До Заозерского хутора было шесть вёрст. Дорога шла большей частью лугами, вдоль Нёмды, и через две деревни — Колесово и Починки. Бежать всю дорогу по непросохшей скользкой земле Витька не мог, да и по гуляющим деревням, чтобы не привлекать к себе внимания, шёл шагом, — к мосту через Вотгать, неширокую, но глубокую речушку, впадающую в Нёмду, он добрался не быстро. Бати ни у моста, ни поблизости он не нашёл и, чувствуя, как от тревожности заходится сердце, побежал к уже близкому хутору, к батиному брату дяде Мише.
Большой дом с полуподвалом и надстройкой в ещё одну горницу под крышей с крытым, единым с домом двором и поветью, со своим колодцем у крыльца и невиданным узорочьем по карнизам и наличникам — узорочьем украшал дом батя — встретил Витьку гульбой: песни, голоса, крики пьяно толклись у раскрытых окон, выпадали на дорогу, баламутили всегда стоявшую здесь тишь.
Дом шага на четыре выступал из общего порядка других шести домов хутора и почти упирался кирпичным фундаментом в дорогу. Ни одна подвода, ни единый человек, даже собака, не могли проехать или пробежать по дороге, не замеченными из дома. Заметили, надо полагать, и Витьку, потому что, когда он вбежал по ступенькам на мост, там уже стоял дядя Миша, дожидаясь его. Не в пример бате, он был невысок и не худ, а сух и крепок, как свилеватое дерево, руки держал за шёлковым поясом чёрной сатиновой рубахи и часто моргал, как будто плохо видел Витьку.
— С чем пожаловал, молодец? — высоким голосом спросил дядя Миша. Он не очень жаловал племянника, и были на то у него свои причины.
— Батя был? — неуспокоенно спросил Витька.
— И сейчас здесь! Во, гляди, — дядя Миша указал через раскрытую дверь. Батя сидел с краю стола, ниже плеч уронив всклоченную голову, сидел молча среди шумных гостей, тяжело и как-то одиноко. — Со вчерашнего в гульбе и домой не просится!
— И не уходил?
— А куда ему уходить. Как сел за стол, так и не вставал. Ты чего это лицом на себя не похож? Иди поешь!..
Витька не ответил. Путаясь ногами в ступенях, едва не скатился с высокой, не как у всех, дяди Мишиной лестницы и побежал изо всех сил домой. Он бежал, спотыкаясь на гладкой тропе, и глотал на бегу слёзы.
На подгибающихся, ослабевших от бега ногах Витька поднимался на крыльцо, чувствовал в себе холодную, будто застывшую ненависть к Капитолине. Он знал теперь, что Капитолина обманула его, что в доме у них не было никакой бабы Дуни, — всё было придумка, ложь, всё для того, чтобы обмануть его, отправить на сторону. Он не знал, что делала Капитолина в дому, пока он искал батю. Но лишний глаз ей мешал, и ощущение беды, которое он почувствовал ещё на гулянье у бора, и которое улеглось после того, как они с Алёшкой повидали Васёнку, теперь тревожило его сильнее, чем прежде. По мере того как Витька проходил крыльцо и сени, ощущение близости беды росло. И, когда он распахнул дверь и увидел то, что было внутри дома, он задохнулся, как задыхаются от душного жара не в меру топлёной и угарной бани: он понял, что опоздал, опоздал навсегда, на всю жизнь…
Васёнка в помятом, открытом на груди платье сидела у окна, растрёпанные волосы закрывали её мокрое лицо. Она смотрела на Витьку провалившимися глазами и молча глотала слёзы. Лесник Красношеин сидел рядом, засунув руки в карманы штанов, раскинув ноги. Надорванный ворот форменки лежал на его плече, на скуле темнела кровь. Он смотрел в пол и тупо улыбался. У печи стояла Капитолина, прикрыв пухлыми веками глаза. На её тугом лице было такое выражение, как будто она только что молилась.
Окна в доме почернели, будто ночь упала на двор. Цепляясь за косяк, Витька дотянулся до пожи, нащупал молоток и боком, медленно пошёл к Капитолине. Капитолина глянула и осела, будто подмытый водой сугроб.
— Люди! — прошептала она.
Лесник встал.
— Ну-ка, ну-ка, ты что!.. — опасливо бормотал он, не решаясь подойти.
Витька не смотрел на лесника, он видел отступающую за печь Капитолину и шёл на неё, как раненый медведь идёт на охотника, и ужас был на лице Капитолины. Она нашарила медный таз, шатающимися руками подняла над собой, и Витька, дичая от злобы и мести, что есть силы, всадил молоток в его отблёскивающее дно.
Звон пробитого таза, грохот опрокинутой скамьи, падающих вёдер и тел оглушили дом.
Капитолина билась на полу под неловкими Витькиными ударами, и Витька всё больше озлобляясь за её страх и визг, в исступлении тянулся к её раздутому криком горлу. Он нашёл, сдавил тугую шею, но сзади его крепко обняли горячие руки.
— Не надобно, братик! — сказала Васёнка. — Не губи себя. — Она отвела покорного её рукам Витьку, усадила на лавку.
Капитолина стонала и ухала за печью, как в ночи филин. Васёнка чуть повернула голову.
— А ну, будет! — сказала она тихо, Витька едва услышал. Но в голосе её была такая сила, что Капитолина как захлебнулась — её будто не стало в доме.
Васёнка из-под упавших на глаза волос смотрела на всё ещё стоявшего посреди горницы лесника. Взгляд её был тяжёл и недобр.
