Семилетняя война — страница 6 из 52

Глава перваяВ Петербурге

1


В Поджаром жизнь шла своим чередом. Гром войны доходил только отголосками: объявляли рекрутский набор, и староста собирал «мир» для решения, кому итти; либо возвращался с войны на деревянном костыле уже отвоевавший мужик; а однажды приезжал на побывку бравый капрал и, покручивая усы, с достоинством рассказывал о походе на вражескую столицу и об осаде города Кольберга.

Ольга после встречи с Шатиловым очень изменилась. Весть ли о смерти отца так повлияла на неё, а может быть, подошли сроки: незаметно накопленный жизненный опыт сказался. С Катериной Ольга сдружилась ещё теснее. Они научились почти без слов понимать друг друга — по взгляду, по невольному вздоху, по мимолётной улыбке. Иногда они бродили по лесу, иногда принимали участие в незамысловатых увеселениях обитателей Поджарого.

И вдруг это безмятежное существование нарушилось.

Началось с того, что одним осенним утром, когда чуть шевелилась листва на деревьях и каштановый дым, клубившийся из печей, медленно восходил прямым, почти неколеблющимся столбом, в Поджарое въехала почтовая тройка. Распаренные кони, наперебой звеня бубенцами, остановились, ямщик отогнул полог, и на землю соскочил офицер. Роста выше среднего, крепко сложенный, смуглый, с большими, немного грустными глазами и уверенными, ловкими, сноровистыми движениями, он огляделся по сторонам, с любопытством покосился на лакированный возок, только что сработанный местными мастерами и ждущий отправки в Петербург, и прошёл прямо к барскому дому.

— Ольга Евграфовна здесь живёт? — спросил он у выбежавшей навстречу девки и, получив утвердительный отпет, сказал: — Доложи: подполковник Ивонин просит принять.

Ольга, робея, вышла к нему.

— Отца вашего, Евграфа Микулнна, по высочайшему повелению посмертно наградили медалью; о том и взял приятный труд вас известить.

Он с мягкой улыбкой глядел на залившееся нежным румянцем лицо её.

— Да как вы, сударь, местожительство моё узнали? — только и нашлась что пробормотать Ольга.

— О том меня друг мой, Алексей Никитич Шатилов, уведомил.

Девушка вспыхнула.

— Вон что! А где же теперь господин Шатилов?

— Под городом Кольбергом, в войсках графа Румянцева. Там же и я состою.

Ольга, видимо, хотела что-то ещё спросить, но промолчала. С новым, строгим и настороженным выражением она посмотрела на него.

— Пожалуйте в дом, сударь, — сказала она.

Ивонин всё с той же мягкой, добродушной улыбкой пошёл за нею. В горнице, у окна, стояла Катерина.

— Добро пожаловать, — произнесла она немного певуче, и тяжёлая русая коса, лежавшая жгутом у неё на затылке, чуть шевельнулась от поклона.

Ивонин не ответил. Вид этой красивой, грустной женщины заставил вдруг его сердце забиться быстрее. Нахмурив брови, он молча поклонился, стараясь побороть нежданное волнение.

— Брови нависли, дума на мысли, — чуть улыбнувшись, сказала Катерина. — Милости просим, сударь.

Силясь сохранить обычное своё вежливое равнодушие, Ивонин стал разговаривать с Ольгой. Он рассказывал о войне, об Емковом: как он уважал Евграфа Семёновича, а потом погиб той же смертью. Разговор перешёл на деревенскую жизнь, и Борис Феоктистович с неестественным увлечением стал рассказывать о саранче, которую он однажды наблюдал под Оренбургом.

— От барабанов она поднималась на кусты, и те, даже в палец толщиной, гнулись под её тяжестью. На полёте сего стада мы приметили одну саранчу, величиной с жаворонка, которая летела наперёд, а за нею следовали все прочие. Длиной они были около пальца, разных цветов: серые, зеленоватые, жёлтые, бурые. За саранчой летели три стада летучих муравьёв.

Он говорил и в то же время невольно посматривал искоса на Катерину. Чем она так понравилась ему? Гордой ли посадкой головы, горькой ли складкой в углах губ, или этим спокойным, точно мерцающим взглядом из-под длинных ресниц? Не всё ли равно! Быть может, и не она сама причиной, а та острая потребность в ласковом друге, которую он так долго гнал и которая вдруг всплеснулась?

Что-то мягкое, пушистое коснулось его. Он вздрогнул и рассмеялся: большой серый кот тёрся у его ног.

— Это Трезор, — с улыбкой пояснила Ольга, — мы его для мышей держим. Ужасти, сколько мышей развелось!

— В городе Ганновере, — сказал Ивонин, — французы потребовали у обывателей не только кошек, но лисиц и ежей, чтобы оные за мышами охотились. А я, когда в ребяческом был возрасте, приручил одну мышь, и она ко мне безбоязненно прибегала.

— Вы где, сударь, детство провели? — спросила Катерина.

— Отец мой под Рязанью поместье имел. Славно было: леса, зверей всяких много, в речках рыбу чуть не руками лови. И теперь, знать, там то же, но уже давно не бывал я в сих местах: с той поры, как родителей моих не стало.

Ольга вышла.

Ивонин и Катерина остались вдвоём. Мягкое осеннее солнце лило свой свет в окна; вокруг головы Катерины, в тонкой золотой паутине дрожащего луча танцевали пылинки.

— Катерина Алексеевна, — сказал Ивонин и осёкся, почувствовав фальшь даже в звуках своего голоса. Он встал и подошёл к Катерине. Не находя слов, он стоял перед нею, теребя обшлаг мундира, так что тонкое золотое шитьё длинными нитями падало на пол. Ему хотелось сказать ей тысячу вещей: как она хороша, как он рад встрече с ней, хотелось рассказать о своём одиночестве… Вместо всего этого он только глухо произнёс: — Пойдёмте в поле.

Но когда они вышли и тихая задумчивость осени коснулась их, слова полились легко.

Ивонин и Катерина шли рядом, не касаясь друг друга; иногда только, переходя через овражек, она на мгновенье опиралась на его руку. Бредя по косогорам и рощам, они без умолку говорили.

Обычная замкнутость покинула Ивонина, он просто и свободно рассказывал о себе.

Может быть, Катерина не всё и понимала: она больше слушала его взволнованный голос.

Солнце начинало заметно клониться к закату. Как ни приятна была эта прогулка, нужно было кончать её.

За обедом выяснилось, что обе женщины собираются вскоре поехать в Петербург. Ивонин понял, что Ольга надеялась скорее встретиться в столице с Шатиловым.

— Поедемте вместе, — сказал Ивонин. — Я дождусь вас.

Когда он удалился в отведённую ему комнату, Ольга подошла к подруге, нежно провела рукой по растрепавшимся прядям её волос и, заглянув в её большие серые глаза, казавшиеся теперь словно затуманенными, шепнула:

— Полюбился он тебе?

Катерина зарделась.

— Не пытай меня, голубушка! Ничего-то я сейчас не знаю. Уж выдался мне день такой…

И она со смущённой улыбкой медленно пошла по дорожке.

2


Сборы были недолги. Спустя неделю они выехали в Петербург.

Карета быстро катилась, ныряя на ухабах, по дороге, уже размытой первыми осенними дождями. Чем дальше на север, тем явственнее ощущалось дыхание осени. Сквозь непрерывно ползущие тучи только изредка просвечивало солнце. Утром мутный рассвет сочился в окна кареты, в небе с тревожными криками проносились птицы.

Когда въехали в Петербург, Катерина совсем растерялась: от высоких домов, роскошных карет с гайдуками, от множества пешеходов, от магазинов с большими стеклянными витринами и невиданных нарядов. Ивонин, скрывая растроганную улыбку, наблюдал за её смущением, посмеиваясь над объяснениями, которые Ольга с гордым видом заправской столичной жительницы давала ей.

Остановились на Мойке, у одинокой старушки, жившей в окружении кошек, собак и птиц в маленьком домике, в котором даже летом топились печи. Ивонин, оставив их там, сейчас же отправился в Военную коллегию, обещавшись к вечеру вернуться. Но пришёл он ещё засветло, сумрачный и злой, и объявил, что ему нужно немедленно уезжать и, вероятно, месяца на два, никак не меньше. Решено было, что обе женщины, покуда он не вернётся, из Петербурга не уедут.

Потянулись дни однообразные, несмотря на обилие впечатлений. Катерина и Ольга ходили по городу, смотрели на Неву, гуляли в Летнем саду, уже усыпанном первым талым снегом, в сумерках возвращались в низкую жаркую горницу, где стоял нескончаемый весёлый птичий гомон.

Как-то Ольга вышла одна. Едва она завернула за угол, кто-то обогнал её. Гвардейский офицер, гремя саблей, прошёл мимо неё и вдруг остановился, загородив ей дорогу. Ольга инстинктивно метнулась в сторону.

— Не бойтесь, сударыня! Ужели я внушаю вам страх?

При первых же звуках этого голоса она содрогнулась.

— Четыре года я не видал вас, даже не знал, что с вами. Недавно встретил вас, проследил, где вы живете, и всё искал случая поговорить с вами наедине. Десять дней я караулю вас. В полку, верно, меня ищут, но мне всё равно, Ольга! Я опять вижу вас. Скажите же хоть единое словечко. Помните ли вы меня, или вовсе забыли? Да говорите же! Мне мало видеть вас, я жажду слышать голос ваш.

Ольга, бурно дыша, глядела на него.

Он почти не изменился, только глаза запали ещё глубже. На нём был мундир тонкого сукна, на пальцах блестели бриллиантовые перстни. Очевидно, она не сумела скрыть своего удивления, потому что лёгкая улыбка тронула его губы.

— Да, теперь я не беден. Но скоро вы не то услышите обо мне. Я стану знаменит, могущ, безмерно богат… И всё это — вам! О вас, Ольга, думал я эти годы. К вашим ногам я сложу и деньги и почести, как сейчас склоняю перед вами мою голову, — и он вдруг опустился на колено и низко, до самой земли, поклонился.

— Что вы! Господин Мирович! На улице! Да что про нас подумают, — чуть не плача, вскричала Ольга.

Мирович медленно поднялся.

— Что подумают? — сказал он презрительно. — И вам ещё не безразлично? Но скажите же, могу ли я надеяться? — Вдруг он словно спохватился и, прищурившись, поглядел на неё. — Впрочем, что же это я? Вы, может быть, уже несвободны? У вас, верно, уже есть муж, неправда ли? Что же вы молчите?

— Нет, — прошептала Ольга.

— А, отменно! Но как же господин Шатилов? И где ваш батюшка?

— У меня никого нет. Отец убит на войне, господин Шатилов в армии.

— Простите меня, Ольга Евграфовна. Может быть, я не так говорю, да не терпит душа.

Страстная речь этого необычного человека лишала Ольгу самообладания. Она чувствовала, что он имеет над нею власть, странную и непонятную, и удивительнее всего было то, что она не противилась этой власти.

— Ольга, — сказал Мирович тихо и повелительно, — приходите завтра в полдень к Неве, где балаганы стоят. Я должен сказать вам много, так много, что вы и не мыслите.

Он протянул ей руку. С изумлением она ощутила, что рука у него узкая и мягкая, как у женщины. Порывисто склонившись, он поцеловал её пальцы.

— Я приду, — сказала она одними губами.

Оставшись одна, Ольга долго бродила по набережной, подошла к балаганам. Там стоял визг и хохот, под звуки флейты и барабана взлетали качели; шуты, кривляясь и приплясывая, зазывали публику. Притти или нет? Посоветоваться с Катериной? А может, совсем не рассказывать ей? Чем больше она ходила и думала, тем труднее ей было во всём разобраться. Мысли роились, обгоняли одна другую. Угрюмая, она вернулась домой, пожаловавшись на нездоровье, тотчас легла в постель и уснула глубоким, без сновидений, сном.

Утром проснулась свежая, и решение пришло само. Она тщательно оделась и, словно не замечая внимательных, вопрошающих взглядов Катерины, вышла из дому.

Но вечером она всё рассказала ей. Ока не утаила ничего, ни бурных речей Мировича, ни своего смятения.

Катерина выслушала её, не проронив ни звука. Потом жёстко сказала;

— Что же ты, девушка, замуж за него пойдёшь, либо, как в столице, амантом сделаешь?

Ольга даже вскрикнула от обиды.

— Ну, не сердись, душенька, — ласково притянула её к себе Катерина. — Молода ты ещё, вот что! Молодой квас, и тот играет. Не лежит моё сердце к этому гвардейцу: не даст он счастья тебе, погубит тебя, горемычную. Бешеный он, видать, и в любви, и в карьере, а так жить нельзя.

— Не властна я уже, — тихо произнесла Ольга.

Лицо Катерины потемнело.

— Молчи! — Что знаешь ты об этом? Да ежели и любит он тебя, разве ж каждому, кому полюбилась, отдать себя? Этак я Крылова зачем гнала? Он тоже, как видывал меня, ровно хмельной делался. А как же Алексей Никитич? Хуже он, что ли?

Ольга потупилась.

— Не хуже. Нет, гораздо лучше! Добрее… И умнее, должно. Но он какой-то… аккуратный чересчур… чинный.

Катерина улыбнулась.

— Девкам всё нужно, чтобы им речи жаркие нашёптывали. Они за слова любят, Ан, не в словах любовь. Иной и горе, и радость, и любовь в себе таит, иной же обо всём кричит.

Ольга упрямо покачала головой:

— А молчальника и вовсе не узнаешь.

— А ты сумей… Вот и господин Шатилов таков. И к тому же венчаться недолго, да бог накажет, долго жить прикажет. С мужем не всё миловаться станешь. Иной любить умеет, а жить с ним невмоготу. А про Алексея Никитича сама знаешь: чистое золото.

— Да всегда ли золото нужно?

Катерина в сердцах встала и вышла из комнаты.

Глава втораяНочной разговор

1


Ехать не хотелось, но делать было нечего. Эстафета, которую он вёз, была срочная и деликатного свойства. Воронцов лично вручил ему её и приказал вернуться с обстоятельным ответом. И теперь, сидя в раскачивающейся от быстрой езды лёгкой бричке, Ивонин старался не думать о Катерине и с усердием поддерживал разговор с молодым поручиком, напросившимся к нему в спутники.

— Вы, господин Щупак, для поручений были при графе Воронцове. Следственно, про многое наслышаны. Не скажете ли, что за предложение король Людовик недавно правительству нашему делал?

— Король французский в декабре прошлого года декларацию произвёл, что дольше воевать, мол, незачем, ибо могущество Пруссии до крайней степени ослаблено.

— А Конференция каково об этом судила?

— Российское правительство в ноте своей уведомило, что, понимая желание союзников своих, зело ослабленных войною, но напротиву того находя необходимым…

— Степан Андреич! Голубчик! Покороче! — взмолился Ивонин. — Этак до завтра не расскажете.

