Семейная хроника Уопшотов. Скандал в семействе Уопшотов. Рассказы — страница 9 из 50

Существуют, как известно, «не те» Лоуэллы, «не те» Халлоуэллы, «не те» Элиоты, Чиверы, Кодмены и Инглиши, но сегодня речь у нас пойдет о «не тех» Кэботах. Эймос был родом с южного берега залива и про Кэботов с северного берега, возможно, никогда не слыхал. Отец его был аукционщик — в те дни эта работа предполагала умение балагурить, заговаривая публике зубы, сбывать сомнительный товар, а подчас и смошенничать. Эймос владел недвижимостью, в городке ему принадлежали скобяная лавка, коммунальные сооружения, он состоял в правлении местного банка. Контора у него помещалась в Картрайтовском блоке, напротив городского сквера. Его жена была уроженкой штата Коннектикут — нам в ту пору он представлялся отдаленной глухоманью, на восточной окраине которой стоял город Нью-Йорк. Населяли Нью-Йорк алчные иностранцы, суматошливые, задерганные и по слабости характера абсолютно неспособные вставать в шесть утра, обливаться холодной водой и преспокойно влачить дни свои в изнурительной скуке. Миссис Кэбот я знал, когда ей было лет за сорок: коротконогая, с багровым лицом пьянчужки, хоть и слыла ярой поборницей трезвенности. Седая как снег голова. Формы, равно пышные как спереди, так и сзади, и спина с памятной мне впадиной, то ли от жестоких тисков корсета, то ли от начинающегося лордоза. Почему мистер Кэбот женился на этой чудачке из далекого Коннектикута, никто толком не знал, да и, в конце концов, кому какое дело, хоть, впрочем, это ей принадлежали почти все доходные дома на восточном берегу реки, где селились рабочие с фабрички, изготовляющей столовое серебро. Дома приносили доход, и все же это еще не значит, будто Эймос Кэбот женился только по расчету. Плату с жильцов она взимала самолично. Полагаю, что она и хозяйство вела сама, одевалась скромно, зато носила на правой руке семь колец с крупными бриллиантами. Вероятно, вычитала где-нибудь, что бриллианты — надежное помещение капитала, и блеск камней на ее руке таил в себе не больше очарования, чем шелест банковской книжки. Бриллианты круглые, квадратные, продолговатые, бриллианты, какие принято вставлять в лапки… По четвергам она с утра промывала свои бриллианты в растворе, которым пользуются ювелиры, и развешивала сушиться на бельевой веревке. Почему — она не объясняла, по при том размахе, какой имели в городишке чудачества, никто не видел в ее поведении ничего особенного.

Раза два в году миссис Кэбот выступала с лекцией в сент-ботолфской Академии — так называлась средняя школа, где обучались многие из нас. У нее были три темы: «Мое путешествие по Аляске» (с показом слайдов), «О вреде пьянства» и «О вреде курения». Пьянство ей представлялось пороком столь неслыханным, что, обличая его, она не могла распалиться в полную силу, зато одна мысль о курении приводила ее в неистовство. Можно ли вообразить себе распятого Христа с сигаретой в зубах, вопрошала она. Или деву Марию? Лабораторные опыты ученых показывают: если скормить взрослой свинье каплю никотина, животное погибает. И так далее, в том же духе. Она наделяла курение неотразимой притягательностью, и, если мне суждено умереть от рака легких, я буду в этом винить миссис Кэбот. Выступления устраивались в классе, прозванном нами Большой зал. Это была просторная аудитория на втором этаже, где всем нам хватало места. Академию строили в 50-х годах прошлого века, снабдив ее, как было принято в американской архитектуре того периода, прекрасными высокими большими окнами. Весной и осенью здание словно бы величаво парило над школьной территорией, но в зимние дни из широких оконных проемов несло ледяным холодом. В Большом зале разрешалось сидеть, не снимая пальто, шапки и перчаток. Своеобразие обстановки усугублялось тем, что в свое время моя двоюродная бабка Анна приобрела в Афинах обширное собрание гипсовых фигур, и мы, лязгая зубами, долбили наизусть глаголы волеизъявления в обществе голых, в чем мать родила, богов и богинь. Таким образом, хула, изрыгаемая миссис Кэбот на скверну табака, предназначалась, наравне с нами, Гермесу и Венере. Живя во власти предрассудков, столь же неистовых, сколь и низменных, она, я думаю, с не меньшим удовольствием ополчилась бы на черных и евреев, но в городке проживало всего одно чернокожее семейство и одно еврейское — и оба примерной нравственности. Мне в голову не приходило, что в Сент-Ботолфсе может существовать нетерпимость, покуда спустя много времени ко мне в Уэстчестер не приехала на День благодарения моя матушка.

Было это несколько лет тому назад, когда в Новой Англии еще не завершилось строительство автомагистралей и поездка туда из Нью-Йорка или Уэстчестера занимала больше четырех часов. Я выехал пораньше и Сперва остановился в Хейверхилле, где забрал свою племянницу из пансиона мисс Пикок. Потом направился дальше, в Сент-Ботолфс — там, сидя в прихожей на стуле церковного причетника, меня дожидалась мать. Островерхую резную спинку стула украшала геральдическая лилия. Из какой промозглой от сырости церкви уволокли эту вещь? Мать сидела в пальто; у ног ее стоял саквояж.

— Я готова, — сказала она. Наверно, она сидела так уже с неделю. Она выглядела отчаянно одинокой. — Хочешь что-нибудь выпить?