— Иди, молодчик, покуда, — сказала она. — Иди и ноги не смей на моё крыльцо ставить, пока сама не скажу… Всё понял?
Красношеин, суетясь, отыскал фуражку, вышел, боясь оглянуться.
Васёнка подошла к Витьке, ткнулась головой ему в плечо, заплакала безутешно, как на похоронах.
Витька плечом чувствовал, как пылает Васёнкина голова, рукой придерживал её за спину и тупо думал: «Нету теперь нам с тобой жизни, сеструха, нету…»
У ТУНОШНЫ
Васёнка сложила бельё в корзину, сверху накрыла мокрой ситцевой наволочкой, подцепила тяжёлую корзину на руку, отправилась на Туношну полоскать.
Лето подошло к вершине. Даже на ходу было горячо ступать босыми ногами по тропе. На ржи колос уже гнул высокий стебель; в спелых травах заходились стрёкотом кобылки, на луговых цветах паровались бабочки. Речные густо-синие стрекозы играли над водой. Вдруг ни с того ни с сего разлетались, рассаживаясь на зелёных хлыстиках свища. Хлыстики покачивало течением, вместе с ними качались стрекозы. Радостный шум зелёных лесов на косогоре полнил речную луговину. Лето было в разгаре, земля в силе.
Васёнка умостила корзину на берегу, зашла в воду, ступнями утонув в прохладном донном песке, и забыла, зачем пришла на Туношну. Обняла плечи руками, как будто вдруг ознобило её в этом жарком, звенящем июльском дне, и, не видя, глядела в пёструю от солнца бегущую воду.
Тут и нашёл её Макар. Сел позади на бугре, свесил руки с колен — большие сильные руки свисали ниже травы — и так в молчаливости сидел. Боком к Васёнке.
Долго не понимал Макар, что случилось. Свидеться рвался, а свиданье не удавалось. И не только оттого, что, вернувшись с курсов, всю посевную пропадал в МТС на разного рода срочных ремонтах, — казалось сама Васёнка уходит от встречи. Не раз, умотавшись за день, в летних зыбких тёмках возвращаясь домой, он делал крюк, заходил в село от гужавинского дома, при себе носил завёрнутый в чистую бумагу и плотную холстину подарок — из пуха вязаный платок. Старуха, у которой он сторговал его в городе, сама протянула весь платок через кольцо, снятое с пальца, сказала: «Лучшего не найдёшь, голуба. Такой только матери да невесте дарить…» Он нёс дарить невесте, хотел сам накрыть Васёнкины застенчивые плечи невиданным подарком. Но Васёнку ни у дома, ни в селе не повстречал, не увидел её лица даже в тускло освещённых изнутри окнах. И матушка толком ничего не знала, смотрела на него тревожно. Как на грех, и бабка Грибаниха дорогу к ним в дом запамятовала!..
Ходить бы Макару, удивляться — не повстречай он на тракте за селом Витьку. Увидел Витька Макара, заметался по сторонам, выглядывая, куда бы сгинуть, но Макар уже крепко держал его за плечи.
Сели тут же, двух шагов не отступив от дороги. Витька, сразу осипнув, будто залпом хватил ковш колодезной воды, слово за слово рассказал Макару всё.
Дня не прошло — сошёлся Макар с Красношеиным в роще, за селом. С ходу, как медведя рогатиной, поднял лесника, придержал, прикидывая, о какое дерево ушибить. Одумался, бросил на землю. Долго поднимался лесник. Поднялся, стащил с плеча ружьё. «Как оно оборачивается, партийный товарищ! — сказал, задыхаясь. — Твоя не взяла — кулаки в ход?! — Раскрытым ртом он хватал воздух, челюсть его тряслась не то от бешенства, не то от страха. — А это видал? — Он показал ружьё. — Пока молчит. Помолчит, помолчит да стрелит!»
Макар подошёл вплотную к Красношеину, прихватил потёртый френч так, что вспоролись в плечах лесника швы. «Слушай. Ты, лишай еловый! — Макар всё ещё сдерживал себя. — Лежать бы тебе под этой осиной. Лежать — и не подняться. На счастье твоё забыть не могу, что человек я…»
Отяжелел Макар в горе, душа будто чугуном налилась. Домой приходил, садился у окна, молчал, мать боялась с ним заговаривать. Искал дела, а в МТС не ко времени случилась передышка. Через Ивана Митрофановича напросился на общий колхозный сенокос, что объявили по селу, надеялся там свидеться с Васёнкой и вдруг, глазам не веря, увидел у Туношны. Васёнка заметила позади сидящего Макара, напряглась, как лозина на струе, но боль оборвавшегося сердца не выдала. Подтянула корзину, выложила закрученное бельё в воду, корзину ополоснула, поставила на траву. Зашла поглубже, взяла Зойкино платье, стала полоскать.
— Не признаёшь? — тихо спросил Макар.
— Как не признать! — насмешливый голос Васёнки будто ударил Макара.
— Что так-то? — спросил он ещё тише.
Васёнка выпрямилась, обернулась, тылом мокрой руки отвела со лба волосы.
— По привету — ответ, по заслугам — почёт! — сказала с вызовом. Глаза её, всегда ясные, как погожий день, сощурились, смотрели на Макара отчуждённо и холодно.
Васёнка похудела, лицо истончилось, построжело, щёки опали, вокруг рта залегла тень.
Макар всё это видел, тяжесть сострадания не давала ему говорить.
Васёнка тоже не охотилась на разговор, полоскала бельё, быстро и ловко выжимала, складывала в корзину. Всё прополоскав и сложив, она оправила волосы, вытерла руки о фартук, спросила, глядя себе на руки: