Семигорье — страница 83 из 85

Иван Петрович запнулся, поправил очки. Шёл молча, старательно выбирал дорогу: глаза и плечи — опущены.

— Папа, трудно — не отвечай!

— Почему? Отвечу. Только «любовь» — здесь не подходящее слово. Может быть, лучше говорить об уважении? О доверии? Если так, то я — доверяю… Когда-нибудь расскажу тебе о наркоме. Сейчас не время…

— Понимаю, папа. Но хочу сказать: Сталин для меня человек, за которого я могу отдать жизнь!

— Я это знаю. Потому и спокоен за тебя…

По деревянному летнему мосту, над прозрачно-струистой водой, они перешли Нёмду. Алёшка повернул было на тропу, к Волге, отец придержал его.

— Пойдём Семигорьем. Есть место, которое хочу показать…

У могилы деда они стояли в неловком молчании. Алёшка понимал. Что отец привёл его сюда, под берёзы, на погост, для какого-то важного разговора. И терпеливо ждал, рукой чувствуя руку отца. Но уши отсюда ему хотелось, и скорей: как всякий здоровый человек, он противился сознавать, глядя на поросший травой холмик, что у него, как у всего живущего на земле, тоже есть конец. И ещё: он очень боялся той ненужной значительности, с которой мог сейчас заговорить отец.

Отец, видимо, понял его. Молча обнял за плечи, вывел из деревянной оградки, пошёл с ним к перевозу.


Успокоенный Алёшка благодарно чувствовал рядом молчаливого отца. По странному закону противоречия он теперь хотел, чтобы отец сказал ему то, о чём промолчал там, у деда. Он вспомнил дикую траву за оградой на холмике и, стараясь попасть в тон отцовского раздумья, сказал:

— Мало осталось от деда!..

— Да, мало, — неожиданно согласился отец. — Если забыть о том, что без деда не было бы тебя. Между прочим, тебя он не видел, но знал, что ты будешь, и хотел. Чтобы ты был…

Алёшку задела холодная ирония отца, но то, что отец сказал, было справедливо. Смиряя обиду, он спросил:

— Ты рассказывал: дед учительствовал?

— Начинал, как все, с земли: пахал, сеял. Но жил неспокойно. Разуверился в боге, поверил в человека. В Семигорье школу собрал. Случайность или закономерность — не знаю, но Арсений Георгиевич и Иван Митрофанович оба у твоего деда ума-разума набирались. И сейчас помнят…

Вот что, сын: тебя я привёл сюда не для того, чтобы ты помнил о смерти и берёг себя там на войне. Хочу, чтобы ты знал о вечности самой жизни. Умирают люди, остаётся жизнь. И каждый отдаёт жизни либо труд, либо подвиг. Без прошлого нет настоящего, прошлое всегда с нами. Как бы ни было тебе тяжело, помни, что ты не один, не сам по себе. За тобой мы все: дед, мама, Россия. Я надеюсь на тебя и на твою хорошую память…

Отец был взволнован, говорил отрывисто, как бы кидал в Алёшку словами, и, наверное, потому было больно от его слов.

Перед спуском, на виду всей Волги. Отец остановился.

— Попрощаемся здесь. Прощаться всегда тяжело, ещё тяжелее прощаться долго. Ну?!

Они обнялись. Отец неумело, сжатыми губами прижался к его губам — губы сухие, руки дрожат. Он повернул Алёшку лицом к Волге, легонько пристукнул по спине.

— Иди!..

И быстро пошёл в гору, опустив голову.

7

Алёшка долго ждал переправы. Паром ходил теперь редко, к тому же время было вечернее. На открытом пустом берегу стояли только две подводы с понурыми лошадьми. Бабы сидели на одной подводе, говорили негромко.

Алёшка присел на выпирающую из песка колоду, от долгого лежания засиженную людьми до костной глади, посматривал на ту сторону, стараясь разглядеть движение у паромной пристани.

Вечер устоялся — тих, ясен. Свет бледно-жёлтых закатных облаков отражался в воде. Волга лениво колыхала спокойную перламутровую ширь воды. За Волгой, в городке, укрытом зеленью, с яркими пятнами крыш по склону, ждала его Ниночка. Но радость близкого свидания сейчас глохла в других чувствах и раздумьях. Смутно было Алёшке и тревожно. Отец всегда был для него немножко загадкой — душевный мир отца, затканный вечными заботами, приоткрывался перед ним лишь изредка. Он хорошо чувствовал отца, но плохо знал. И вдруг в час прощания отец распахнулся и опалил его разум. Дед, прошлое, Россия — об этом думать ему, с этим идти по горячим дорогам войны!

Алёшка знал, что отец беспокоится за его жизнь. Но почувствовал другое: сильнее тревожился отец за то, чтобы он достойно вёл себя на войне.

«А ведь любит…» — думал в смятении Алёшка.


Катерок у кромки дальнего берега задымил. Стало видно, что паром отчалил. Женщины засуетились, подогнали лошадей ближе к пристани.

Алёшка не ждал увидеть знакомых и удивился, когда вслед за съехавшими подводами с парома сошла Женя Киселёва. В нарядном, цветочками, платье, в белых носочках и парусиновых туфлях, аккуратно причёсанная, она торжественно, будто на праздник, вела за руку мальчонку лет шести, с рыжими волосами.

Алёшку она увидела и подошла.