Щупак покраснел.

— Привычка-с! Единым словом: правительство наше ответствовало, что согласно мириться на той, однако, кондиции, чтоб король прусский существенно был ослаблен в своих силах.

— Значит, в Петербурге мыслят, что Фридерик ещё недостаточно ослаблен? Так ли я вас понял, Степан Андреич?

— Именно так, Борис Феоктистыч! В ноте нашей прямо сказано было, что уменьшение сил короля прусского есть только кратковременное и такое, что если им не воспользоваться, то он усилится более прежнего.

— Здраво! Весьма здраво! — задумчиво сказал Ивонин.

Щупак котёл было продолжать рассказ, но, покосившись на сосредоточенное лицо Ивонина, осёкся и замолчал. Кони, казалось, без всякого усилия неслись вперёд. Ямщик, ухарски держа в одной руке вожжи, напевал песню, сперва тихо, а потом, заметив, что господа прервали беседу, всё громче.


Как и нынче вино

По копейке ведро.

Калина моя, малина моя!

Как старуха пила,

Старика пропила.

Свово мужа пропила.

Калина моя, малина моя!


— Дозвольте и мне, в свою очередь, спросить вас, — робко проговорил Щупак: — каковы в нынешнем году военные действия в Пруссии происходили? Я в Петербурге про то мало наслышан. А, верно, что ни день, то новое предприятие.

— Побудете в армии, узнаете — усмехнулся Ивонин. — Для солдата день на день похож. А, впрочем, извольте, расскажу… В июле выступила наша армия из Познани под Бреславль. Фридерик остановился лагерем у Бунцельвица, откуда он мог как осаде Швейдница, так и Бреславля препятствовать. Лагерь был весьма укреплён: вокруг валы с глубокими рвами, перед валами палисад и рогатки, а перед ними ещё три ряда волчьих ям. На валах — двадцать четыре батареи, перед каждой фугасы в землю вкопаны. К тому же местность в окружности была затоплена и преграждена засеками.

— И взяли сей лагерь? — не утерпел Щупак.

— Столь сильные укрепления решено было не штурмовать, а взамен того в сентябре нечаянным нападением был взят Швейдниц. Фридерик отправил в наш тыл кавалерийский отряд графа Платена. Прорвавшись к Познани, этот отряд разорил наши запасы. Для борьбы с Платеном выслана лёгкая кавалерия под начальством генерала Берга, а более его помощника, подполковника Суворова.

— Это не родственник ли Василью Иванычу?

— Сын… Он Платена вспять обратил и тем позволил графу Румянцеву повести методическую осаду города Кольберга. Этот же город есть главная цель нынешней кампании. Заняв его, мы обеспечим свой фланг и сможем вновь на Берлин наступать — уже не для налёта, а чтобы надолго завладеть им. Потому Фридерик весьма сильную крепость в Кольберге устроил, двенадцать тысяч гарнизону там держит и беспрестанно в помощь ему диверсии предпринимает.

— А как же осада протекает? — Щупак даже подался вперёд от нетерпения.

— Граф Румянцев действует с большим искусством. На Кольбергский рейд вошли наши корабли, обстреляли прибрежные батареи и высадили две тысячи матросов. Тем же часом с суши войска подступили к крепости и заняли окрестные высоты. Румянцев надвигает свой корпус медлительно, осторожно, но неуклонно. Пруссаки выслали отряд Вернера для действий у нас в тылу, однако наши разбили его, взяли в плен самого Вернера и с ним шестьсот человек, понеся потерю только в полсотню людей.

Бричка, замедлив движение, покатилась по обочине дороги, огибая длинные громадные возы, на которых были уставлены жестяные понтоны, свежеокрашенные красной краской.

— Ишь, какие! — сказал ямщик, полуоборачиваясь и называя кнутовищем на понтоны. — Хучь в карусель ставь.

— Мост хорош выйдет, — улыбнулся Ивонин.

— Значит, взятие сей крепости очень для нас важно? — сказал Щупак.

— Нам досталось через конфидентов письмо Фридерика принцу Вюртембергскому. Он пишет: «Я не могу потерять сей город, который мне слишком важен; это было бы для меня величайшим несчастьем».

— А мы всё-таки возьмём?

— Бог даст, возьмём. В военном деле мы уже искусились, солдаты наши не в пример лучше прусских, а Румянцев охулки на руку не положит.

Он замолчал, прислушиваясь к нескончаемой, однообразной песне колокольчика и рассеянно смотря вверх, где мелькали две птицы, распластываясь, падая камнем вниз и снова взмывая до самых туч.

Ямщик, нахлёстывая уже запаренных лошадей, всё пел:


От села до села бежит сваха весела,

 От ворот до ворот чёрт за ногу волок.


Ивонин рассмеялся:

— Ну и песня! Весёлая, а несуразная.

Щупак пренебрежительно выпятил губу.

— Что же мужику надобно! Его эсфетические представления мы знаем: что сладко, то вкусно, что красно, то красиво, а что громко да складно, то и ладно.

Ивонин пристально оглядел его, точно впервые видя.

— Недаром, знать, вы весь век провели во дворце, — сказал он, кривя губы. — Песни русской не чувствуете — значит, и души народной не поймёте. Ну, да ничего: поживёте с солдатушками, тогда многое…

Он не договорил и откинулся на спинку сиденья, явно показывая, что не расположен более вести беседу.

2


«Василий Иванович Суворов уведомил меня по требованию моему, что с нашей стороны поступается с пруссами пленными весьма другим образом и что как офицеры, так и рядовые получают вседневно определённое число денег, почему и надлежало вы с нашей стороны сделать равномерное „с королём прусским постановление, дабы взаимные пленники с обеих сторон условием могли иметь своё пропитание“».

— Знатно! — Румянцев повертел в руках бумагу, задумчиво посмотрел на подпись канцлера Воронцова и обратился к стоявшему навытяжку Ивонину: — Рескрипт, что вы мне привезли, весьма правилен; узнаю государственную мудрость Михаила Илларионыча. Да вот в чём заковыка. Как с таким противником кондиции о пропитании пленников делать? Всё равно обманут. Мы ихних кормим и денег даём, а Фридерик — даром что просвещённейшим государем себя именует — военнопленных, словно скотов, содержит.

Он помолчал и вдруг с силой произнёс:

— В этой войне мы не токмо с силой прусской боремся, но и с подлостью ихней. Силе мы свою противопоставили. А подлости учиться не будем. — Он поднялся. — Рескрипт приму к исполнению. Ступайте, подполковник.

У выхода Ивонина поджидал Шатилов. Они пошли, перебрасываясь беглыми фразами.

— Как осада протекает? — спросил Ивонин и невольно усмехнулся, вспомнив, что точно такими словами его спрашивал в дороге Щупак.

— Я полковнику Гейду, коменданту кольбергскому, не завидую. Теперь видно, сколь сильны российские войска, когда ими достойный командир управляет: все ухищрения неприятелей в ноль сводятся. Но, впрочем, не всё удачно: на левом крыле подполковник Шульц сбился с дороги, задержался и был с превеликим уроном отброшен. Пётр Александрович его немедленно отдал под суд. Словом сказать, взять Кольберг ещё не просто: укрепления там весьма сильные, и к тому же флот наш ныне из-за непогоды в Ревель ушёл.

— А как подполковник Суворов действует? — словно невзначай спросил Ивонин.

— Преотлично. Везде поспевает, и Платена в страхе держит. Чуден он больно: с ребятами в бабки играет, с солдатами на штыках бьётся. Намедни ему генерал Яковлев пошутил: «У вас чин по делам, да не по персоне». А он ему в ответ: «Порожний колос выше стоит». Острый язык у него, да и ум, видать, таков.

«Только-то? Плохо же ты знаешь Суворова», подумал Ивонин, но вслух ничего не сказал.

Они обменялись крепким рукопожатием и расстались. Ивонин не спеша пошёл дальше. Одна мысль, нежданно пришедшая в голову, не давала ему покоя. Несколько раз он замедлял шаги, снова продолжал путь и наконец решительна свернул в сторону. Быстро пройдя между палатками, он подошёл к маленькому бревенчатому домику. Видимо, домик был только что выстроен, и притом на скорую руку. Брёвна ещё хранили запах свежести, краска на узкой двери ещё не совсем высохла.

Ивонин негромко постучал. Почти сейчас же послышались быстрые шаги, дверь распахнулась, и на пороге показался со свечой в руке офицер в застёгнутом мундире, но без сабли.

— Господин Суворов! — сказал Ивонин напряжённым и оттого чужим голосом. — Когда мы виделись с вами, вы дали мне разрешение притти к вам. Могу ли я сейчас сим приглашением воспользоваться?

— Рад… рад… Входите, Борис Феоктистович, — проговорил Суворов, отодвигаясь, чтобы пропустить его.

— Неужто имя помните?

— Э, сударь! Я, почитай, полтыщи солдатушек по именам помню… Прошенька! — зычно крикнул он. — Али спать уже лёг? Устрой-ка нам чайку, да поскорее! Стриженая девка косу не заплетёт, а у нас уже чтоб чай был! Так вас, господин Ивонин, я перво-наперво поблагодарить хочу.

— За что? — удивился Ивонин.

— За Березовчука… Алефана… Не солдат — золото. Скоро ефрейтором будет… Садитесь, сударь, вон на тот стул; а я — на табуреточке, поближе к камельку.

Он чуть плеснул из флакона оделавану, потёр руки.

— Таких солдат, господин подполковник, нигде не сыщешь, окромя как в нашей стране, что от белых медведей до Ненасытецких порогов простёрлась. Горжусь, что ими командую, горжусь, что я — россиянин!

— Не с того ли воины наши хороши, что во всё время приходилось с врагами биться? Надо было свергнуть иго монголов, покорить татарские царства, обеспечить границы на востоке, вернуть утраченные области на Западе и, вдобавок, восстановить направление к Понту, которое ещё с варягов искони создалось. Война русских людей никогда не пугала.

— Здраво судите, господин Ивонин. Однако всё же и другие народы вели много войн, а воинственными не стали. Ан речь о другом: хорошему генералу нужны славные солдаты, но и хорошим солдатам великий генерал нужен. Русское войско, — он наклонился вперёд и поднял палец, — должно сражаться по-другому, по-новому. Что другим армиям невмоготу, то наша осилит.

— А как по-другому? — затаив дыхание, спросил Ивонин.

— Помилуй бог, сразу скажи ему! Мне по моей степени ещё о том судить трудно. Но, однако ж, тринадцать лет о том думаю, и буря мыслей в голове моей.

Ивонин слушал, боясь шелохнуться.

— Граф Салтыков и Пётр Александрович Румянцев под Пальцигом и Кунерсдорфом показали, сколь русские войска сильны в дефензиве и сколь легко они к наступлению обращаются. Но пора и другое показать: сколь сильны войска наши в атаке. Зачем ждать неприятельского наступления? Кто стремглавней, храбрее, спокойней, чем наши солдатушки? У кого твёрже и тяжелей рука? Российская армия созрела для того, чтобы стать грозою всякого супостата, чтобы враги и в самой столице своей дрожали перед её десницей.

Заспанный Прошка внёс кипящий самовар и, сердито гремя посудой, принялся расставлять закуску.

— У, какой сердитый! — шутливо поёжился Суворов. — Вот, сударь мой, кого мне опасаться приходится: господина Дубасова.

— Уж вы всегда… — пробормотал ординарец. — Хучь бы господина подполковника постеснялись, — и он, покачав головой, вышел за дверь.

Суворов хитро посмотрел ему вслед и наполнил рюмки.

— Доводилось ли вам, сударь, забивать гвоздь? — сказал он, снова переходя на серьёзный тон. — У кого крепкая длань, тот голым кулаком, без молотка, его в стену вобьёт. Но, заметьте, кулаком, а не пальцами растопыренными. Тако же и на войне: должно все силы к месту боя подвести и там сокрушительной лавиной в намеченном пункте тонкие линии неприятеля порвать.

— И тогда одним ударом неприятель к отступлению обречён будет?

Суворов прищурил левый глаз.

— А зачем неприятелю отступать? Если он отступил — неудача. Истребить его должно, в плен взять, уничтожить, тогда шармицель удачною почитать можно.

— Значит, по-вашему, недостаточно, если неприятель очистит территорию?

— Не в территории дело. Помилуй бог! Иной раз за территорию и каплю крови пролить бесполезно. Уничтожь вражеское войско — и вся земля твоя будет.

Он вдруг схватил Ивонина за руку.

— Не берите соль ножом, со времён солдатства не люблю того: всегда к ссоре ведёт. Так вот каковы задачи перед армией российской стоят. Да кому решать-то их? Тотлебена нету, да Тотлебенов вдосталь, и про них солдаты верно говорят: «Ворон ворону глаз не выклюет». Хотя б Пётр Александрыч на себя крест принял.

— А вы примите, — сказал вдруг Ивонин, и сам смутился, но делать уже было нечего, и он повторил: — Вы крест сей на себя возьмите и, надо быть, лучше всякого всё свершите.

Суворов зорко посмотрел на него, потом глотнул чаю и сказал простовато:

— Где же мне! Меня кавалерийским начальником сделали.

Ивонин усмехнулся краешком губ:

— Мне одна притча вспомнилась: одного философа на пиру посадили не с именитыми гостями, а в краю стола, среди музыкантов; философ на то произнёс: «Вот лучшее средство сделать последнее место первым».

— Остро… Однако ж, ежели без клокотни разобраться. Как вернее всего неприятельское войско уничтожить? Надо подступить к нему нечаянно и атаковать с фурией. В том весь секрет. К сему и надо готовить войска. Фридерик в сутки по семнадцати вёрст делает, наши — и того меньше; под Берлином, правда, Панин по тридцать пять отмахал, но то не правило. А надо, чтоб войска всегда так ходили. Читайте Цезаря: римляне того быстрее передвигались. Ежели обстоятельства требуют, надлежит смело от магазинов отрываться. Фридерик на четыреста пятьдесят вёрст от них отходит, а мы должны — на тысячу.

Теперь лицо его было серьёзно, даже торжественно. Голубые глаза его пронзительно смотрели вдаль, поверх головы Ивонина.

— Командовать с умом нужно, а тогда и невозможное для солдата возможно делается, — резко проговорил он.

Невольно для себя Ивонин встал.

— Вы годами моложе меня, Александр Васильевич, — сказал он, стараясь говорить спокойно, — но в вас вижу славнейшего из мне известных военачальников наших и дивлюсь военной мудрости вашей.

— Что вы, государь мой, — кротко ответил Суворов. — Загляните в историю: вы увидите там меня мальчиком.

Он, в свою очередь, поднялся.

