет, пока его подсадят. Мушук отличается развитым чувством благодарности: еще не было случая, чтобы он остался в поле не с тем, кто пособил ему.
Сегодня собаку взял я — не столько ради Мушука, сколько для того, чтобы не оставаться наедине с Фаей: Мушук общепризнанно считается как бы человеком, почти полноправным членом коллектива. Он все понимает и только не обучен говорить.
Едем стоя в кузове. Рядом с водителем не садится никто: кабину забивает пылью, а наверху ветер хоть немного, да отдувает поднятый колесами песок, тем более что у нас край непуганых шоферов, наловчились гонять по равнине со скоростью, достойной атомного века. Теснимся у переднего борта, опираемся локтями на крышу кабины, придерживаем друг друга — того и гляди на повороте или ухабе выкинет, ветер бьет в лицо и долго не дает улечься пыли.
Говорить на ветру и в тряске почти немыслимо. Время от времени машина тормозит — водитель сам знает, где надо, — ребята выходят один за другим, пока не остаемся втроем: я, Файка и Мушук. В кузове теперь просторно, Фая, однако, по-прежнему теснится ко мне плечом, хочется и отстраниться и не делать этого — я не могу понять, радостны или неприятны мне прикосновения ее плеча.
Выпрыгиваем и мы, снимаю Мушука, идем по едучему, размельченному в труху лёссовому песку.
Вот и моя канава.
За три года мне, конечно, приходилось работать в поле вместе с женщинами, поэтому особо церемониться не стал. Вытащил из кармана рулетку, снял рубаху, подвязал рукавами вокруг пояса — впереди, как фартук, — закрепил на голове носовой платок, смоченный водой, посмотрел на Фаю. Окажись вместо нее одна из прошлогодних девчат или, к примеру, Нерка, я сказал бы: «Снимай кофточку и шаровары, здесь не смотр моделей дамского платья, а поле». Но я с Фаей на работу вышел впервые и дать ей такой совет постеснялся, а Фая сама не догадалась или поконфузилась тоже.
— Гляди, сгоришь, — сказала она, может быть, для того, чтобы оправдать собственное нежелание расстаться с лишней одеждой. Я только усмехнулся: кожу выдубило так, что хоть на раскаленные уголья укладывайся.
— Сегодня маршрут не пыльный, — сказал я. — Легкий, словом. Канава метров шестьсот, к обеду можем управиться. Берись за рулетку, тяни пока что.
Но в расчете я ошибся: канава попалась примитивная, однообразная, без всяких неожиданных вывертов, двенадцать проб взяли за каких-нибудь полтора часа. Тогда я предложил:
— Может, в Кара-сай пойдем. Ты едой запаслась?
— Да, — сказала Фая.
Солнце стояло над головой отвесно, живьем сдирало кожу.
Кара-сай неглубок, с пологими бортами, но все-таки на дне па́рит куда сильней, чем наверху. Здесь — как в люто протопленной деревенской бане, где воздух раскален и сух, а к низкой, потрескивающей от перегрева каменке страшно подойти — волосы того и гляди вспыхнут. Так и здесь, в этом паршивом сае — нечем дышать.
Смотрю на Файку, сочувствую, говорю:
— Сняла бы доспехи. В трусах легче.
Сам я давно уже скинул и спецовочные, со множеством карманов, штаны.
— Я ненадолго, — отвечает Фая, словно бы оправдываясь, — еще загореть не успела, боюсь, кожа станет лупиться. Ты отвернись, ладно?
Что за смысл отворачиваться, если через пять секунд увижу ее, как есть, не сидеть же мне спиной к Файке все время. Спорить, однако, не стал, знаю по старому опыту: спорить с женщинами — бессмысленное занятие.
Пока Фая разоблачалась, я курил, смотрел на борт сая.
