Бабуля, хотя и нелегко было ей вертеться с малышом на свою пенсию, однако отъезд дочери приняла с облегчением. По крайней мере, не будет таскать в дом каждую неделю все новых и новых кавалеров, пить с ними вино на кухне. Добро бы тихо пила, а то взяла манеру, напившись, с взлохмаченными волосами, в одной оранжевой комбинашке, спадающей с худых плеч, выбегать на лестничную клетку и там орать что есть мочи, требуя от общественности найти управу на очередного обидчика.
С ужасом вспоминала Бабуля то время, когда наутро после скандала ей приходилось сторонкой, незаметно проскальзывать в булочную или молочную, только бы не встретить кого-либо из соседей. Стыдно в глаза людям смотреть. Уехала, заполошная, и ладно, плакать не будем, скатертью дорожка!
Однако письма Лизки с Дальнего Востока ожидала с нетерпением и читала с интересом. Водрузив на нос старенькие очки, перевязанные шнурком — пластмассовые дужки поломались, она прочитывала письмо по первому разу насквозь, чтобы узнать главное: жива ли дочь, не заболела ли. Хоть и непутевая, а все-таки своя. Второй и третий раз письмо прочитывала медленно, с обдумыванием. Качала головой… «Муж Кузьма. А это кто такой? Вроде Кузьмы никакого не было». Не ленилась встать и взять из серванта последнее Лизкино письмо, находила нужную строчку, подчеркивала шариковым карандашом. «Ну, конечно же, Альберт, я же помню, никакого Кузьмы не было. И в кого уродилась такая непутевая!»
Действительно, вопрос — в кого? Сама Бабуля только и знала в жизни одного ненаглядного своего Ванечку.
…Выросли они в приокском селе, жили на одной улице под названием Луговая. Улица была крайней. Дома стояли по левую руку, а по правую шли пойменные луга. Хриплый гудок парохода на рассвете доносился отчетливо, сильно, как будто река была рядом, а ведь до нее через луг километра полтора, не меньше.
В седьмом классе приударил за ней однокашник, сын бывшего местного богатея, неизвестно куда сгинувшего еще в годы коллективизации. Звали его Рыжкой. Так же — Рыжкой — на селе кликали злющего пса. Был этот пес невелик, а нрав имел препаскудный. Подбирался к жертве тихо, исподволь, без лая и мгновенно прокусывал лодыжку, мякоть руки — всё, что подвернется. А сделав свое черное дело, так же тихо скрывался в подворотню или в заулок. Кому пришло в голову обозвать собачьей кличкой рыжего парня, неизвестно, да только кличка прижилась.
Так вот этот Рыжка попробовал было подкатиться к Мане, однако Ванюша однажды погутарил с ним за амбаром, и тот отстал. Ненадолго, правда. Позднее не раз возникал в ее жизни назойливый ухажер, но Маня даже и думать о нем, да что там думать — смотреть на него спокойно не могла. Он и в малых годах стервецом был. Привяжет кошке консервную банку к хвосту, она носится по деревне, орет как оглашенная, людям отдыхать не дает. Или колючек наберет, набросает на тропинке, по которой ребята через луг купаться ходят, — опять крик, шум, слезы. А он трет ладонью свою наголо стриженную, отливающую медью черепушку и тихо, злобно смеется. Ребята давай дразнить его — «Вшивый, вшивый!» (слух прошел, что из-за вшей его остригли). А потом взяли и избили втемную, накинув на голову мешок. А ему хоть бы что. Носится по улицам, придумывает новую каверзу.
Ну и наградил ее бог ухажером! Девчонки потешаются, кричат под окном:
— Маня! Маня! Жених пришел, выходи!
Она глянет из-за ситцевой занавески, щеки от стыда полыхают. Напротив на бревнах сидит, не сводит глаз с ее окон. А выйдет Маня по своим делам, не отсиживаться же дома из-за поганца, увидит ее, поднимется с бревен и увяжется вслед. Близко не подходит — боится, а плетется метров за двадцать — тридцать. Маша делает вид, что ее это не касается. Улица общая, кто хочет, тот и ходит, ей-то какое дело. Однако не по себе. На спине, между лопатками, ноет и мозжит, взглядом так и жжет, паршивец.
Сверстники Рыжку не любили как шкодника и труса. Но однажды Маня с удивлением обнаружила, что парень вовсе не из трусливых. На мосту к ней пристали ребята из другой деревни. Стали за руки хватать, за косы дергать — мол, пойдем с нами, не пожалеешь. Тут Рыжка, откуда ни возьмись, налетел, одного ударил, другого с моста в канаву спихнул, а у третьего клок рубахи вырвал. Самой же Мане унимать его пришлось.
— Уймись, скаженный. Ишь, защитник выискался. Тебя кто просил? Ну и не суйся!
Но с той поры в ее душе презрение к Рыжке уступило место какому-то другому чувству, тоже неприятному, но не столь острому, как то, прежнее.
В старших классах любовь между Машей и Ванечкой заполыхала, будто сухой валежник на ветру. Они уже не таились ни от родителей, ни от односельчан. До чего доходило: если Ванечка, скажем, не явился на урок, так строгая училка, химичка Нина Спиридоновна, сдвинув по-мужски лохматые брови, строго спрашивает у Мани:
— А где Иван? Почему нет?
Как будто она Ванечкина жена. Смешно! Тем не менее Маня не смеется. А, как положено, встает и спокойно говорит: у Коробовых забор повалился, вот они с отцом и поправляют. Нина Спиридоновна сердится:
— А разве нельзя забор поправлять вечером, после школы?