— Прощайте, — и опять Ивонин ощутил в своей руке его маленькую твёрдую руку с нервными, сухими пальцами.

Взяв свечу, он пошёл вперёд.

— Прошку будить не стану. Завтра на заре выезжаем, пусть отоспится… Да хранит вас бог, сударь. Авось, скоро в Кольберге встретимся.

Он остался стоять в дверях, заслоняя рукою свечу от ветра, и, уже отойдя на изрядное расстояние, Ивонин, обернувшись, увидал мерцающий жёлтый огонёк, будто маленькую яркую звёздочку среди густой тьмы ночи.

Глава третьяИмператор и императрица

1


В середине зимы Ивонин вернулся, наконец, в Петербург. Сердечно поздоровался с Ольгой, крепко, до боли сжал руку Катерине.

— Сейчас схожу с докладом в Военную коллегию, испрошу на неделю отпуск, а завтра пойдём балаганы смотреть…

Весёлый, оживлённый, он ушёл из дому. По дороге в коллегию он обогнал одного офицера, с которым в начале войны служил в главной квартире.

— Если не ошибаюсь, капитан Щербинов?

— Борис Феоктистович! Да вы уже подполковник! Давно ли?

— Нет, всего несколько месяцев. Далече ли идёте?

— В коллегию. О прошлом годе был ранен, служить невмоготу стало и прошусь в отставку, на покой. Дадут ли, нет ли…

— А вам как написали в армии? Я эти дела знаю: ежели в Военную коллегию посылают со словами «на рассмотрение», там увольняют в отставку, а ежели пишут «в рассмотрение», то возвращают в полк.

— У меня, кажись, на пакете «на рассмотрение» стоит… Поверите, цельный год в лазарете провалялся. Слыхивал я, что в войсках перемен много. А толком никто не рассказал.

— Перемен много, сие вам верно говорили. Очень сокращён вагенбург[45]: число повозок на каждый пехотный полк уменьшили до девяноста шести, на кавалерийский же — до пятидесяти пяти. Число зарядов увеличено до ста каждому солдату, а коннику — сорок. Легче стало и с провиантом, потому новый губернатор Пруссии, Василий Иваныч Суворов, сменивший Корфа, создал постоянные перевозочные парки для подвоза продовольствия и возложил на местных крестьян обязанность содержать две тысячи подвод для той же цели. Вещевого довольствия и обмундирования ныне достаточно. Снарядов для артиллерии вдосталь.

— А кавалерия? Я в последнее время там служил.

— Передовая лёгкая кавалерия себя очень полезной показала, и число её ещё при графе Салтыкове до десяти тысяч доведено.

— Потери велики ли?

— За весь прошедший год, несмотря, что мы берлинскую экспедицию провели, потери менее трёх тысяч человек составили, да и те главным образом от болезней умерли. Убитых же всего сто тридцать человек было. Понеже в армии излишек против штата, Военная коллегия решила нового набора не учинять.

Они подошли к зданию, в котором помещалась коллегия, и в изумлении остановились. По широким ступенькам сбегали и поднимались офицеры, суетились ординарцы. На всех лицах было написано волнение — особая, торжественная серьёзность, какая бывает только в моменты значительных событий.

— Борис Феоктистович! Чуете, что произошло?

— Сейчас узнаем.

Быстрыми шагами он приблизился к подъезду и остановил пробегавшего мимо молоденького поручика.

— Не удивляйтесь моему вопросу, поручик. Я только что приехал в Петербург. Что означает сия общая ажитация?

Офицер вытянулся по всей форме.

— Её императорское величество, государыня Елизавета Петровна скончалась.

— Скончалась? Как же? Как? Говорите, поручик!

— Лейб-медики её Манзе, Шиллинг и Крус уже неделю назад оставили надежды на выздоровление. Вчера она приобщалась святых тайн, а сегодня в три с половиной часа дня почила в бозе.

Поручик отдал честь, щегольски повернулся на каблуках и умчался.

— Пойдёмте обратно, — обратился Ивонин к своему спутнику: — сегодня в коллегии ни моего, ни вашего дела слушать не будут.


Весть о смерти императрицы быстро облетела город. Улицы заполнились народом. Почти все жалели о ней. Дочь Петра, двадцать лёг носившая скипетр, она теперь казалась воплощением русской государственности. Ей прощали и нескончаемые балы, и двадцать тысяч платьев в её гардеробе, — всё это было пустяком в сравнении с той неуверенностью, которою внушал новый самодержец. Петра Фёдоровича не любили, не понимали и боялись. А он будто нарочно множил эти чувства.

На похоронах императрицы Пётр сперва шёл чинно, потом стал отставать. Когда катафалк удалился от него на большое расстояние, он вдруг бегом пустился догонять его. Вельможи, державшие у него траурный шлейф в шесть аршин длиной, не поспевали за ним; раздуваемый ветром шлейф взвился в воздух, точно крыло гигантской чёрной птицы. Оторопевшая свита еле сумела снова схватить его. Государю, видимо, понравилась забава, и он повторял её во всю дорогу до усыпальницы. Стоявшие шпалерами гвардейцы хмурились; Шуваловы кривили губы в злой усмешке.

Но то были цветочки. Как громом, поразила страну весть: новый император заключает мир с Пруссией. Мириться с заклятым врагом — и когда же? Накануне полной победы, накануне совершенного его разгрома! Сперва никто не верил. Но весть подтвердилась. Андрей Гудович повёз Фридриху письмо нового императора, в котором изъявлялось намерение установить вечную дружбу с Пруссией.

Прусский король ликовал: вот оно, чудо Бранденбургского дома, вот результаты многолетних интриг и дорогостоящих подкупов! Он срочно отрядил в Петербург камергера Гольца для ведения мирных переговоров. В инструкции Гольцу говорилось: «Они предложат… возвратить нам Померанию, но захотят удержать Пруссию или навсегда, или до заключения общего мира. На последнее вы соглашайтесь. Если же они захотят оставить за собою Пруссию навсегда, то пусть они вознаградят меня с другой стороны».

Приезд Гольца взбудоражил Петербург. Пётр видел общее возбуждение, но с тупым упорством вёл свою линию.

Гольц вручил императору прусский орден и объявил о возведении его в чин генерал-майора прусской армии. Пётр пришёл в восторг;

— Радость какая! Вот не ждал!

Канцлер Воронцов не сдержался:

— Ваше величество может с лихвою отплатить прусскому королю, произведя его в русские фельдмаршалы.

Пётр не понял язвительной горечи этих слов. Он суетился, бегал по комнате.

— Вели, пожалуйста, по городу сообщить о радостном известии. Пусть из осадных пушек палят.

— Помилуйте, ваше величество! Как же можно из осадной артиллерии в городе палить? Этак половину Петербурга порушим.

— Ты думаешь? Ин, не надо палить. Тогда вот что: узнай у посла прусского, какая дама ему любезна, пригласи оную в мой кабинет и запри вместе с послом.

Воронцов только плечами пожал. Видя, как легко может Гольц обвести вокруг пальца императора, министры принимали все меры, чтобы переговоры велись при их участии.

Но прусский посол обошёл их — улучив момент, он наедине с Петром рассмотрел проект мирного договора, по которому Россия возвращала все завоёванные прусские области, к притом без всякой компенсации. Гольц с торжеством препроводил мирный трактат министрам, поставив на вид, что он одобрен во всех артикулах императором. В петербургском обществе нарастало глухое волнение, министры негодовали, но что было делать? Только открытое возмущение могло изменить обстановку; но не так-то легко свергать государей; иные ж надеялись ещё, что Пётр сам поймёт и остановится.

Надежды были тщетны. Император никого не слушал. Кроме Гольца, он взял в советники пленного шведа Гордта, ранее служившего в прусской армии. Из русских приблизил более других Льва Нарышкина и генерала Мельгунова. Оба были людьми без убеждений, прожжёнными циниками и низкопоклонными царедворцами. За какую-то провинность император велел их в Ораниенбауме высечь: обоих отстегали розгами, но это мало подействовало на них: ни гордости, ни достоинства в них уже не было. Нарышкин вечно ходил пьяный, грубил императрице Екатерине, отпуская бесстыдные шуточки по поводу её фрейлин. Однажды Екатерина застала его в своём будуаре: разлёгшись в сапогах на канапе, он крепко спал пьяным сном. Екатерина велела принести пучок крапивы и с помощью двух дам так отхлестала Нарышкина, что у него вспухло лицо и руки, и он два дня пролежал в постели. Впрочем, он не обиделся и на это.

С каждым днём усиливалось недовольство Петром. Вспомнили случай, происшедший после Цорндорфа. Слуга полковника Розена, привёзшего известие о сражении, начал рассказывать, что русские проиграли это сражение. Его тотчас арестовали; Пётр же призвал его к себе, внимательно выслушал и заявил, что и без того знает: русским пруссаков не одолеть.

Вспоминали, как в один из первых дней по вступлении на престол Пётр расхвастался, что, будучи великим князем, переслал Фридриху много рескриптов Конференции по армии, о которых его уведомлял постоянный секретарь Конференции — Волков.

— И потому сии рескрипты не имели никакого успеха, — заключил он с грубым смехом.

Волков сидел ни жив, ни мёртв.

Захар Чернышёв получил приказ соединиться во главе 16-тысячного корпуса с прусскими войсками и в случае нужды помочь им против недавних союзников — австрийцев. В самом Петербурге велись усиленные приготовления к войне с Данией. России эта война была не нужна, цель её состояла в том, чтобы вернуть Голштинскому герцогству Шлезвиг. Готовясь к этой кампании, Пётр отправил уже в море десять кораблей под командой Свиридова. Ещё шесть кораблей и десять фрегатов стояли на Кронштадтском рейде.

Воевать за Голштинию никто не хотел. Гвардия роптала. Пётр, узнав об этом, пригрозил раскассировать её. Это уже вызвало целую бурю. В гвардейских казармах всю ночь шумели, спать никто не ложился.

В канун этой ночи в Петербург приехал Шатилов. Император прочил Румянцева главнокомандующим в грядущей войне с Данией. Графа Петра Александровича эта честь не прельщала. И того довольно, размышлял он, что после столь трудной осады он взял-таки Кольберг, но несколько дней спустя умерла Елизавета Петровна, и ему ни благодарности, ни похвалы. А теперь ещё повести армию в поход, который всем поперёк горла стоит!

Император бешеный! Прямо не откажешься! Посылая Шатилова, Румянцев хотел повыведать, что да как, о чём думают-гадают в столице, а тогда уже решить, в каких словах отказ писать.

Шатилов поехал охотно, но и с волнением. В Петербурге — Ольга, и теперь-то уж окончательно всё решится. Или навеки расстанутся, или Ольга пойдёт за него. Он боялся признаться себе, что уже не так жаждет этого. Словно что-то перегорело в нём, изнемогло под грузом ожидания, напрасного томления и тоски. Нянька его часто твердила присловье: «Ешь с голоду, а люби смолоду». Видать, всякая любовь хороша в расцвете, пока не нависли над ней разочарования, обиды, каждая из которых — даже самая маленькая — оставляет неизгладимый след.

Но, впрочем, так думалось и чувствовалось ему иногда, В бессонные ночные часы, а днём он с нетерпением считал часы до встречи с Ольгой.

Приезд румянцевского офицера стал сразу известен в гвардии: видно, кто-то там зорко наблюдал за всем, что происходит при дворе. Не успел Шатилов вернуться из Военной коллегии, как к нему явились два офицера. Он знал их понаслышке: братья Орловы, бретёры и картёжники, силы непомерной и удали немалой. Знал он также, что это ближайшие приближённые новой императрицы, Екатерины Алексеевны. Разом припомнился боскет во дворце, неожиданная аудиенция… Он почти не удивился, когда Алексей Орлов, склонив в поклоне голову, обезображенную большим шрамом, передал ему приглашение гвардейских офицеров посетить их сегодня вечером.

Что же! Где как не в гвардейских казармах узнает он всего лучше то, чем интересуется граф Румянцев!

Поехали втроём. Красавец Григорий Орлов почти всю дорогу молчал, Алексей говорил обиняками, а иногда с явной угрозой:

— Войну с Данией задумали! Кровь наша будет литься не за матушку Россию, а за голштинских принцев. Императору же о том заботы нет. Пишет нежные письма Фридерику, то ли милуется с Елизаветой Романовной Воронцовой. Забывает он, что государю должно делать историю.

— Лев Нарышкин иной раз дельные вещи говорит, — зло усмехнулся Григорий. — Недавно он сказал: «Не люблю истории, в которой только истории».

Алексей захохотал.

— Верно! Без женщины какая ж история! — Он подмигнул Шатилову. — Одначе бывают интересные акциденты в истории и без женщин. Вот, к примеру, — он извлёк из кармана сафьяновый бумажник и вынул аккуратно сложенный листок: — попали к нам в руки, — уж не спрашивайте, как, — письма Петра Фёдоровича, то-бишь нынешнего императора всероссийского, к королю прусскому. И вот, извольте послушать: «Могу вас уверить, что не искал и не буду искать дружбы, помимо вашей». Это в марте писалось; через два месяца после того, как Пётр Фёдорович сел на престол своего великого тёзки. А вот ещё одно, в апреле писано, два месяца назад: «Надеюсь, ваше величество не найдёте ничего, в чём можно было бы увидеть соблюдение моего личного интереса, ибо отнюдь не желаю, чтобы могли сказать, что я предпочёл своё вашему».

Он спрятал аккуратно листок и злобно проговорил:

— И это пишет русский император!

— Или голштинский герцог, — в тон ему отозвался Григорий. — Однако мы приехали.

Карета въехала во двор казармы.

Орловы ведут Шатилова в огромный зал. Ещё на подходе к нему слышны хриплые выкрики:

— Нас, петровскую гвардию, под голштинцев остричь хочет! Раскассировать! Не бывать тому!

— Не бывать! — ревут гвардейцы и стучат палашами. От густых волн табачного дыма и страшного шума у Алексея Никитича в первый момент едва не закружилась голова. Как сквозь сон, видит он Григория Орлова: одним прыжком он вскакивает на стол, расплёскивая вино из бокалов, несколько мгновений молчит, ожидая, чтобы водворилась тишина, и медным голосом, покрывшим все звуки, гремит:

— А коли не любо вам, то надо, чтобы на престоле святой Руси сидел не Пётр Голштинский, а матушка Екатерина.

Всё смолкло. Офицеры старались не глядеть друг на друга. А Орлов не давал опомниться:

— Государыне известно, в каком положении очутилась гвардия. Она поручила мне сказать, что готова последнее разделить с гвардейцами, а пока передала из личных средств восемь тысяч рублей для раздачи между теми, кто нужду в деньгах ощущает.