Сай... Иначе — овраг. Сай — вкусное слово. Пахнет булочной. Люди умеют паршивым вещам давать хорошие названия. Слышно, сегодня Перелыгин распорядился переименовать оба поселка. Старый чудак, что изменится? Назвали вон кобеля Мушуком, то есть Кошкой. А он как был шалапут-кобель, так и остался кобелем и шалапутом. Ишь, лежит в песке, вырыл ямку, думает, будто под верхним слоем песок прохладней. Кой дьявол, порода прогрета чуть не до самой магмы.
— Мушук! — зову я. Пес нехотя ударяет толстым хвостом, поднимает облачко пыли, приоткрывает один глаз.
— Иди сюда, балбес, — говорю я. — Дам напиться. Иди, пока не раздумал, воды мало. Ты кончила там возиться? — спрашиваю Фаю. — Смотри, будет фокус.
Мушук сперва переваливается с боку на пузо, вставать ему не хочется, прикрикиваю:
— Совсем обленился, собакин сын, поглядите на него.
Поняв, что зовут всерьез, Мушук поднимается, виляет хвостом, высовывает язык.
— Иди, — говорю я, отвинчивая пробку. Пес усаживается, раскрывает пасть. Не касаясь горловиной фляжки пересохшего собачьего рта, принимаюсь лить воду, Мушук подхватывает струйку на лету, глотает, как человек.
— Скажи на милость. — Файка смеется.
— Нужда чему хочешь научит, — говорю с некоторой сентенциозностью и сам прикладываюсь к фляжке. Она сделана из брезента, вода проникает сквозь ткань, смачивает ее, испаряется, охлаждает сама себя.
— Дрыхни дальше, — говорю я Мушуку, раскрываю пикетажку и, демонстрируя Файке навыки, принимаюсь с ходу писать:
«29 августа 1964 г. Маршрут № 7 по Кара-саю. Обнажение № 7521.
В западном борту сая обнажаются окварцованные слюдисто-кварцевые песчаники светло-серого цвета, среднезернистые, массивные. Отмечены кварцевые прожилки средней частотой...»
— Видишь кварцевые про́жилки? — говорю Фае. — Подсчитай частоту. Соображаешь?
— А то нет, — Файка обижается.
Смотрю вслед и жалею, что посоветовал ей разоблачиться до трусов. Я видел Фаю больше в шароварах, в спецовке, считал ее толстой и неповоротливой, а сейчас обнаруживаю: она лишь осаниста, а вовсе не громоздка. Стройные ноги кажутся длиннее, чем они есть, потому что кофточку Фая не сняла, и верхняя половина туловища выглядит слегка кургузой.
— И мощность определи, — говорю вдогонку. Я мог бы определить сам, но я тренирую Фаю, и еще, пожалуй, я хочу, чтобы эта новая Фая была подальше от меня.
Орудую молотком, а Фая присела недалечко, я ощущаю в безветрии ее дыхание и запах ее кожи. Заставляю себя сосредоточиться, Фая сообщает данные, записываю в пикетажку:
«...3 на погонный метр, средней мощностью 5 —7 см, представленные молочно-белым, крупнокристаллическим кварцем с редкой видимой вкрапленностью сульфидов (галенит, пирит). Размеры кристаллов... »
Держу обломок кварца на ладони, отрывистым ударом раскалываю его, вытаскиваю лупу. Файка возится рядом, делает свое дело и молчит, это нравится мне: праздной болтовни во время работы не терплю, как, впрочем, и большинство геологов, привыкших захаживать площади в одиночку или с постоянным напарником, с которым все давно переговорено и нет нужды отвлекаться, тем более что на маршрутах всегда отчего-то хорошо думать, а говорить не хочется. Но сейчас мне приходит в голову, что, наверное, следовало бы поделиться с Файкой новостью, я услышал ее возле конторы, когда бегал поторопить машину: конторские любят похвастать осведомленностью.