Наученный опытом, я не поддался на соблазн. Скажи я «хочу», мать заглянула бы в кладовку и вернулась с грустной улыбкой и словами: «Все виски выпил твой братец». Итак, мы тронулись обратно в Уэстчестер. День выдался пасмурный, холодный, и дорога показалась мне утомительной, хотя, я думаю, не усталость была причиной того, что произошло потом. Я завез племянницу в Коннектикут, к брату, и двинулся домой. Добрались мы затемно. К приезду матери у моей жены все было приготовлено, как обычно. Пылал огонь в камине, на пианино — ваза с розами, к чаю — сандвичи с анчоусной пастой.

— Какая прелесть, когда в доме цветы, — сказала моя мать. — Я так их люблю. Жить не могу без цветов. Если б я вдруг лишилась средств и мне пришлось выбирать — цветы или продукты, я, вероятно, выбрала бы цветы…

Я не стремлюсь создать для вас образ тонной старой дамы, ибо нередко она отступала от этой роли. Упомяну, с большой неохотой, одно обстоятельство, о котором после смерти матери мне рассказала ее сестра. Оказывается, был случай, когда она ходила наниматься в Бостоыскую полицию. У нее было много денег в ту пору, и для чего ей это понадобилось, понятия не имею. Допускаю, что ее прельщало полицейское поприще. Не знаю, в каком отделе она собиралась служить, но воображение неизменно рисует мне ее в темно-синей форме, со связкой ключей у пояса и дубинкой в правой руке. Моя бабка отговорила ее от этой затеи, и все же в облике матери, когда она, прихлебывая чай, сидела у нашего камина, сквозило нечто полицейское. В тот вечер она старалась держаться как на светском рауте — в меру своего понимания. В связи с чем стоит вспомнить ее любимую присказку: «Вероятно, к нам в семью все-таки просочилась капля плебейской крови. Иначе откуда бы в тебе это пристрастие к ветхой и рваной одежде? Иметь такой выбор — и вечно отдавать предпочтение обноскам!»

Я приготовил коктейль и сказал, как рад был повидаться с племянницей.

— У мисс Пикок перемены, — печально сказала моя мать.

— Да? Я не знал. Какие?

— Ограничений больше нет.

— Не понимаю.

— Туда стали принимать евреев. — Она выстрелила в меня последним словом.

— Поговорим на другую тему, ладно? — сказал я.

— Почему? Ты первый начал.

— Моя жена — еврейка, мама.

Жена в это время была на кухне.

— Не может быть, — сказала мать. — Ведь у нее отец — итальянец.

— Отец у нее, — сказал я, — польский еврей.

— Ну и что ж. Я, например, происхожу из старой массачусетской семьи — и не стыжусь этого, только не люблю, когда меня называют «янки».

— Это не одно и то же.

— Твой отец говорил, что еврей хорош только в гробу, хотя я лично считаю, что судья Брандис был милейший человек.

— Похоже, собирается дождь, — сказал я. Это у нас был испытанный способ переводить разговор на другую тему, когда требовалось выразить гнев или голод, любовь, страх перед смертью. Вошла жена, и моя матушка привычно подхватила нить беседы:

— В такой холод можно ждать и снега. Ты, когда был маленький, имел привычку молиться, чтоб выпал снег или замерзла вода в пруду. Смотря на чем тебе хотелось покататься — на коньках или на лыжах. Ты очень четко излагал свою просьбу. Становился возле кроватки на колени и громким голосом просил бога обеспечить тебе нужную погоду. Больше ты ни о чем не молился. Я не слыхала, чтоб ты хоть раз помолился за родителей. Летом ты вообще не молился богу.

У Кэботов были две дочери — Джинева и Молли. Джинева была старшая и считалась красивее сестры. Год или около того я ухаживал на Молли. Это была прелестная девушка с сонным личиком, которое могла в одну минуту преобразить лучезарная улыбка. Ее русые волосы искрились на свету. От усталости или волнения на верхней губе у нее проступали бусинки пота. По вечерам я приходил к ним в дом и сидел с нею в гостиной под самым неусыпным надзором. К плотским вожделениям миссис Кэбот, естественно, относилась с паническим ужасом. Она вела за нами наблюдение из столовой. Сверху явственно и размеренно доносились глухие удары. Это Эймос Кэбот упражнялся на гребном станке. Изредка нам разрешалось прогуляться вдвоем, с условием никуда не сворачивать с главных улиц, а когда мне по возрасту начали доверять автомобиль, я стал возить ее в клуб, на танцы. Был я неимоверно, болезненно ревнив и, видя, как она веселится с кем-нибудь другим, забивался в угол, помышляя о самоубийстве. Помню, как однажды вечером я вез ее домой, на Прибрежную улицу.

В начале века кому-то пришло в голову, что у Сент-Ботолфса, возможно, есть шансы сделаться популярным курортом, и в конце Прибрежной улицы построили под увеселительные заведения пять больших павильонов. В одном из них жили Кэботы. На каждом павильоне имелась башенка. Она возвышалась над каркасным строением примерно на этаж, круглая, с конической крышей. Вид у башенок был решительно невоенный, так что, по-видимому, их назначенном было создавать романтический колорит. Что находилось внутри? Могу только догадываться: чуланы, комнатки для прислуги, сломанная мебель, сундуки, и, уж конечно, такое место не могли не облюбовать для своих гнезд осы. Перед домом Кэботов я остановился и выключил фары. Наверху, в особняке, царила темнота.