Конец его речи потонул в новом вихре кликов. Орлов соскочил со стола и стал совать без счёта деньги в тянувшиеся отовсюду руки. Иногда он на секунду задерживался, пристально смотрел в глаза подошедшему и добавлял к первой пригоршне вторую. Деньги эти были из тех, которые удалось занять Екатерине у англичанина Фельтена: англичане считали, что ослабление прусского влияния в России будет достаточной компенсацией за этот заем.

— Тише! Гудович приехал! — крикнул вбежавший офицер. Шум сразу стих. Пряча деньги, гвардейцы расходились по углам.

Алексей Орлов шепнул Шатилову:

— Дозвольте, сударь, я вас провожу до кареты. Не гоже, чтобы вас здесь сейчас Гудович увидел.

Когда кучер уже подобрал вожжи и лошади, прядя ушами, в нетерпении перебирали ногами, Орлов просунул голову в окно кареты:

— Так что передать матушке Екатерине Алексеевне? Она поручила спросить у вас: готовы ли вы служить ей, как однажды ей обещать изволили?

Алексей Никитич с минуту колебался. Но тут же он припомнил: неожиданный мир с Пруссией, такой нелепый и обидный, онемечивание армии, подобострастные письма Петра Фёдоровича прусскому королю… Нет! Всё, только не это! Та женщина в боскете с книгой на коленях — лучше.

— Передайте государыне, что я готов служить ей, — сказал он твёрдо.

Орлов будто сгинул в темноте. Кучер ударил по лошадям, и карета понеслась.

2


Ночь на 28 июня выдалась свежая и сырая. Накануне шёл дождь, и дороги ещё не совсем просохли. Луна то показывалась из-за стремительно проплывавших облаков, то опять исчезала. Холодный, не по-летнему, ветер дул с Балтики.

В эту ночь Алексей Орлов вместе с Бибиковым отправился и в столицы в Петергоф, где в «увеселительном доме» Монплезир жила Екатерина. Не медля ни минуты, Орлов потребовал, чтобы его проводили в спальню императрицы. Приподнявшись на подушках, Екатерина в оцепенении глядела на покрытого пылью офицера.

— Пора вставать, — произнёс Орлов спокойным голосом. Всё готово, чтобы провозгласить вас.

Ещё накануне ничего не было готово, кроме общего недовольства Петром. Екатерина прекрасно знала это. Не предпринимают ли её сторонники опрометчивого шага? Тем более, что в последние дни она даже сумела вызвать тень былого благоволения императора…

Орлов словно проник в её мысли.

— Пассек арестован, — сказал он просто.

Капитан Преображенского полка Пассек, слишком откровенно высказывавший мнение екатерининцев об императоре, был по доносу какого-то солдата арестован. Весь Петербург знал, что Пассек — близкий друг Орловых. Арест его прозвучал грозным предостережением. Это был сигнал к немедленным действиям.

Екатерина вздрогнула. Теперь всё на волоске; дипломатия окончена. Достаточно Пассеку сказать хоть десятую долю того, что ему известно, и Пётр не пощадит никого. Она почувствовала, что настаёт решительная минута.

— Выйдите, поручик, — сказала она хладнокровно Орлову, — я сейчас буду готова.

Через несколько минут она появилась, одетая в обычное чёрное платье, и неторопливо прошла садом к экипажу. Орлов сел рядом с кучером, Бибиков поместился на запятках подле камер-лакея. Лошадей было велено гнать не жалея.

Не доезжая Петербурга, путники встретили мчавшегося навстречу Григория Орлова; его лошади были свежее, и Екатерина пересела к нему. Вскоре замаячили первые избы деревни Колпикиной. Здесь были расположены казармы Измайловского полка; здесь должна была решиться судьба переворота.

Григорий Орлов выпрыгнул из кареты и побежал к полковой кордегардии. Оттуда выскочили вестовые, барабанщики забили тревогу. Екатерина, смертельно бледная, сошла на землю.

В тот же момент её окружила восторженная толпа измайловцев; офицеры вперемежку с солдатами целовали её руки, пыльное платье, иные плакали от радости. «Теперь не раскассируют, не пошлют в Голштинию…» раздавались возгласы. Из церкви явился полковой священник, отец Алексей, и тут же, на плацу, измайловцы принесли присягу на верность государыне Екатерине II. В эту минуту появился командир полка гетман Разумовский. Склонив колена, он поцеловал руку у новой самодержицы. Крики усилились. Сияющие Орловы, оторопевшие от столь лёгкого успеха, сновали среди гвардейцев. Лёгкий утренний ветер шевелил складки тяжёлого полкового знамени.

Окружённая измайловцами, Екатерина всё в том же забрызганном грязью экипаже двинулась в столицу. Весть о событии опережала её. На Обуховском мосту показались нестройные ряды семёновцев, с ликующими криками присоединившихся к процессии. Вскоре прибежали и преображенцы. Часть офицерского состава Преображенского полка пыталась удержать солдат на стороне Петра. Майор Воейков носился на коне среди своего батальона и бил плашмя шпагой по головам. Гвардейцы устремили на него штыки и загнали в Фонтанку. Один из офицеров бросил солдатам золотой значок — принадлежность введённой Петром III новой формы немецкого: образца.

— Продайте его, братцы, да пропейте! — крикнул он.

— Не надо нам! — закричало сразу с десяток голосов. — И золота такого не надо!

Рослый гренадер со злым, весёлым лицом метнулся в сторону и через минуту воротился, таща подмышкой облезлую скулящую собаку. Дрожащему псу надели на шею золотой значок и с гиком погнали прочь.

Улицы были запружены народом. К числу участников кортежа прибавлялись всё новые лица из числа недовольных Петром. Мелькали рясы духовенства. Одновременно примыкали и те члены екатерининской партии, которые сами были захвачены врасплох переворотом. Наперсница Екатерины, княгиня Дашкова, увидев, что на государыне надета только лента святой Екатерины, сорвала с графа Панина голубую андреевскую ленту, которую женщина не имела права носить, если только она не была императрицей, и надела её на Екатерину. Та, улыбаясь, отдала Дашковой свою ленту — первый дар благодарной монархини.

В десять часов утра процессия достигла Зимнего дворца. С момента, когда Екатерина, томимая неизвестностью, выехала на пустынную Петергофскую дорогу, прошло только несколько часов.

Гвардейцы расставили караулы у всех входов. На улицах вокруг дворца разместились подошедшие полки петербургского гарнизона: Астраханский, Ингерманландский, Копорский и Невский. Тем временем во дворце приносили присягу всевозможные светские и духовные лица. Все торопились представиться новой государыне, все считали себя в числе участников переворота.

Несмотря на множество окружающих её людей, Екатерина заметила Шатилова и поманила его к себе.

— Будьте подле меня, подполковник, — сказала она.

— Я только премьер-майор, ваше величество! Почту за честь быть подле вашей особы.

— Вы были премьер-майором, господин подполковник, — ответила она, сделав ударение на слове «были». — Я есть рада, что вы здесь.

Шатилов хотел ответить, но в этот момент подошёл Никита Панин, и Екатерина тотчас заговорила с ним.

Под вечер прибыли посланцы Петра. Воронцов обратился к Екатерине с гневной тирадой:

— Ваша вина двойная: и как подданной, и как супруги.

— Моей вины здесь нет совсем, граф, — с достоинством возразила Екатерина.

— Вы не должны были так действовать.

Екатерина взяла канцлера за руку, подвела к окну и показала на волнующееся людское море:

— Вы видите: не я действую, я только повинуюсь желаниям народа.

Воронцов, поджав губы, смотрел на площадь. Для него было ясно: партия Петра проиграна бесповоротно. Что до него, Воронцова, то он не ребёнок, чтобы разыгрывать Дон-Кихота.

Склонившись так, что полы камзола взметнули лёгкое облачко пыли с наскоро подметённого паркета, он произнёс:

— Ваше величество! Я почту за счастье служить избраннице божьей и народной.

Через несколько дней, седьмого июля, был обнародован манифест императрицы «Самовластие, не обузданное добрыми и человеколюбивыми качествами в государе, владеющем самодержавно, есть такое зло, которое многим пагубным следствиям непосредственно бывает причиною».

Переворот был окончен. Жизнь быстро входила в обычную колею. Бывший император содержался под караулом; Екатерина лично отобрала наиболее надёжных солдат для караульной команды.

— Я выбирала самых мягких, — пояснила она, передавая список.

Начальство над караулом было вверено Алексею Орлову, Пассеку и поручику Баскакову. Оставалось выбрать место для заключения сверженного монарха. Самым подходящим казался Шлиссельбург. Но впредь до того, как будет подготовлено помещение в крепости, Петра III отправили в Ропшинский дворец.

3


Дворец этот был выстроен Петром Великим и подарен пытошному мастеру, князю Ромодановскому. С этой поры на него легла тень зловещей славы владельца. Люди издали с ужасом смотрели на зелёную рощу, пруды с белоснежными лебедями, поэтические беседки, — всё, казалось, пахло кровью, каждое дерево напоминало дыбу. Потом дворец был подарен Петру III; он редко бывал здесь, предпочитал Ораниенбаум. Сюда-то Алексей Орлов с Баскаковым привезли его после отречения.

Пётр беспробудно пил, облака сизого дыма застилали его комнату. В несчастии он не мог найти себя: он то повышал голос, требуя быстрого исполнения его повелений, то бросался целовать руку Панину или Орлову. Караульные солдаты ненавидели его; офицеры были с ним грубы. Один Орлов проявлял снисходительность, иногда даже любезность: играл с ним в карты, ссужая при этом деньгами, доставал книги.

Но Орлов думал своё: сверженный Пётр — это мушка на лице Екатерины; пока он жив, ей нет покоя. Ни Ропша, ни толстые стены Шлиссельбурга не скроют память о нём от всех недовольных. Есть только один решающий выход, которого никогда не назовёт государыня, но о котором втайне мечтает: внезапная смерть мужа. Те, кто услужили ей однажды, должны услужить во второй раз.

За этой мыслью вставала другая: судьба всех пятерых братьев Орловых неразрывно переплелась с судьбой Екатерины. Падёт она — им тоже не носить головы. А если будет царствовать Екатерина, вдобавок, не связанная узами брака, то кто знает, какая шапка уготована для роскошных кудрей Григория Орлова!

«Сказал аз, скажи и буки», подытожил Алексей свои размышления. В тот день он был очень оживлён. Истекала неделя пребывания в Ропше. Пётр угрюмо дымил трубкой у завешенного зелёными гардинами окна; выходить в сад ему не разрешалось. Он обрадовался, увидев в дверях Орлова.

— Пётр Фёдорович, не хочешь ли в гостиную сходить? Я там бороться сейчас буду: размяться охота.

— Бороться? Взгляну. Хотя кто с таким медведем тягаться станет?

В гостиной собралось человек восемь здоровяков. Тут были наиболее крепкие гвардейцы из караульной команды и специально привезённые известные силачи из окрестных деревень.

— Ну, ребятушки, — промолвил Орлов, сбрасывая мундир, — бороться будем по-честному. Кто против меня пять минут стоит, тому рубль даю. А ежели кто меня подомнёт, тому десять рублей да штуку сукна на кафтан. Барятинский, бери часы, замечай.

Князь Фёдор Барятинский с рассеянным видом приготовился наблюдать.

Орлов тряхнул волосами и вышел на середину. Первого противника он швырнул на лопатки через одну минуту. Со вторым, таким же, как он, великаном, ему пришлось повозиться дольше. Казалось, весь дом дрожал от исступлённого шатания двух огромных напруженных тел.

— Четыре минуты, — объявил Барятинский, когда схватка закончилась.

Орлов, тяжело дыша, поднялся с ковра. На лбу его надулась синяя жила. Взгляд стал томным. Он с неопределённой улыбкой озирался по сторонам и вдруг пристально посмотрел на Петра. Тому стало страшно. Нижняя челюсть его вдруг отвисла и начала дрожать.

— Я пойду, Алексей Григорьевич, — произнёс он, — мне неможется: геморрой зело мучает.

Орлов раскатисто засмеялся.

— Ин, ладно, ребятушки, на сегодня хватит. Вишь, бывшему государю не нравится затея наша. Пойдём, Пётр Фёдорович, поснедаем, авось, за рюмкой вина пройдёт геморрой твой.

Настигнув Петра, Орлов подхватил его под руку и без усилия повлёк с собой в столовую.

Барятинский последовал за ними.

Пётр почувствовал вдруг приступ бешеной злобы.

— Пусти руку мою, смерд! — крикнул он, брызгая слюною. — Ты с мужицким отродьем дерёшься, а потом государя твоего касаться смеешь.

— Это кто же смерд? — тихо переспросил Орлов, выпуская Петра и на шаг отступив от него. — Ты слышал, Барятинский?

— Это он всех, кто не из Голштинии, смердами считает, — прошипел Барятинский.

— Холоп! Schwein[46]! — завизжал Пётр и вдруг длинными скачками пустился бежать по коридору.

— Федька, хватай его! — гаркнул Орлов.

Барятинский метнулся к Петру, уцепился за полы и покатился вместе с ним на пол. Орлов двумя прыжками подскочил к ним и, крякнув, навалился на Петра своей огромной тушей. Пётр слабо застонал, забился… Барятинский, отвернувшись, дрожащими руками чистил камзол.

Через минуту Орлов привстал на колени и медленно поднялся.

— Готов, — сказал он глухо. — Надобно его перенести да лекаря потом позвать…

В тот же день нарочный из Ропши привёз Екатерине пакет. На листке серой с жирными пятнами бумаги Алексей Орлов писал прыгающим почерком: «Матушка! Готов итти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Матушка, его нет на свете. Он заспорил за столом с князем Фёдором, не успели мы разнять, а его уж и не стало. Сами не помним, что делали. Свет не мил: прогневили тебя и погубили души навек».

Это было лучшее разрешение мучившего всех вопроса: она давно знала, что мешающий зуб нужно удалить. Но надо было отклонить от себя всякие подозрения. Первоначально это показалось ей невозможным.

— Убийство Петра роняет меня в грязь, — сказала она Панину.

— Теперь бесполезно о покойном государе жалеть, — ответил старый дипломат.

Екатерина задумалась.

— Вы правы, — произнесла она. — Надо быть твёрдым в своих решениях; только слабоумные нерешительны.

Был выход: обвинить Алексея Орлова с приспешниками, свалить на них всю вину. Но это значило сразу подорвать доверие к себе у всех приверженцев, подрубить сук, на котором сидишь. Здравый смысл не позволял ей этого сделать: она только начинала игру и с политической дальновидностью рассчитывала свои козыри.

В Александро-Невской лавре было выставлено тело скончавшегося от приступа геморроя императора. На нём голубой мундир голштинских драгун; на шее — широкий шарф. Лицо черно, как у поражённых апоплексическим ударом. Но всматриваться было некогда: дежурные офицеры торопили проходивших, не позволяя останавливаться у гроба.

