Юрочка опасливо сжал пальцами резиновую рукоять руля, как бы между прочим спросил у хлопотавшего у полуторки шофёра Гриши:
— Он в самом деле на мотоцикле ездит?
— Алёшка-то? Умеет! — сказал Гриша. — И на моей руль крутит!.. — Он гулко ударил по раскрытому капоту машины, дружески подмигнул Алёшке.
Мимо домов мягкой песчаной дорогой они шли к Нёмде на переправу. Алёшка умерил свою радость и сдерживал шаги: он был удовлетворён тем, что удивил друга.
Юрочка был задумчив, на встречных, знакомых Алёшке людей смотрел насуплено. Люди здоровались, и когда они проходили, Юрочка ревниво спрашивал: «Кто это?..»
У парома, на пологом песчаном берегу, как оспинами умятом следами людей и лошадей, Юрочка постоял, прищурено вглядываясь в переливающуюся солнечной рябью воду. Вздохнул, сказал:
— Тебе да не жить! Отец у тебя — чин!.. — Он сказал это с неодолённой тоской, как будто с чем-то смиряясь, и тут же улыбнулся своими лучистыми глазами. — Ладно, давай лапу, — сказал он. — Скоро на охоту двинем. И вот ещё что. Ты не можешь взять конягу и поехать, скажем, за грибами?.. Что смотришь? Не доходит? У меня, понимаешь, девчонка есть. Да знаешь её — Ниночка…
— Денежкина?!
— Ну!.. Никак не могу из города вытащить. А тут лошадка, лес, жёлтые листья — не устоит!.. Можешь?
— Конечно! Хоть завтра…
— Ну, всё. Будь здоров!
Юрочка разбежался, с дощатого причала легко прыгнул на отходивший паром. На пароме он встал спиной к Алёшке и ни разу не обернулся, как будто забыл, что Алёшка стоит на берегу.
ВАСИЛИЙ
Алёшка возвращался домой и от чувств, переполнявших его, запрыгивал на пни, стоявшие по обочинам дороги, и даже пробовал петь. «Молодые… капитаны… поведут… наш караван…» — выкрикивал Алёшка. Мальчишками они любили играть: прыгали с досок на щепки и дальше на камни, на скамейки, с обязательным условием перебежать двор и не коснуться земли. Радуясь детской радостью, увлечённый воспоминанием игры, Алёшка прыгал с пней на корни, с корней на разбросанные сучья и снова на пни. На повороте, стараясь перескочить дорогу, он сорвался и обеими ногами оказался на земле. Досада проступила в его лице. Он было снова вскочил на пень, но та радостная приподнятость игры, которая только что была, к нему не вернулась. Он шёл теперь по дороге, чувствуя беспокойство, и хмурился, не понимая, откуда оно? Плохого как будто он сегодня не делал. Ни дома, ни в посёлке никого не обидел. Откуда же это нудное, как стон комарья у самых ушей, беспокойство?
Алёшку обогнала подвода. На порожней телеге, свесив ноги в пыльных сапогах, сидел возница. Он поглядел на Алёшку, чему-то усмехнулся, крутнул вожжами. Лошадь понесла. Телега наезжала колёсами на корни, подпрыгивала, стучала, удаляясь. Подпрыгивал, дрожал плечами и спиной — как будто хохотал! — незнакомый возница.
Лошадь, телега, мужик скрылись, а перестук колёс всё ещё гулко и хохотно разносился по лесу.
Алёшка остановился. Приятные события дня, которые до самой этой минуты он удерживал в себе, распались, обнажив то, от чего он пытался уйти. Конюшня. Василий. Его ладонь на взмокшем боку Майки, осуждающий взгляд. Да, вот она, та воспалённая точка, от которой шло беспокойство!
В детстве Алёшка свято верил, что все люди — добрые. И зло между ними возникает только от того, что люди не успевают вовремя объясниться.
«Когда всё ясно, открыто, откуда тогда взяться злу?» — думал Алёшка. Он чутко улавливал малейшую нелюбовь к себе и объяснялся с любым человеком тотчас, как только чувствовал с его стороны даже скрытую нелюбовь. Мир, в котором он жил, был добр к нему, и самой важной заботой Алёшки-отрока было прояснить отношения, если почему-либо они затуманивались, скорее возвратить доброе расположение к себе окружающих его людей.
Теперь, когда Алёшка повзрослел и границы его мира отодвинулись далеко от дверей их квартиры, городского двора и ближних улиц, он начал понимать, что не всё просто и ясно в отношениях между людьми. Нет, он по-прежнему верил в добро и по-прежнему хотел и старался, чтобы люди хорошо относились к нему и друг к другу. Но теперь он научился сдерживать себя, он наблюдал и думал и далеко не сразу и не к каждому спешил со своим откровением.
Василий был едва ли не первым человеком в его жизни, с которым Алёшка боялся открыто говорить. И хотя давно он тяготился нелюбовью Василия, он всё откладывал своё объяснение с ним. Чувства отвращали его от Василия, ничего доброго от разговора с ним он не ждал.
«Так нельзя, — думал Алёшка. — Так дальше нельзя! Надо объясниться. Надо завтра же с Василием объясниться!» — думал он и в возбуждении не замечал, что ускоряет шаги, почти бежит к посёлку.
Утром, проснувшись, он сразу вспомнил о Василии. Но желания пойти на конюшню и объясниться — на что вчера он настроился столь решительно — теперь не было. Алёшка подумал, что сегодня он может обойтись без Василия.