— Сыночек мой! — сказала Женя, выводя мальчонку вперёд себя и обеими руками придерживая за плечи. Волнение проступило даже под чернотой её щёк. — Сколько их, сирот, там, в дому детском! Все с Белоруссии, и все вот таких годочков… Как охороводили меня, ну хоть всех забирай! Глазами глаза мои ищут, ручонки тянут, будто впрямь родная я им мать… А этот мой Лёшенька — нарекли твоим тёзкой! — осторонился от всех, из-под лбишка на меня глядит молчуном. Потом подошёл, взял мою руку. «Тётенька, говорит, возьмите меня. Это ничего, что я рыжий. Я — хороший!»

Обревелась слезьми я там у заведующей! Лёшеньку вот взяла…

Женя была так наполнена случившимся с ней, что не заметила ни Алёшкиного рюкзачка, ни его дорожного вида. Даже забыла попрощаться.

На шаг не отпуская от себя мальчонку, она, не торопясь, шла с ним по тракту вверх, к селу, и вид у неё был такой торжественно-недоступный, что казалось, случись что на дроге, тронь кто её мальчонку, — разорвёт!..

«Вот и Женя нашла, что искала, и где нашла — в войне!» — думал Алёшка, провожая её взглядом.

Юрочка встретил его на крыльце в домашнем виде: розовая рубаха поверх трусов, голые ноги с чернотой волос, старые сандалеты с помятыми задниками.

— Проходи, — сказал Юрочка, щурясь, будто от солнца. По его виду и голосу нельзя было понять, рад он видеть Алёшку или недоволен.

— Мешок до утра можно оставить?

— Оставляй! — разрешил Юрочка. — Тебя что — забирают?..

— Завтра. А ты как?

— Пока милуют. Не знаю кто: бог или военком. Мамочка у меня теперь чин — первый человек в городе! Легче дышать стало… — Юрочка зевнул, ладонью потёр шею. — До утра-то где будешь? Небось к Ниночке закатишься?..

Юрочка после приступа холодного бешенства у калитки Ниночкиного дома на удивление быстро успокоился: он понял, что Ниночку потерял, и примирился и с потерей. И с Алёшкой. Иногда даже ворчливо спрашивал: «Ты хоть целуешься с ней?..» — и смотрел усмешливо, давая понять, что своё он от Ниночки взял. Алёшка не верил ни Юрочкиной усмешке, ни его снисходительным намёкам — Ниночка была для него божеством, даже тень не могла на неё упасть!..

Он не ответил, только улыбнулся ускользающей мечтательной улыбкой — он не хотел подпускать к своим чувствам никого, тем более Юрочку.

— Ты, чудик, только учти: завтра ты утопаешь, а Ниночка останется!

Он был откровенно насмешлив, и Алёшка, может быть, только сейчас до устрашающей ясности осознал, что Юрочка сказал правду: Ниночка останется. Останется и Юрочка!..

По тихой окраине городка Алёшка бродил до сумерек: он стеснялся показать себя Ниночке в грубых ботинках и в штанах с заплатой. И только когда деревья в небольшом парке при кирпичном здании городского медицинского училища, во дворе которого в деревянном маленьком домике жила Ниночка, слились в одну чёрную громаду. Алёшка, замирая от робости, тихо стукнул в окошко.

Ниночка тотчас заметила, что Алёшка расстроен. Встала перед ним близко, так, что губами он мог коснуться её лба и пышно взбитых волос, спросила удивлённо и обиженно:

— Алёша! Что за грусть ты принёс?.. Можешь хоть на час забыть о войне, о своём папочке, о маме? Выкинь, пожалуйста, из головы всё. Слышишь? Не вижу, что выкинул!.. Ну вот, улыбнулся… А теперь так, — Ниночка наставительно прижала палец к его подбородку. — Ни слова о делах. Сегодня я и ты. И никого больше!..

Она охватила его руку повыше локтя, прижимаясь к нему, повела дорожкой парка в темноту деревьев.

— Так нельзя, Алёша! — упрекала она. — Жду, жду, а тебя в плен забрали эти несносные семигорцы! Ещё бы немного — и от отчаянья я бросилась бы в Волгу! И стала русалкой! И всю жизнь звала бы и манила тебя к себе. И ты исстрадался бы, как я. — Ниночка упрекала, и грозила, и ласкала, и голос её звенел от радостных чувств.

Алёшка не узнавал Ниночку, всегда сдержанную, всегда строгую, всегда застёгнутую на все свои маленькие пуговки, и в нахлынувшей нежности боялся повернуть голову, сказать слово, чтобы не спугнуть приникшей к его плечу любви.

Ниночка вдруг остановилась, повернула его лицом к себе, взяла за отвороты куртки.

— Алёша! Мама велела передать тебе большое спасибо за твой рыцарский подарок! Ты, знаешь, о чём я говорю?..

Ниночка крепко держала его за отвороты куртки, и Алёшка даже в сумерках видел, как светятся радостным ожиданием её смеющиеся глаза.

Вчера он привёз Ниночкиной матери мешок своей трудовой ржи. Шесть мешков заработанного хлеба он поделил без раздумий: мешок маме с папой, мешок Ниночкиной матери, четыре мешка в фонд обороны. Ниночкина мать, очень простая и очень усталая женщина, даже не удивилась его неожиданному подарку. «Поставь сюда вот, в угол, Алёша…» — сказала она. Но по тёплому её взгляду он понял, что угодил её материнским заботам. Он узнал, что мать Ниночки работает техничкой при училище и живётся им трудно. Ниночка никогда не рассказывала ему о своей матери. И на обратном пути, в Семигорье, вежливо погоняя лошадь хлыстиком, он с какой-то ласкающей грустью думал: «Глупая! За простоту я люблю ещё больше…»

— Так вот, — Ниночка сильнее потянула его за отвороты куртки, — от мамы тебе большое спасибо. И ещё: она сказала, чтобы я тебя поцеловала… Ну, нагнись же! Вымахал, как дерево, не дотянешься!