Глава четвёртаяКонец войны

1


Когда воцарился Пётр III, в Берлине вздохнули свободно. Россия заключает военный союз, посылает вспомогательный корпус, — чего ж лучше! Казалось, вдруг предстала возможность повернуть колесо фортуны!

Но прошло недолгое время, и Пётр III сошёл со сцены.

— Parbleu! Он дал свергнуть себя, точно ребёнок, которого отсылают спать! — в бессильной ярости кричал король.

Корпус Чернышёва отозван, военный союз расторгнут. Видимо, правительство Екатерины II возобновит войну, а ресурсов больше нет. Всё израсходовано. Пруссия бедна, как церковная мышь. Не на что больше нанимать ландскнехтов. Немецкие князья не верят больше в долг; они предпочитают продавать своих рекрутов, схваченных во время облав, в заморские страны, которые платят наличными. Ландграф Гессенский продал Англии для посылки в Америку семнадцать тысяч солдат за три миллиона фунтов стерлингов, не считая вознаграждения за убитых и раненых. Где же Пруссии достать такие деньги! Она и без того вся в долгах. По пословице — в долгу, что в море: ни дна, ни берегов.

Нет даже маленьких утешений, помогающих сносить большую неудачу: не стало Тотлебена, так ревностно служившего Пруссии, нет больше Пальменбаха.

Король стал неузнаваем. Щёки его ввалились, кожа на лице посерела. Куда девалась его былая ироническая шутливость! Всегда злой, придирчивый и жестокий, он был теперь настоящим пугалом для своих приближённых. Он не писал более экспромтов. Если ему случалось провозгласить философскую сентенцию, то это всегда была мрачная философия, горькая, поздняя мудрость промотавшегося игрока.

— Проводить весь век в тревогах — значит не жить, а умирать по нескольку раз в день, — сказал он как-то Варендорфу.

Тот посмотрел на него с угрюмым сочувствием и отвёл взгляд. Фридрих понял: Варендорф винит во всём его самого. Что же, может быть, он и прав.

Иногда его схватывал внезапный пароксизм лихорадочной деятельности. Он писал указы, устраивал смотры, составлял фантастические планы, в которые и сам не верил. Он объявил общий набор в армию пруссаков, способных носить оружие. Он насильно записывал в полки пленных, заставляя их приносить присягу. Вербовщики Колигнона наводнили все немецкие государства. Были разработаны новые уставы. Впредь запрещалось открывать по неприятелю картечный огонь с дистанции в шестьсот шагов, как то обычно делали прусские бомбардиры; требовалось подпустить неприятеля на полтораста шагов.

Но вскоре энергия короля угасла. Где уж было требовать стрельбы на полтораста шагов, когда его солдаты с каждым днём сражались всё хуже! Обещание награды потеряло силу, так же как и угроза наказания. Точно в самом воздухе носились зачатки неверия и сомнения, тяжёлое и грозное предчувствие катастрофы.

Он и сам так думал. Он был уже не тот, что прежде; всегдашняя кичливая самоуверенность покинула его. Однажды ночью, в минуту откровенности с самим собой, он записал: «В молодости я был ветрен, как жеребёнок, и вдруг стал медлителен, как Нестор. Правда, я и поседел за это время, высох с горя, изнурён немощами, — словом, годен разве на то, чтобы меня бросили собакам».

— Je suis bien pour être jete aux chiens, — повторил он по-французски последнюю фразу.

По-видимому, это чувствовали все. Генералы, недавно дрожавшие при звуке его голоса, теперь нередко дерзили ему. То и дело кто-нибудь из них под благовидным предлогом просил командировать его за границу. Король злобно сознался себе: они, как крысы с тонущего корабля, стараются заблаговременно убежать.

Пруссия — корабль! И корабль этот тонет. Но самое плохое то, что он, кормчий, должен также пойти ко дну. Больше того: многие винят именно его в том, что случилось. И, чёрт побери, может быть, они правы.

Как всё хорошо шло вначале! Силезия, Саксония… Где и чего он не сумел? О, если бы успех вновь склонился на его сторону! Он бы уж не выпустил его из рук. Он бы согнул в бараний рог и тех, кто против него, и тех, кто стоят теперь в стороне. Стоят — и, наверное, со скрытым злорадством смотрят на его затруднения.

«Нет большего наслаждения, чем смотреть с берега на тонущий корабль». Это сказал Лукреций Кар. Римлянин хорошо знал человеческую натуру. Если даже не радуешься тому, что другой тонет, то приятно сознание собственной безопасности. Над ним занесён меч, в его столицу, должно быть, скоро ворвутся опять русские полки, загрохочет их артиллерия, замелькают быстрые казачьи кони… О, чёрт! Конечно, на это приятно смотреть со стороны.

Недавно в лагерь явился силезский дворянин, барон Варкоч. Уверял, что жаждет служить под его знамёнами, рассыпался в изъявлениях преданности. Но в один прекрасный день егерь-курьер случайно услышал разговор: за сто тысяч червонцев барон обязался похитить прусского короля и передать его в руки австрийцев. Варкоч успел скрыться. «А жаль, — думает с усмешкой Фридрих. — Пожалуй, это был бы лучший исход: пусть бы уж без меня расхлёбывали кашу».

Однажды к Фридриху явился полковник Шиц. Такой же вылощенный, подтянутый, свежевыбритый… «Вероятно, если меня свергнут, он не очень будет огорчён», подумал неприязненно король.

— Ваше величество! По долгу службы сообщаю, что за последнее время здоровье бывшей придворной танцовщицы Барберины внушает опасения. Она кашляет кровью и почти не встаёт.

Барберина! Он совсем уж забыл о ней.

И вдруг ему в голову приходит мысль. А что, если послать её к Гоцковскому за деньгами! Прусские купцы категорически отказались ссужать его впредь. Говорят, что они сами разорены войною. Он испробовал все меры — тщетно! Но деньги у них, конечно, есть. И Гоцковский мог бы…

— Приведите её завтра сюда! — приказывает он.

На следующий день Барберину приводят. В этот раз её приодели: тёмное платье, грубые, но целые башмаки. Король угрюмо смотрит на неё. Как мало походит эта бледная, измождённая женщина со впалыми щеками и лихорадочным блеском запавших, усталых глаз на прежнюю красивейшую даму Берлина. Надо полагать, что теперь она пообломалась.

— Я хочу дать вам поручение, мадам, — приступает он прямо к делу. — Если вы его успешно выполните, я немедленно освобожу вас, и вы сможете уехать в свой родной Марсель. Если вы откажетесь, ваше положение останется неизменным, и тогда… гм… вряд ли вам придётся увидеть следующее лето. Кажется, я говорю достаточно ясно. Выбирайте.

Женщина стояла, опершись обеими руками о стол, свесив голову: видно было, что ей трудно держаться на ногах. Когда король замолчал, она медленно подняла на него взгляд.

— Что же мне выбирать? Между смертью и жизнью? Я теперь не очень ценю жизнь, но и смерть меня не прельщает. Какой услуги вы ждёте от меня и что вообще могу я сейчас сделать, такая, какой я стала… вернее, какой вы меня сделали?

— Сударыня, — возразил с досадой Фридрих, — вы сами повинны в своей участи и не должны роптать на меня.

— О, конечно! — горько улыбнулась Барберина. — Разве можно роптать на вас? Может быть, мне следует благодарить вас?

— Боюсь, что мы опять не сговоримся с вами. Вспомните, что вы имели однажды возможность выйти из тюрьмы, и сами обрекли себя.

— Ах, да! Вы хотели, чтобы я стала покорной, забитой, так те несчастные создания, которых я столько насмотрелась в ваших тюрьмах. Но я — не они! Вы можете снова запереть меня в тюрьму, но душу мою вы не получите.

Она закашлялась тяжким, надрывным кашлем. На губах у неё проступили кровавые брызги. Фридрих, морщась, посмотрел на неё и отступил несколько шагов назад.

— Хорошо! Не стоит говорить об этом. Вы упрямы — тем хуже, а в данном случае тем лучше! Я хочу послать вас в Берлин, к Гонковскому. Вы передадите ему моё письмо, в котором я прошу ссудить мне миллион талеров. Если эта ссуда будет мне предоставлена, вас там же, в Берлине, отпустят на все четыре стороны… с условием, впрочем, что вы не останетесь в Пруссии, так как при вашей манере разговаривать…

— О, беспокойтесь, ваше величество! В Пруссии я не останусь ни одной минуты.

Она снова закашлялась и долго не могла перевести дыхание.

— Шиц! — сердито крикнул Фридрих.

На пороге тотчас вырос полковник и, поджав губы, укоризненно посмотрел на задохнувшуюся в припадке кашля женщину.

— Вы поедете в Берлин с мадам Барбериной. Инструкции я пришлю вам вечером. — Король повернулся и пошёл к двери, ведущей в его кабинет. Уже выходя из комнаты, он бросил последний взгляд на Барберину, вытиравшую рукавом платья выступивший у неё на лбу пот. — Прощайте, сударыня! В ваших интересах добиться согласия Гонковского. Прежде он дал бы его, потому что вы ему нравились, а теперь, надеюсь, даст его из жалости к вам.

Губы Барберины дрогнули.

— Меня хоть жалеют. Пожалеет ли кто-нибудь о вас, Ваше величество?

Но короля уже не было в комнате. Только Шиц слышал эти слова и сердито шагнул к женщине.

— С ума вы, что ли, сошли? Или вам ещё не довольно? Пойдёмте-ка поскорее, раз уж король отсылает вас в Берлин. Чёрт возьми! Я бы не сделал этого.

Через две недели Фридрих получил извещение о том, что берлинское купечество предоставляет ему миллион талеров.

— Сходная цена за освобождение сумасбродной француженки, — пробормотал он про себя.

Мысленно он уже прикидывал, сколько полков можно экипировать на эти деньги и тем самым отсрочить окончательное поражение. Отсрочить, но не отстранить его вовсе! Когда начнётся новое наступление русских войск, всё будет кончено. Корабль пойдёт ко дну. И он тоже.

Фридрих вынул бутылочку с ядом и долго рассматривал на свет её содержание. Это — единственное, что ему остаётся.

2


То, чего так опасался прусский король, не произошло: Екатерина не возобновила войны, прекращённой её покойным мужем. Русские полки не двинулись снова к Берлину, уже замершему в напряжённом ожидании.

В своих записках Екатерина перечислила много причин, продиктовавших ей такое решение. Она отметила, что финансы государства были совсем расстроены: ежегодный дефицит достигал 7 миллионов, за военные поставки не было уплачено 13 миллионов, обращавшиеся в стране 60 миллионов рублей представляли собой монеты двенадцати разных весов — серебряные от 82-й пробы до 63-й и медные от 40 рублей до 32 рублей в пуде. Попытка заключить в Голландии двухмиллионный заем окончилась неудачей. В целях, изыскания средств таможни были отданы за 2 миллиона рублей на откуп, и почти все отрасли торговли отданы в монополию частным лицам. И всё-таки армия получала жалованье очень неаккуратно.

Но главная причина была не эта. Главное, что тревожило императрицу, были крестьянские волнения. До пугачёвской грозы оставалось ещё свыше десяти лет, но уже слышались первые раскаты грома. В именьях вспыхивали бунты, по усадьбам пускали «красного петуха». Крестьяне не исполняли приказов начальства, даже указов сената; вошло в поговорку ждать «третьего указа», так как два первых оставались безрезультатны. Сенат был завален делами о крестьянских волнениях. Он слушал их не в экстракте, а целиком, и, например, дело о выгоне в городе Мосальске читалось шесть недель сряду.

В первые месяцы после воцарения Екатерина испытывала острую неуверенность в прочности достигнутой власти. Поэтому возобновление трудной, дорого стоившей войны не было в её интересах.

Притом правительство считало, что основная задача уже решена: истощённая войной Пруссия, подобно змее, у которой вырвали жало, надолго перестала быть опасной.

Война для России была окончена. Находившиеся в Восточной Пруссии русские войска, при Петре III сдавшие власть прусским чиновникам, но после свержения Петра, опять водрузившие повсюду русский герб, окончательно покинули область. В августе 1762 года старый фельдмаршал Левальдт, губернатор Восточной Пруссии, вернулся после четырёхлетнего перерыва в свои владения.

Конечно, не было больше и речи о затевавшейся Петром III войне с Данией; спор о Голштинии был быстро и легко разрешён.

Тому, что не придётся сражаться за Голштинию, все были очень рады. Но отказ от дальнейшей борьбы с немцами вызвал открытое возмущение. Гвардия, пехотные полки, дворянство, обыватели городов — все объединились в этом, всем была равно ненавистна Пруссия и то, что исходило оттуда. Находившийся ещё в Петербурге представитель Фридриха, Гольц, просил короля немедленно отозвать его. Прусские артиллеристы, выписанные Петром III, не решались высунуть носа на улицу из боязни, что толпа растерзает их.

Однако Екатерина, желая сосредоточить все усилия, чтобы укрепиться на троне, не последовала общему желанию. Россия вышла из войны, и это предрешило общее окончание её. В феврале 1763 года был утверждён мирный договор между Пруссией и Францией, а несколькими днями позже — между Пруссией и Австрией. В территориальном отношении карта Европы не претерпела изменений; захваченную в 1756 году Саксонию Фридрих вернул Австрии.

Тем не менее война, почти семь лет гремевшая в Европе, оставила глубокие последствия. Ослабленная войной Австрия и лишившаяся отнятых Англией заморских колоний Франция значительно потеряли своё влияние. Ещё более пагубные результаты имела война для Пруссии. Офицер прусской службы Архенгольц так описывал состояние фридриховских владений:

«Целые округи были опустошены, в других были прерваны торговля и ремесла. Вся дальняя Померания и часть Бранденбурга уподоблялись пустыне. Другие области не дошли ещё до столь гибельного положения, но в них или совсем не находилось жителей, или не было мужчин. Во многих провинциях женщины пахали поля, в других нельзя было найти даже плугов. Дикие американские пустыни Огио и Ориноко представляли верную картину полей Германии. Один офицер, проехавший семь деревень в Гессене, нашёл в них только одного человека, который нарыл бобы, чтобы пообедать».

Так выглядела Пруссия после войны, в которую вовлёк её ненасытный её король.

— Посмеялась лиса мужику, кур покравши, да посмеялся и мужик лисе, шкуру снявши, — говорили между собой русские солдаты, проходя по обезлюдевшим прусским деревням.

Семилетняя война закончилась неожиданно. Стечение благоприятных для Фридриха исторических обстоятельств дозволило ему сохранить на голове корону, а Пруссии — избежать полного разгрома. Однако русская кровь была пролита в этой войне не напрасно. Семилетняя война явилась свидетельством военной мощи России, выдвинула её в ряд влиятельнейших европейских держав. Эта война явилась источником для дальнейшего бурного роста политического влияния России, для её блистательных войн во второй половине XVIII века.