Он нежился в кровати, щурился от солнца, льнувшего к распахнутым ветром занавескам, с приятным чувством вспоминал Юрочку и, в общем-то, ничем не примечательную Ниночку, в судьбе которой должен был теперь принять участие он, Алёшка. Мысли были приятные, Алёшка улыбался в синеву потолка. Он не хотел портить себе выходной день и решил идти на рыбалку.
Но едва он оказался на берегу Нёмды, услышал стук топоров, голоса, шелест пил, — на стройке работали каждый день дотемна, — вернулось в его жизнь «вчера». Алёшка почувствовал, что не сможет спокойно сидеть за удочками, радоваться обычным своим радостям, пока не объяснится с Василием. Он вернулся, занёс удочки в сарайку, пошёл на конюшню.
Василий сидел на скамье, курил. Двор с плешинами выбитой травы был выметен, телеги расставлены в ряд, из раскрытых настежь ворот несло прохладой, острым крепким запахом лошадей и навоза. От сильных рук Василия, от его тела под рубахой без пояса, с раскрытым воротом, исходил жар. Косички жёлтых волос на висках и шее были мокры и темнели. Василий молча остывал, как перегретый мотор.
Алёшка решительно и хмуро сел рядом на скамью, подошвами ботинок долго приглаживал землю, наконец спросил:
— Василий Иванович, почему вы меня не любите?..
— А за что тебя любить? — Василий разглядывал тлеющий конец самокрутки, зажатой в широких пальцах, как будто обдумывал, продолжать разговор или довольно сказанного. — Воза не вывезешь, сам на возу едешь. Жеребёнок, тот, ладно, не зря прыгает — конь будет. Из тебя не знаю, что будет… — Он докурил, окурыш бросил в бочку с водой, поглядел, угас ли окурыш. — За отцом живёшь, парень. Барчук, одним словом!.. Ну что, лошадь тебе подавать?..
Он встал, пошёл в конюшню. Тяжёлые солдатские ботинки Василия отчётливо и неторопливо ступали по чистой земле.
Алёшка сидел, закрыв лицо руками, но слышал каждый шаг Василия. И каждый его шаг отдавался в гудящей голове болью, как будто голову трясли.
Алёшка не помнил, как добрёл до бугра на вырубке и опустился к подножью своей сосны. Сидел, тупо смотрел на бурую от опавшей хвои землю, морща лоб, слушал, как в малиннике маленькая птица чекан как будто чеканила по камню: «Чок-чек… Чек-чук…» «Барчук…» — слышал Алёшка и, отирая мокрые щёки, думал: «Всё. Конец. Теперь всему конец».
Я помню, почему-то до сих пор помню одну страшную для меня ночь. Было это на Урале. Мы жили в леспромхозе, и отец вёз меня на лошади из больницы домой. Случилась метель. Снег лепил. Всё стало бело: дорога, лес, небо. Лошадь с трудом одолевала несущуюся на нас снежную реку.
Отец закутал меня в тулуп. Он стоял на коленях, спиной к лошади, и прижимал меня вместе с тулупом к себе, не давал ветру распахивать полы. Вожжи он привязал к саням, лошадь понукал криком. Я сделал в тулупе дырочку, и когда сани дёргались и отец наклонялся, я видел в сумраке его мокрое лицо и залепленные снегом очки.
В тулупе, под отцовскими руками, было тепло и весело, как дома, в согретой постели, и было даже любопытно подглядывать шипящую, как пар, метель.
Где-то среди поля лошадь встала. Отец вывалился из саней, побежал что-то подправлять. Я встал на ноги и повертел головой, высвобождаясь из намокшей овчины. И тут ветер вдруг как будто разорвал на мне тулуп. Метель набросилась, выла, свистела, стегала лицо и грудь заледенелыми жгучими кнутами. Отца я не видел за белой спиной лошади. И подумал, что отец не вернётся из метели.
Я испугался одиночества и брошенности и, не успев даже вытереть слёзы, дико закричал:
«Па-па!..»
Я успокоился и затих, лишь когда отец снова впрыгнул в сани, закутал меня и прижал к себе. Тогда, наверное, тогда, я понял, как невозможно без отца… Я до сих пор помню Урал, ту страшную снеговую ночь.
Ну, как мне быть без отца?! Зачем Василий хочет вытолкнуть меня в метель?..
Юрочка разыскал Алёшку на берегу Волги. Алёшка сидел в тальниках на песке, уткнув подбородок в колени. Юрочка с ходу подвалил к Алёшке, его глаза сияли.
— Здорово, человек! Ну как, жив? С коня не слетел? Шею не сломал?! — Он пристроился рядом, отгородив Алёшку от приятного, ещё тёплого осеннего солнца, удобно вытянул ноги. — А у меня удача, — сообщил он. — Ниночку уговорил! Расписал ей про лошадку, как мы с тобой по лесу гарцевали, она и ручки кверху! Глазки заблестели, губки заулыбались. Видел бы ты Ниночку, когда она улыбается! Только знай, — лицо Юрочки стало угрожающим. — Ни единой роже чтоб! Ниночка с придурью. Волков так не боится, как славы… Да ты что, топиться пришёл, что ли?!
— Так, думы всякие, — нехотя отозвался Алёшка.
— Думы!.. У него думы, а у меня что — хвост от репы? — Юрочка лёг на спину, закинув руку под голову, лежал, сердито покусывая тальниковый лист. — Ладно, бес с тобой, — сказал он, поворачиваясь на живот. — Думай, если голова большая… Давай договоримся, где ты нас с Ниночкой встретишь? Помни, без чужих глаз!.. Ну, где? В десять мы на переправе будем…