К новости лично я отнесся вполне равнодушно: мне — все равно при сложившейся ситуации. Но было забавно глядеть на уклончивые глаза Марка и на то, как язык у него болтался чуть не снаружи, Марк прихватывал его зубами, чтобы не прорвалась до срока сенсация, Марк приберег сенсацию на вечер.
И мне сейчас захотелось выдать новость Файке — может быть, для того, чтобы ошарашить Файку и разрушить то смутное, что возникало меж нами, витая в перегретом воздухе Карая-сая. Но я подавил неправедный позыв к болтовне. Пусть сообщает Марк.
Фая орудовала угломером, диктовала данные о мощности кварца, иногда касалась плечом голого моего плеча, хотелось сказать ей: я ведь не статуя и не старец, не искушай понапрасну судьбу, но говорить это не хотелось, и мы оба делали вид, будто не замечаем коротких соприкосновений.
«Элементы залегания песчаников выдержанные, С.-В. 30, 20° ».
— Перекур, — говорю, разминая сигаретку, протягиваю пачку Фае, та отрицательно мотает головой. Валюсь на расстеленную рубаху. Сейчас Файка ляжет рядом, а это — ни к чему. Но Фая ложится поодаль, выбрав местечко, где песок чист и не колется выгоревшими остатками травы. Вижу Файкины чуть подкрашенные загаром ноги, закрываю глаза.
Но так сразу начинает клонить в сон, заставляю себя разжмуриться. Неподвижность моя обманула черепаху: успела подползти близко и сейчас, припав на плоскость панциря, смотрит усталыми двухсотлетними очами. Панцирь зеленый, будто замшелый, змеиная голова с зализанным лбом торчит из костяной рубахи. Поймать штуки три — получится отличный суп, вкуснейшая еда, не зря такую лопает разлагающаяся буржуазия. Дымент мастер его приготавливать, только вот возиться с черепахами противно, выдирать живьем из панциря. Правда, можно сунуть башкой в кастрюлю...
Вспоминаются Темкины стихи:
Очень просто: берешь черепаху за ногу,
И — в кипяток, головой вперед.
Черепаха побарахтается немного,
А потом отчего-то умрет.
И дело совсем не одной минуты
Разделать черепаху — всю, как есть,
Но самое трудное в черепашьем супе —
Это
Его съесть.
Темка — пижон, черепаший суп он уплетает, как пацан мороженое, но ради красного словца Залужный что угодно может сказать.
Мне всегда жаль черепах, разделываемых Дыментом для супа. Стоило жить на свете двести лет, чтобы покончить так бездарно. Двести лет — подумать только. Четыре человеческих поколения сменились на земле. Двести лет назад в помине еще не было Пушкина и Лермонтова, еще не совершилась Великая французская революция, шла Семилетняя война, царствовала Екатерина Вторая. Еще носили, помнится по книгам, смешные растопыренные кринолины и только входили в моду фраки. Еще не знали железных дорог и пароходов, не говоря уже о самолетах, радио, телефоне, была деревянной захолустная Москва и еще вовсе молод Петербург, а она уже существовала, не предки ее, а она сама, именно эта вот замшелая черепаха в костяной рубашке, со змеиной головой. Она, как и теперь, неторопливо и осмотрительно ползла по этой же самой пустыне, переставляла когтистые лапы, приглядывалась к варанам и хамелеонам, к торчащим из песка остаткам сожженных солнцем травинок. Она откладывала под камнями яйца и выводила смешных игрушечных черепашат, хоронилась от беркутов и тяжелого верблюжьего копыта. И двести лет назад ее опаляло солнце, она видела весною на бортах сая ослепительные маки, видела, как раскачиваются на ветру недолговечные тюльпаны, желтые и багровые, как они роняют на песок лепестки, а черепаха проползала мимо, равнодушная одинаково и к прекрасному и к безобразному. Ее зовут мудрой — словно долголетие само по себе залог мудрости, а ведь черепашьего ума хватает лишь на то, чтобы сберечь собственную жизнь...