Прошло столетие. Гениальный мыслитель, касаясь Семилетней войны, написал, что по окончании её «лицом к лицу с… распадающимися пограничными странами, с… великими державами…, запутавшимися в бесконечных распрях, постоянно старающимися перехитрить друг друга, — лицом к лицу с ними стояла единая, однородная, молодая, быстро растущая Россия, почти неуязвимая и совершенно недоступная завоеванию».

Эти слова Энгельса могут служить эпитафией тем, кто в тяжкую годину, живя в неустроенной, закрепощённой России, сражаясь зачастую без хороших командиров, утвердили на полях Пруссии честь русского оружия и достоинство своего народа.

Глава пятаяМирович


Война была закончена, но жизнь в стране, подобно выплеснувшейся из берегов реке, не входила в прежнее русло. По кривым улочкам городов, по зелёным просторам полей, по усадьбам и сёлам струились слухи, один другого удивительней, один другого чудесней. Говорили, что пора дать мужикам волю, что сидит в государевой крепости за тридевятые замками законный император, которому когда-то присягали, и он, мол, не обошёл бы простых людей, если б ему оказаться на троне.

Откуда пошли эти толки, никто не знал. Но приближённые Екатерины всполошились.

В первые дни после свержения Петра III предполагалось заточить его в Шлиссельбургскую крепость.

В связи с этим решено было перевезти Ивана VI в другое место. Стороживший нецарствовавшего императора генерал-майор Савин получил указ: «Ежели можно того же дня, а по крайней мере на другой день, имеете безымянного колодника, содержащегося в Шлиссельбургской крепости под вашим смотрением вывезти сами из оной в Кексгольм».


Было около полуночи, когда Савин, исполняя приказ, выехал с колодником и двенадцатью солдатами из Шлиссельбурга. Путь в Кексгольм лежал через Ладожское озеро. Дул свирепый ветер. Чёрные волны вспухали на поверхности озера, вздувались у бортов рябчика и щерботов[47], обдавая холодными брызгами всех находившихся в этих судёнышках.

Иван, сидя на корме за занавеской, притих и, вцепившись в мокрую скамью, вглядывался в непроглядную темь ночи, изредка прорезавшуюся полыхавшими молниями. Он не испытывал страха; впервые в жизни был он близок к природе, и эти несколько часов заслонили в его воображении двадцать лет заточения в четырёх стенах. Солдаты забыли о нём и громко роптали:

— Погибать приходится! Вишь, как пророк Илия гремит. В экую непогодь по Ладоге рази мыслимо ездить!

— Из-за дурачка всем пропадать, видно. Сдался он начальству…

— Молчать! — заорал Савин. — Ещё раз услышу, так всю шкуру на берегу спущу.

Он подкрепил свои слова длинным ругательством, ко не успел докончить его. Набежавшая мощная волна швырнула рябчик на внезапно возникшую из темноты скалу. Послышался оглушительный треск; дно рябчика раскололось, в пробоину шумно хлынула вода.

— На берег! — закричал Савин. — По каменьям прыгай! Тут саженей шесть будет, не больше. За арестанта головой отвечаете, черти. Да щерботы кличь, пущай тоже высаживаются.

Солдаты боязливо совали ноги в холодную бурливую воду. Один из них тронул за плечо Ивана.

— Вылазь, кум. Не чуешь нешто: смертушку встречаем…

Иван спокойно поднялся, но в тот же миг Савин, хлюпая ногами по заливавшей лодку воде, подскочил к нему:

— Постой, постой! Вяжи ему голову, чтоб лица видно не было.

Солдаты оторопели.

— Чего уж тут вязать, вашество? — сказал один из них. — Все, может, сейчас у бога в раю будем.

Санин вместо ответа обернул вокруг головы Ивана кусок тёмной материи.

— Как же по каменьям в эту темь с завязанными глазами лазать? — ворчали солдаты.

Савин выругался.

— Бери его за руки и за ноги и волоки тако на берег.

Вспыхнула ослепительная молния, яростно ударил гром. Низко нависшая туча прорвалась потоками ливня. Солдаты последними ударами весел подвели судёнышко поближе к берегу и с решимостью выбросились за борт, сразу погрузившись в воду по горло. В тот же момент Савин толкнул колодника; тот с лёгким возгласом, в котором сквозило скорее изумление, чем испуг, упал в расступившиеся под ним волны. Его тотчас подхватили солдаты и поволокли к берегу. Иван ощупью перебирал ногами; мокрая повязка тяжело стягивала лоб и затылок; почувствовав под ногами гальку, он удовлетворённо замычал и, опираясь на руки своих провожатых, вскарабкался на сушу. Дождь лил не переставая; сгрудившиеся солдаты остервенело бранились.

— Кто край знает? — спросил выбравшийся из воды и отряхивавшийся Савин. — Какая деревня тут ближайшая будет?

— Морья, — ответил кто-то. — До неё, почитай, версты четыре.

— Пойдём: нам торопиться нужно. Да гляди у меня, чтобы лицо у колодника закрыто было; ежели замечу непорядок, всех перепорю, сукиных детей!

Только через десять дней добрались до Кексгольма. Савин сутки шнырял по городу, отыскивая подходящий дом. Ивана перевезли туда в закрытой карете. Дом окружили наборами, расставили посты, понастроили частоколов, а тут из столицы пришёл новый указ: «Вывезенного вами безымянного арестанта из Шлиссельбурга паки имеете отвезти на старое место в Шлиссельбург».

Савин даже плюнул с досады и помчался в Петербург выяснить, что за притча приключилась.

Там он узнал, что Петра III постигла внезапная смерть и в связи с этим колодника возвращают на старое место.

…Для Ивана VI опять потекли однообразные, унылые дни. В его бедном, ущербном уме гнездилась теперь уверенность в том, что он всеми забыт и обречён навеки остаться в крепости. Бродя по узкому тюремному дворику, в котором даже солнечные лучи казались тусклыми и чахлыми, он не раз задавал себе вопрос: есть ли хоть одна живая душа, интересующаяся им?

Как удивлён был бы он, узнав, что прусский король теперь энергичнее, чем когда бы то ни было, требует от своего агента организации бунта, чтобы посадить его на престол! И ещё больше выросло бы его удивление, если бы он узнал, что человек, которому поручено освободить его из-под стражи, находится тут же в крепости, за оградой внутреннего дворика.

Мирович в последнее время чувствовал себя, как в лапах спрута: Таген — или, вернее, Шлимм — не давал ему покоя, просил, бранился, грозил даже донести на него: сколько времени прошло — и никакого результата! Но и помимо настояний Шлимма, Мирович сам не мог дольше ждать. Мозг его не выдерживал страшного напряжения, каждую ночь его посещали кошмары: он подымал бунт, в него стреляли солдаты, и всё заволакивалось дымом.

Нет, больше ждать было невмоготу! Какой-нибудь, только конец!

Он стал добиваться, чтобы его назначили не в очередь в караул. Третьего июля пришло назначение, и он тотчас заступил место караульного начальника.

Он не был спокоен. Сердце грызла тоска, томили предчувствия: ведь он неудачник, не то, что Гришка Орлов. Может, отказаться от замысла?

Но, думая так, он сознавал, что не откажется, он слишком далеко зашёл — если не в действиях, то в мыслях своих. Отступить без борьбы, навеки примириться с лямкой пехотной поручичьей службы, отказаться от плана, так подробно продуманного… Чем больше деталей он представлял себе, тем реальнее и осуществимее казался ему замысел. Он скорбел об одном: нет у него товарища, не с кем разделить страшное одиночество своё. А надо бы, надо бы сыскать хоть одного человечка.

Ввечеру он встретился с капитаном Власьевым. Внезапная мысль овладела им. В несколько шагов он догнал Власьева и без всякого предупреждения сказал:

— Капитан! Я хочу открыться вам в некоторых своих намерениях. Обещайте только, что не погубите меня прежде предприятия моего.

Власьев отшатнулся, испытующе посмотрел на бледное, искажённое лицо Мировича.

— Когда оно такое, чтоб к погибели вашей следовало, то я не только внимать, но даже слышать о том не хочу, — сказал он резко.

— Да вы ранее выслушайте! — растерялся Мирович. — Зайдите ко мне в кордегардию посидеть.

— Нам никогда и ни к кому ходить не разрешается, — возразил капитан и, круто повернувшись, удалился.

Мирович медленно прошёл в пустую кордегардию. Стало быть, один против Екатерины, Орловых, против всех… Но мысль об отступлении ни разу не шевельнулась в нём. Он уже не владел своим замыслом, он сам был во власти его.

Сперва он вызвал своего вестового, дал ему 25 рублей ассигнациями и объявил, что в крепости содержится государь Иван Антонович, которого должно освободить; многие солдаты согласны на это и нужно склонить остальных. Вестовой, держа руки по швам, сказал казённым голосом:

— Так точно! Ежели солдатство согласно, то и я не отстану.

Вслед за тем Мирович позвал поодиночке трёх дежурных капралов; с каждым из них повторился тот же разговор, и все они давали такие же ответы.

Пробили тапту[48]. Мирович почувствовал страшное утомление. Войдя в офицерскую кордегардию, он разделся и лёг. Начало положено — разговоры его должны вызвать брожение среди солдат. Он повременит несколько дней, увеличит число своих сторонников, а там совершит переворот. Всё же на душе у него было тяжело. Он дважды вставал, подходил к окну, слушал протяжные окрики часовых…

Наконец он забылся. Во сне он увидел утонувшего друга, Ушакова. Тот протягивал к нему руки, улыбался и звал к себе. «Но ведь он мёртв», с ужасом подумал Мирович. Ушаков окликнул его настойчивее. Мирович вскрикнул и открыл глаза.

Перед койкой стоял заспанный курьер и рапортовал, что комендант недавно приказал пропустить из крепости гребцов, а сейчас впустить канцеляриста и гребцов.

— Хорошо, — махнул рукой Мирович.

Он остался лежать в тёмной кордегардии, закинув руки под голову. «Что это за канцеляриста привезли в крепость?» лениво проползла мысль. Вдали хлопнул одинокий выстрел, подчёркивая тревожную тюремную тишину. Внезапно курьер снова появился на пороге: комендант велел выпустить гребцов из крепости.

Мирович одним прыжком вскочил на ноги. Три пропуска подряд, что бы это значило?

Конечно же, это комендант посылает в Петербург донос на него: видно, кто-то из капралов проболтался, не то Власьев. Завтра приедет начальство, его схватят, сошлют, когда он почти у цели. Надо спешить, предупредить их…

Не помня себя, он схватил мундир, треуголку и шпагу и, раздетый, вбежал в помещение караульной команды.

— К оружию! — крикнул он отчаянно. Голос его прозвучал по-чужому. Он удивился этому, но не было времени задумываться. Со всех сторон сбегались солдаты. Стоявшие в козлах ружья были в минуту разобраны. Торопливо надев мундир, Мирович вышел на середину комнаты.

— Смирно! — скомандовал он. — Заряжайте ружья с пулями, капрал Кренев пусть бежит к воротам, к калитке: никого ни в крепость, ни отсюда не пускать.

— Стой! — раздался в этот момент зычный окрик. — Для чего так без приказу во фронт становятся и ружья заряжают?

То был комендант, выскочивший на шум из своего помещения: Мирович, не давая солдатам опомниться, подбежал к нему.

— Что ты здесь держишь невинного государя? — дико вскричал он и сильным ударом по голове свалил коменданта с ног.

— Бери его, — приказал он солдатам, — сажай под караул, да не токмо разговаривать, но и выслушивать его речи не смей.

Двое солдат тотчас схватили под руки окровавленного офицера и повели его на гауптвахту. Мирович обернулся к шумящей толпе, и все сразу стихли.

— Стройся в три шеренги, — скомандовал он привычным, негромким голосом. От недавнего волнения не осталось и следа. Он ощущал в себе совершенное хладнокровие и решимость итти до конца. Выхватив шпагу, он стал во главе выстроившейся команды и повёл её к месту заточения Ивана. Не успел он сделать и двадцати шагов, как оттуда раздался залп.

— Пали всем фронтом! — закричал Мирович и сам первый выстрелил. Солдаты дали ответный залп и вдруг рассыпались в разные стороны. Мирович с проклятиями кинулся собирать их.

— Чего в своих стрелять? — кричали солдаты. — Покажь, ваше благородие, вид, по чему поступать.

— Да что вы, братцы? — твердил Мирович, подбегая то к одному, то к другому. — У меня верный вид имеется.

— Покажь вид… Не будем биться… — угрюмо возражала команда.

Мирович чувствовал, как бешено колотится его сердце. Дрожащими руками он вынул приготовленный им манифест от имени Ивана Антоновича и громко прочитал из него несколько отрывков, которые, по его мнению, должны были тронуть команду. Вид бумаги подействовал на солдат. Из всего прочитанного они ничего не поняли, но, поколебавшись, стали снова в строй.

Мирович вторично повёл штурм. «Ежели стрелять будем, то оную персону легко застрелить можем», подумал он и запретил отвечать на выстрелы. Подобравшись ползком к воротам, он стал кричать, чтобы тотчас впустили его для выполнения высочайшего указа, а ежели не впустят, то он велит палить из пушки. В ответ загремели выстрелы.

— Ладно же! — вскричал он, вскакивая на ноги и не скрываясь более от выстрелов. — Тащи сюда пушку, пороху, фитилю палительного кусок, тоже ядер шестифунтовых. Да сказать часовым, чтобы никого в крепость, ниже из крепости, не пропускали, а кто прорвётся и поедет по реке в лодках, по тем стрелять.

На небе появилась первая бледная полоса. Потянуло сыростью и прохладой. Мирович запахнул шарф и стал ждать прибытия пушки.

Из осаждённого дома перестали стрелять. Крепость погрузилась в тишину. Прошло несколько томительных минут. Вдалеке послышались возгласы солдат, тащивших пушку. Неожиданно порога распахнулись, и; капитан Власьев появился в них.

— Неча палить, — хрипло сказал он, не глядя на Мировича, — и так пустим.

Сопровождаемый командой, Мирович вбежал во двор; на галерее он встретил поручика Чекина. Тот смотрел на него и криво улыбался.

Мирович схватил его за плечо так, что тот пошатнулся.

— Где государь?

Чекин, всё так же нехорошо улыбаясь, произнёс:

— У нас государыня, а не государь.

Свободной рукой Мирович ударил его наотмашь по затылку.

— Пойди, укажи государя, отпирай дверь.

Чекин, побледнев, отомкнул дверь каземата. Внутри было темно, дохнуло холодом. Один из солдат побежал за огнём. Мирович продолжал держать Чекина за плечо.