Маня объясняет:
— Вечером никак нельзя… Они поросенка резать зачнут, дядя из Москвы приезжает, будут важный вопрос решать.
— Какой такой вопрос? — не удержит женского любопытства Нина Спиридоновна.
Маня докладывает:
— Дядя дом надумал продавать, знаете, тот, что у оврага крайний. А покупателей нет, потому что дом развалюха и без надела, а кому дом без земли нужен?
— Продавать будут? — задумчиво трет переносицу карандашом Нина Спиридоновна. — Сколько просят?
— Так тыщи две, не меньше, — отвечает Маня.
— Где ж такие деньги взять? — вздыхает учительница и строго добавляет: — А ну-ка, Марья, иди к доске. Отвечай, что ты знаешь о монгольском иге?
Никто и не сомневался, что Маня и Ванечка осенью поженятся. Мане стало казаться, будто Рыжка примирился со своей долей. До тех пор, пока темной ночью не вспыхнул факелом дядин дом у оврага. Их будущий с Ванечкой дом.
Они и думать не думали, и гадать не гадали, что дом им отойдет. Дядя с семьей жил в Наро-Фоминске, а деревенское строение использовал как дачу. Семья выбиралась на Оку уже в мае и жила до глубокой осени, а сам хозяин приезжая на месяц — в отпуск. За этот короткий срок только и успевал, что забор повалившийся поставить или покосившийся сарай подпереть. Вот и появилась мысль у дяди: дом в деревне продать.
Скоро объявился покупатель дядиного дома — Нина Спиридоновна. Видно, ей надоело, как запечному таракану, у чужих за загородкой жить. Почти что сговорились, однако сделке осуществиться было не суждено. Родители Мани и Вани вдруг спохватились: свадьба не за горами, пора бы и о молодых подумать — где жить будут. Надумали: откупить дядин дом у оврага, благо недорого продается.
Эта новость быстро распространилась по деревне. Вот тут-то пожар и случился.
Дом загорелся на рассвете. Впрочем, «загорелся» не то слово. Пастух, выгонявший из деревни сонное стадо, увидел над домом яркую вспышку, как будто в стену угодила шаровая молния. Он ожидал услышать удар, но его не последовало. Все тихо было, и в деревне, и в пойме, и на Оке. Только на краю села у оврага неистово пылал деревянный домишко. Пастух кинулся к председателю колхоза, ударили в рельсу, созвали людей, но, когда прибежали на место, все было уже кончено. Рухнула кровля, от обгорелых бревен несло гарью.
Как водится, прибыла милиция, начались расспросы, что и почему. Местный милиционер Сухов в своих рассуждениях о причинах загорания, сам того не зная, последовал постулату римского права: стал доискиваться, кому это могло быть выгодно — ну, чтоб дядин домишко сгорел синим пламенем. Может быть, хозяину, чтобы получить страховку? Однако всем было известно, что дядя дом надумал продать и уже задаток получил. Новым хозяевам? А зачем? Ведь размеры оговоренной суммы превышали размеры страховки. Все знали, что новый дом (это только так говорят, что «новый», дом был так себе, а проще говоря — развалюха, которую ремонтировать и ремонтировать) должен был перейти молодым — Мане и Ване. Так, может, кто им хотел насолить?
Красное лицо Сухова сделалось совсем багровым, на толстой шее надулись жилы, и он громко заорал:
— А где Рыжка? Подать его сюда!
Кое-кто было уже собрался сорваться с места и бежать на другой конец деревни за Рыжкой, но подозреваемый неожиданно вынырнул из-за чужой спины:
— Здеся я…
Даже при слабом свете занимавшегося рассвета и догорающих бревен было заметно, как он бледен.
— Ты это что… — растерялся милиционер Сухов. — Ты где был?
— Когда был? — высокий голос Рыжки сорвался, но он овладел собой. — О чем это вы?
— Ты где ночь провел?
— Где провел? Дома, — став рядом с сыном, сказала мать. — Спал он, когда шум поднялся, сама его разбудила, вместе и побежали.
— Я могу подтвердить, — произнесла строгая учительница Нина Спиридоновна, снимавшая комнату у матери Рыжки. — Мне не спалось, и я видела, как они с матерью вышли на крыльцо, когда загорелось…
— Вот как? Ну ладно, иди…
Однако у Сухова, судя по всему, большие сомнения остались насчет Рыжки. Да и Маня чуяла: его это работа.
По рассказам пастуха, первым увидевшего пламя, дом загорелся внезапно и вспыхнул как бенгальский огонь. Не иначе, говорили в деревне, паршивец какую-нибудь химическую каверзу изобрел, недаром строгая Нина Спиридоновна ему по химии одни пятерки ставит.
Однако же не пойманный — не вор.
С ненаглядным Ванечкой Бабуля прожила недолго — пару лет, а тут война началась. Ваня добровольцем ушел на фронт. Больше она его не видела. Несколько месяцев приходили письма, потом, в конце 1942-го, перестали. А тут и дочка родилась.
Бабуля все надеялась: может, жив, объявится, ведь похоронку она не получила. Однако время шло, а Ванечка все не объявлялся. После войны Бабуля не раз обращалась в разные учреждения с просьбой выяснить, что произошло с ее мужем, а если погиб, то сообщить, где и как, да указать место захоронения, она бы на могилку съездила, горе выплакала. Однако ответы получала невнятные. По ним выходило, что в живых Ванечки нет и в мертвых тоже.