— Другой бы тебя, каналью, давно заколол, — прошипел он, замахиваясь шпагой.

— И поделом бы, — поддакнул капрал, — почто государя мучили!

Чекин стоял ни жив, ни мёртв. Несколько раз он словно порывался что-то сказать. Наконец принесли свет.

Мирович шагнул в каземат — и в ужасе попятился обратно.

На полу, посреди опрокинутой мебели, в луже крови лежало тело Ивана Антоновича. Восемь штыковых и сабельных ран зияли на нём.

Мирович опустился на колени и дотронулся до руки убитого. Рука была ещё тёплая.

— Думал спасти тебя, горемычный, — тихо, как бы про себя, сказал Василий. — Ин, вместо того к смертушке тебя привёл. — Потом, посмотрев на Власьева и Чекина, он с горьким упрёком произнёс: — Ах, вы, бессовестные! За что вы невинную кровь такого человека пролили?

Власьев успел поуспокоиться и осмелеть.

— Какой он человек, мы не знаем, — холодно ответил он, — только то знаем, что он арестант. А кто над ним это сделал, тот поступил по присяжной должности.

Воцарилось молчание. Солдаты, обнажив головы, глядели на изуродованное тело.

— Как же вы убили его? — тихо спросил Мирович, всё ещё стоя на коленях.

— По инструкции, живого арестанта не имели мы права выпустить, — всё так же спокойно пояснил Власьев, — понеже вы за пушкой отправили, я с подручными к арестанту прошёл и его, спящего, штыком ударил, а поручик Чекин саблей его по руке резанул. Он вскочил и, хоть раненный, бороться зачал. Долго боролся: вишь, у поручика саблю выхватил и сломал. Тут мы его колоть стали, доколе он упал.

— Ваше благородие, взять их под караул? — спросил капрал, с ненавистью глядя на Власьева.

Мирович покачал головой.

— Они и так не уйдут, — промолвил он слабым голосом. Он готовился ко всему, но только не к такому финалу. Теперь всё было бесполезно. Он чувствовал себя раздавленным судьбою. Нервное напряжение сменилось в нём полной апатией.

Поцеловав руку и ногу мертвеца, он приказал положить тело на кровать и вынести его на воздух. В это время брызнули первые лучи июльского солнца; Мировичу показалось, что щёки убитого порозовели, он с надеждой склонился к его груди, но через минуту медленно выпрямился. Команда выстроилась в четыре шеренги и молча, с тоскливым недоумением глядела на своего командира.

— Вот, братцы, — сказал Мирович, — наш государь Иоанн Антонович! Теперь мы не столь счастливы, как бессчастны, а всех больше за то я претерплю. Вы не виноваты: вы не ведали, что я хотел сделать. Я уже за всех вас ответствовать и все мучения на себе сносить должен. — Голос его пресёкся от глухих рыданий.

Солдаты угрюмо молчали.

— Бейте утренний побудок! — вскричал Мирович. — Бери на караул! Теперь отдам последний долг своего офицерства.

Под туки барабана он салютовал шпагой мёртвому государю.

Когда барабан умолк, он опустошённым взором обвёл ряды солдат. Он явно не знал, что делать дальше. Власьев и Чекин издали злорадно наблюдали за ним.

— Что ж, прощайте, братцы, — сказал Мирович и, подойдя к правофланговому, поцеловал его в губы. Затем он подошёл к следующему и поцеловал так же и его. Так обошёл он три шеренги, поочерёдно обнимая солдат, и подходи уже к четвёртой, когда несколько человек решительно отделились от рядов и приблизились к нему. Давешний капрал взялся за его шпагу.

— Не тронь, — отстранил его Мирович, — шпагу я только коменданту отдам.

Капрал вместо ответа схватил его за руки. Один из солдат вытащил шпагу из ножен.

В этот момент появился комендант; голова у него была перевязана. Подойдя к потупившемуся Мировичу, он сорвал с него эполеты и велел взять под караул. Мирович, не сопротивляясь, деревянными шагами последовал за конвоирами.

Бунт был окончен.

Глава шестаяКазнь


Стоял холодный сентябрьский день. Промозглый ветер, забиравшийся под одежду, туман, косой дождь, начинавший моросить из серой пелены туч, низко повисших над мокрой, грязной землёю… Утром блеснуло было солнце, но тотчас же ржавые тучи обволокли его, — и опять непроглядная серая пелена.

Однако с утра улицы вокруг Обжорного рынка были заполнены густыми толпами народа. На Деревянном мосту, с которого было особенно хорошо видно, люди уставились так тесно, что рукой не пошевельнуть. Все взоры были устремлены на рыночную площадь, где возвышался эшафот, сооружённый для Мировича. Женщины крестились, охали, теснее прижимали детей. Пчелиным жужжанием висел в воздухе говор:

— Мировича, бают, три раза в комиссию приводили, увещевали сообщников открыть. Одного, слышь, назвал: не нашего, нехристя. Окромя же, говорит, никого не имел: солдаты неповинным, и прошу их не наказывать.

— Его пытать хотели, да государыня не велела.

— Солдат всё ж шпицрутенами били, и потом в Сибирь…

— А про самого такая сентенция вышла: отсечь ему голову и, оставя тело на позорище до вечера, сжечь потом оное купно с эшафотом.

— Господи! Вот страшно-то!

— Чего же страшно! Поделом вору и мука. Почто против закона идёт?

— А тебе тот закон много дал? Может, при новом лучше жилось бы.

— Держи карман! Муж с женой бранится, да под одну шубу ложится! Баре при всяком законе поладят. А я — фабричный. Мне всегда плохо будет.

— Буде лаяться! А только не будет казни, помяните моё слово. В Петербурге за двадцать два года одного Лахутьева казнили. Государыня же объявляла, что казней не любит.

— Должно быть, поставят на эшафот, сентенцию прочитают, опосля же помилование огласят… Сошлют на каторгу, то ли в крепость посадют.

— Тише! Тише! Везут…

Ровный, неумолкаемый гул толпы вдруг смолк: на эшафот ввели преступника.

Мирович был бледен, но твёрд. Не слушая чтеца, читавшего приговор, он медленно обвёл взглядом несметные толпы собравшихся. Так вот когда привелось ему возвеличиться, стяжать известность и внимание всей столицы! И место какое! Он горько усмехнулся. Обжорный рынок! Как жил он неудачником, так и в смерти не повезло.

Чтец всё читал нудные статьи приговора, перечисляя его злодеяния. Мысли Мировича были далеко. Жалко, что так несчастно всё кончилось, а то бы он ходил сейчас вон как тот — с усыпанным бриллиантами эфесом шпаги, и все эти люди подобострастно льстили бы ему.

Вдруг забил барабан. Палач в красной рубахе подошёл к нему и, схватив за связанные руки, потащил куда-то назад.

— Вот сейчас, — зашелестел в толпе тысячеустый шёпот, — сейчас от государыни помилование придёт.

Палач нажал рукой на плечо Мировича. Тот медленно опустился на колени, на мгновенье поднял взор к освещённому тусклым солнцем небу с быстро бегущими облаками и положил голову на деревянный обрубок. Все люди, сколько их ни было, затаили дыхание. Был слышен только мерный бой барабана да храп чьего-то встревоженного коня. Палач поднял топор…

Раздался глухой, тяжкий удар, на который толпа ответствовала протяжным стоном. Левой рукой палач высоко поднял отрубленную голову. Необозримое море народа всколыхнулось, рванулось вперёд и тотчас отхлынуло обратно. От сильного движения мост заколебался; перила с треском обвалились вниз.

…Расходились торопливо, в молчании. Матери кутали детей платками и полушалками, бранили погоду.

Под мостом, немного в стороне от растекающегося людского потока, высокая женщина прижала к себе бурно рыдавшую красивую девушку.

— Дитятко моё… золотко… И зачем только пошли? Говорила тебе: не ходить бы…

— Катерина! Катенька! Да пойми ты: ведь он так жить хотел… счастья искал…

— Разве так его ищут? Не плачь, горемычная! Ему не помочь уже. Бешеный он человек был… Может, в том мире покой найдёт. А ты о себе подумай.

— Какая же моя жизнь… Пусто мне в жизни.

Катерина молча гладила её склонённую голову. В этот момент кто-то тихо и спокойно сказал подле них:

— Здравствуйте! Мы вас давно приметили, да пробраться через народ не могли.

Катерина, светло улыбаясь, посмотрела на Ивонина. Ольга тоже подняла свои, ещё мокрые от слёз глаза — и вдруг вся вспыхнула: рядом с Ивониным стоял Шатилов.

Они давно не виделись: через несколько дней после переворота государыня послала его с поручением в Вену. Видно, он только что вернулся, может быть, этой ночью. Иначе она знала бы о его приезде. «А, может быть, он не зашёл? Может, в дальнем краю нашёл другую?» мелькнула вдруг у неё мысль.

Ивонин с Катериной отстали, и Ольга пошла вдвоём с Шатиловым. В шумной толпе, где все были заняты только собою, она чувствовала себя одинокой и слабой и невольно придвинулась к своему спутнику.

— Ольга Евграфовна! — тихо сказал Шатилов. — Я понимаю, как вам тяжело. Вы ведь, кажется, встречали поручика Мировича после того, как мы здесь же с ним познакомились. На что уж я на войне к смерти приучен, а зрелище казни и меня в дрожь привело.

Стараясь подавить ещё не утихшие рыдания, она смотрела на него. Он стал мужественнее, лицо его загорело, фигура сделалась шире.

Бурлящая, спешащая толпа едва не разъединила Ольгу и Шатилова. Инстинктивно она ухватилась за него. Он взял её под руку и повёл, раздвигая перед собою толпу.

Было приятно отдаться его твёрдой руке и шагать, шатать…

— Семь лет назад, когда мы здесь свиделись, кто мог знать, что и ему уготован столь ужасный жребий! — Шатилов вдруг наклонился и посмотрел ей в глаза. — Ольга Евграфовна! Он люб вам был?

Разве она сама знала это? На мгновенье её пронзила мысль о человеке, позавидовавшем когда-то горькой славе возводимого на эшафот. Захотелось назло крикнуть: «Да, люб!» Но что-то вдруг поднялось в её надломленном, сиротливом женском сердце: достижения, удачи, успехи. И, склонив голову она прошептала:

— Жалко мне его! Так жалко, как брата родного. — Две крупные слезинки выкатились у неё из глаз и медленно поползли по щекам. — А любови к нему не было. Да что обо мне говорить! Вы о себе скажите, Алексей Никитич. Ваша судьба моей больше.

— Ольга! — сказал Шатилов, и губы его вдруг дрогнули. — Родная вы моя! Судьба моя давно решена. Ещё в тот год, как я вас в Малиновке увидел. С тех пор я, может, и доброй жизнью живу, да не такой, как хотелось бы.

Ольга слушала, боясь проронить хоть слово. «Значит, любит… Не забыл… Милый, хороший…»

— Оля, — сказал вдруг Шатилов незнакомым ей, жёстким, суровым тоном, — не могу я больше так. Скажи, как решаешь: либо мне отказаться от тебя навеки, либо своей назвать…

Он наклонился к ней, она почувствовала на щеке его горячее дыхание.

— Мне тебя отец твой завещал, — проговорил он тихо, почти со стоном. — Моя ты… Тоской моей по тебе во все эти годы вымолил я у бога счастье. Ты — моё счастье. Одна ты. Так ведь? Скажи скорее. Будешь женой моей?

Таким она ещё никогда не видела его.

— Буду, — прошептала она, потупившись.

Он взял её под руку, прижал к себе, и они медленно пошли дальше, тесно прижавшись друг к другу.

В эту минуту подле них раздался голос Катерины:

— Насилушку пробились… А что мне, Олюшка, Борис Феоктистыч рассказать обещается!.. — Как всегда, когда Катерина бывала с Ивониным, она вся точно сияла, и Ольга с нежностью глядела на неё.

— Я хочу сообщить Кате то, что узнал за эти месяцы насчёт Крылова, — сказал Ивонин. — Когда покойная императрица узнала про его действа в Иркутске, она повелела сенату произвести кратчайшим путём следствие. «Надобно, чтобы слёзы неповинных поскорее удовольствованы были, а с сим злодеем, несмотря ни на какие персоны, поступлено было», произнесла она. Увы! С её смертью следствие приостановилось, ибо покровитель Крылова, господин Глебов, вошёл в небывалый фавор. По предложению Глебова, сенат лишил Крылова чинов, а в прочем дело с нем постановлено было прекратить.

Ивонин повернулся к слушавшей его с напряжённым вниманием Катерине и сказал:

— Я намеревался действовать через жену Александра Иваныча Глебова, Чоглокову, которой представлен был. Но тут взошла на престол новая императрица. Не хотел я вам до времени о том говорить, чтобы пустых обещаний не давать, — теперь же сказать уже можно: я написал прошение государыне, и скоро последовало поручение самым именитым мужам составить записку о происшествиях в Иркутске. Два графа Воронцовы, Разумовский, Шаховской, Бутурлин и Василий Иваныч Суворов представили этот доклад. В сенате он особливо разбирался.

— Борис Феоктистыч! Расскажите, христа ради. Может, сердце моё поуспокоится. Ведь я обидчику своему ни одной слезинки не простила.

Всегда спокойная, Катерина теперь вся дрожала.

— Полно! Полно, Катя, — приговаривала Ольга.

— Государыня лично явилась в сенат, — сказал Ивонин, — и произнесла речь о событиях, приключившихся в Сибири. Затем она подписала приговор, которым повелевалось Крылова высечь в Иркутске кнутом и сослать на каторгу в работы вечные.

Катерина медленно перекрестилась.

— Внял господь моим молитвам! Есть, значит, закон в стране нашей. А что же господин Глебов?

— Он тем же постановлением сменён с генерал-прокуроров и уволен в чине генерал-поручика со службы.

Ольга потянулась к Катерине и поцеловала её в щёку.

— Ну, вот и отлились слёзы твои. Теперь, как приедешь в Иркутск…

Она вдруг осеклась и лукаво покосилась на подругу.

— Я не вернусь в Иркутск, — зардевшись от смущения, сказала Катерина. — Мы с Борисом Феоктистычем решили в синод обратиться, чтобы мне развод с мужем дали, а после нас повенчали. Деточек попрошу у мужа: он не злой, отдаст… Куда ему их без меня пестовать. А Борис обещал их любить… как меня, говорит, любить будет…

— Нет, дорогая, так, как тебя, никого не смогу любить. Но буду для них не отчимом чёрствым, а подлинным отцом. В том клянусь тебе.

Он взял руку Катерины и поднёс её к своим губам.

— И, что ты! Что люди подумают! Офицер, а простой бабе руку целует. Разве ж я графиня какая! Со мной то не пристало.

— Если кому пристало, сударыня, так вам, — молвил Шатилов и, взяв другую руку Катерины, в свою очередь, поцеловал её. — Борис! Ты-то хорош! Ни слова не поведал! Вот она, дружба!

— Дружить дружи, а люби врозь, — рассмеялся Ивонин. — Где же у тебя глаза были? Небось, Ольгунька не удивляется.

— Ну, вот ещё! Чего же сравнивать! Женщины за версту такие вещи видят.

Они вышли на Мойку.

— Зайдите, господа офицеры, — сказала просительно Катерина. — Мы вас блинами накормим. Птичек послушаете!

— Нет, Катя, не зови! У нас с Алёшей важное дело есть.

— Это какое же? — удивился Шатилов. — Не знаю что-то.

— Сейчас всё расскажу. Завтра вечером придём. Ждите гостей тогда.

Они распрощались и, подождав, пока женщины скрылись в доме, быстро пошли по улице.

— Алексей, — сказал Ивонин тотчас же, — хочешь ли ты Тагена изловить? Или вовсе о нём забыл?

— Забыть не с чего. Счёты у меня с ним старые. Да не о том речь, что виноватого сечь, а о том, где он. В день, когда Мирович произвёл своё покушение, Таген бесследно скрылся. Его всюду ищут, но нигде не обнаружили.

Помолчав немного, он добавил:

— Я недавно решился у государыни спросить, отчего Тагена не арестовали, понеже его шпионом Фридерика считали. Она не сразу ответ дала, а потом сказала: было, дескать, много всяких шпионов. Фридерик добывал секретные сведения из дрезденской министерской канцелярии, от австрийских офицеров, от саксонского резидента в Петербурге Функа, из штаба Фермера, от великого князя Петра Фёдоровича, от курляндского камергера Мирбаха, от русского посла в Гааге Головкина, от голландского министра при русском дворе Сварта, от шведского посланника Горна и от многих других персон. Всех их было не переловить. Вышло же, что Таген нашкодил больше, чем она предполагала, и она ныне весьма сожалеет, что оставила его на свободе.

— Вот что, Алексей, — проговорил Ивонин, оглядываясь по сторонам: — чудится мне, что я сегодня видел твоего Тагена.

— Где? — крикнул Шатилов остановившись.

— Не шуми! Вот послушай-ка! Когда ты с Ольгой ушёл вперёд, я вдруг услыхал за спиной немецкий разговор. Кто-то, уверенный, очевидно, что его не поймут, приказывал ввечеру ждать на Фонтанке, а другой, подобно слуге, смиренно обещал быть исправным. И показалось мне, что сей второй назвал первого господином Тагеном. Я повернулся и увидел высокого человека, с лицом дворянина, но в простом мужицком армяке. Другой же хотя шёл рядом с первым, но с большой почтительностью.

— Что же ты не схватил его? — снова вскипел Шатилов.

— Экой ты… Да разве я не пытался? Тебя звать было некогда, я рванулся к молодцу в армяке, но он заметил это и, согнувшись, юркнул в народ, таща за собой и второго. До него было шпагой достать, а догнать не удалось: сам знаешь, какая тьма людей, через минуту и след простыл.

— Чёрт! Вот грех какой!

— Я теперь так думаю: ведь ему неведомо, что я слышал его разговор, тем паче, они говорили на швабском наречии, здесь его почти никто не знает, я от одного пленного выучился. Может статься, он вечером будет на Фонтанке. Попробуем сходить туда. Полицию звать не будем, а то ещё спугнём птенчика; пожалуй, думать надо, и вдвоём сумеем управиться.

Шатилов тотчас согласился. Порешили встретиться, как стемнеет, и устроить на Фонтанке засаду.

— А пока прощай! Я в синод пойду.

— Желаю успеха.

Шатилов хотел было рассказать другу о том, что произошло у него с Ольгой, но смолчал: вот уж изловят Тагена, после придут на Мойку, и там он преподнесёт Борису эту новость. Катерина, конечно, уже знает. А Ивонин узнает последним — за то, что сам скрытничал.

Шатилов пошёл быстрым шагом. Впечатления дня роились в нём, обгоняя и заслоняя одно другим. Казнь, пред стоящая засада и, главное, Ольга…

Во дворце было по-обычному светло и шумно. Шатилов миновал общую залу с почти свободным входом, прошёл мимо караула кавалергардов через Тронную залу, миновал второй караул у двери в Бриллиантовую залу и был введён дежурной фрейлиной в спальню государыни.

Она сидела на своём обычном месте: на стуле у стены. Поблизости от неё стояла кроватка, в которой спали, укрытые атласным одеяльцем, её любимые маленькие собачки. На Екатерине было шёлковое платье молдаванского фасона: сверху лиловое, под ним белое. Поблизости, на столике лежала папка с бумагами, на ней — серебряный колокольчик.

Шатилова ввели в момент, когда производилась церемония наколки головного убора. Изящный кружевной чепец накалывала гречанка Полокучи, пожилая и глухая женщина. Булавки держали фрейлины, сёстры Зверевы, увядшие красавицы, в молодости сводившие с ума весь Петербург. Нарумяненная длинноносая девица Алексеева держала блюдо со льдом. Императрица обтирала лицо льдом и разговаривала:

— Прошлого весною я послала на юг инженера Гейскона; он выехал второго мая, в день моего рождения, когда мне исполнилось тридцать четыре года. Он сказал, что я счастливая, и этот день будет знаменем удачи его экспедиция. Ныне он доносит, что нашёл залежи железной руды и угля, и представляет прожект устройства на реке Лугане литейный завод.

— Вы и есть счастливица, государыня, и счастья вашего избыток достанется всем нам, — отозвался её собеседник.

Шатилов украдкой рассматривал его: старик лет семидесяти, но ещё бодрый, с умными, хитрыми глазами.

— О, вы делаться льстец, граф! Да и что такое счастье? Оно есть не так слепо, как обыкновенно думают. В доказательство я делаю такую силлогизму; первая посылка качества и характер, вторая — поведение; вывод — счастье или несчастье.

Старик тихо сказал по-французски какую-то фразу, и Шатилов скорее по движению губ угадал её, чем расслышал: «И вот пример тому — императрица Екатерина Вторая и император Пётр Третий».

— Да… Или сегодняшний… этот Мирович. — Она вздохнула. — Однако, Алексей Петрович, я желала видеть вас, чтобы узнать ваше мнение об один политический вопрос.

«Так вот кто это! Бестужев-Рюмин! Бывший великий канцлер!» Шатилову было известно, что Екатерина вернула его из ссылки, назначила генерал-фельдмаршалом и дала первое место в сенате. Его недруг, Волков, был назначен губернатором в Оренбург, что понималось всеми, как почётное изгнание. В августе позапрошлого, 1762 года был опубликован манифест о полной невинности Бестужева.

«Честолюбив старец, — думает Шатилов. — Стремится занять прежнее положение. Но вряд ли удастся ему сие…»

Он снова стал прислушиваться.

— В этом году моему сыну Павлу исполнилось десять лет. Один заезжий араб прислал мне гороскоп, каковой он сделал для Павла. Араб утверждает, что сыну моему сужден престол греческой Восточной империи.

Бестужев отвечает не сразу. Даже Шатилову ясно, что никакого араба не существует, и государыня хочет узнать мнение старого дипломата об её излюбленном проекте.

Но в это время в маленькой кроватке начинается движение. Собачки проснулись, и одна из них, высунув мордочку, стала звонко лаять на Бестужева. Затем она соскочила, подбежала к сидевшему поодаль полировавшему себе золотой пилочкой ногти Григорию Орлову и радостно завиляла хвостом. Бывший канцлер тонко улыбнулся.

— Нет ничего более предательского, ваше величество, чем маленькие собачки. Когда я был молод, я всегда дарил моим возлюбленным собачку и через неё узнавал, пользуется ли кто-нибудь большим расположением у хозяйки, чем я.

Императрица расхохоталась.

— Вы, как всегда, обворожительны, граф. Мы будем поговорить с вами в другой раз. Я очень желаю пользоваться вашими советами. Они помогут мне сделать хорошую жизнь моим подданным. А тогда у нас будут и учёные и стихотворцы. Ведь благополучие для ума — то же, что молодость для темперамент; оно приводит в движение все страсти.

— И я уверен, что всё сие будет. — Бестужев поднялся и отвесил галантный поклон, которому мог бы позавидовать любой кавалер. — Потому что Россия, наконец-то, получила то, чего ей не хватало: твёрдую руку в мягкой перчатке.

Мадам Полокучи закончила, наконец, свою работу и отошла, с видом художника созерцая наколку. Екатерина встала и протянула Бестужеву руку.

— Надеюсь скоро иметь вас опять моим гость.

Обратившись к Шатилову, она отвела его в сторону.

— Я желала вас видеть, monsieur Шатилоф. Когда-то вы спрашивать меня об одном конфиденте короля Фридриха. Тогда я была неискрен: я сказала, что граф Александр Шувалов знает о нём. Это было не так: одна я подозревала, кто есть Таген… да ещё вы, по-видимому. Но я хотела до времени молчать, потому что сие могло пригождаться мне против короля Фридрих. Видите, господин Шатилоф, как я есть откровенна с вами.

Алексей Никитич преданно и восторженно смотрел на неё. Екатерина заметила этот взгляд и чуть приметно улыбнулась.

— Поручик Мирович показал на следствии, что весь бунт это затей Таген, или, как он уверял, барон Шлимм. Я желала спросить ваш… как это, oppinion[49] относительно того, как сыскать этого очень опасного шеловека.

— Ваше величество! Дозвольте мне ответить на этот вопрос завтра. Может статься, к сему времени я представлю вам Тагена.

— Шлимма, — поправила Екатерина. — О Шлимме я навела справки. Это есть любимый конфидент прусского короля. Если бы я раньше знала, что Таген есть Шлимм… Ну, теперь всё равно! Как женщина, я очень интересуюсь вашим прожектом изловить сего молодчик, но как императрица, не стану спрашивать и даю вам срок до завтра.

Шатилов прикоснулся губами к милостиво протянутой руке и, раскланявшись с Орловым, вышел из спальни.

Глава седьмаяКонфидент Фридриха


Ивонин уже ждал Шатилова в условленном месте. Они проверили оружие и направились к Фонтанке.

Ветер с воем срывался, взметал сухие, лежалые листья и кружил их в воздухе. В небе мчались разорванные в клочья тучи, иногда приоткрывая на миг круглую жёлтую луну. Где-то во дворе завыла собака, и тотчас же отовсюду откликнулось, отозвалось, будто бесовский, дикий хор затянул свою песню.

— В такой вечер ведьмы шабаш справляют, — молвил Ивонин.

Шатилов не ответил. Ему тоже было не по себе. Точно липкая, холодная рука сжала сердце. «Что за дьявольщина! И перед боем такого не было!» Тряхнув головой, словно желая сбросить неведомо откуда явившееся чувство, он сказал:

— Эка по мостовой сапоги стучат. Видать, доски свежие положены.

— Он, должно, ещё в дому сидит — не услышит, — отозвался Ивонин.

Разговор не клеился. За углом открылась Фонтанка. Древняя старушка брела по ней, придерживая полы развевающегося салопа. Больше никого не было видно.

— Отсюда всю улицу обозревать можно. Станем пока здесь, — предложил Шатилов.

Оглядевшись, они заметили в стене ближнего дома нишу: гипсовый амур, вложив в лук стрелу, грозил оттуда прохожим. Вытянувшись, чтобы стать тоньше, они протиснулись туда и встали по обе стороны амура.

Медленно потекли минуты. Улица была по-прежнему пустынна, только лохматый пёс с поднятым хвостом пробежал мимо, сунулся было в нишу, но, получив пинок ногой, убежал, скуля, прочь.

Шатилов, кутаясь в плащ, сказал:

— Я государыне обещал к завтрему Тагена доставить. Живого или мёртвого… Не дам ему спуску: и за давешнее, и за умышления против государства.

— Это всего важнее: грозен враг за горами, а грознее того за плечами. Не будь таких молодчиков, как Шлимм, а в Петербурге таких, что ему сродни, мы давно бы Фридерика побили.

И опять наступило тягостное ожидание. Сутулый человек в овчинном тулупе прошёл мимо торопливой походкой. Дойдя до угла, помедлил и, оглядевшись, зашагал обратно.

— Не тот ли? — шепнул Шатилов.

— Кажись, нет! Тот одет иначе, по виду старше. А впрочем, в этакую темень не разберёшь.

Человек снова повернул, остановился подле высоких чугунных ворот и, высекши огонь, закурил трубку.

Прошло добрых полчаса. Человек всё так же стоял, прислонившись к воротам. Ветер ещё покрепчал, стрела в руках амура дрожала под его порывами.

Вдруг Шатилов ощутил на своём лице прерывистое дыхание друга.

— Глянь-ко!

Давешний прохожий в тулупе был уже не один. Рядом с ним стоял высокий человек. Он что-то говорил ему, указывая рукою на ворота, которые были теперь чуть приотворены. Потом оба быстро зашагали. С каждой секундой фигуры их становились всё более отчётливыми. Ветер разорвал полотнище туч, выглянула, как в оконце, луна и озарила всё бледным светом. Шатилов вгляделся и вдруг впился в плечо Ивонина.

— Он!

— Сам догадался: я того, другого, признал. Переоделся он.

— Ну, так с богом!

Шедшие уже поравнялись с амуром. Шатилов, держа в руке пистолет, выступил вперёд и загородил им дорогу.

— Здравствуйте, господин Таген.

Высокий повёл плечами.

— Вы ошиблись, сударь.

— Извините! Я хотел сказать: барон Шлимм.

— Вы снова ошиблись. Мня зовут иначе.

— Будто? А ведь я вас, барон, ещё с той поры помню, как вы в деревню Малиновку наезжали. А потом мне о вас говорил поручик, коему сегодня по вашей вине голову срубили. Извольте же, господин Шлимм, следовать за мной.

Шлимм резко отдал какое-то приказание своему спутнику. Тот вдруг прыгнул вперёд и согнутым коленом ударил Шатилова в живот, одновременно выбив из его руки оружие. В то же мгновенье Шлимм выхватил пистолет. Шатилов увидел прямо перед собою длинное дуло. «Так вот она какая, смерть», мелькнула у Шатилова мысль. Однако выстрела не последовало. Скорчившись от тупой боли в животе, Шатилов мельком увидел, как Шлимм осел под навалившимся на него человеком. «Ивонин! Молодчина!»

Сутулый немец вторично бросился на него. Шатилов откинулся в сторону и наотмашь ударил нападавшего кулаком. Тот упал. Не глядя на него, Шатилов устремился к нише, где на земле, у подножия бесстрастного амура, катались по земле два человека. Рыча от бешенства, он схватил за ворот пруссака, рванул его так, что почти поднял на воздух, и с силой бросил оземь. Тот застонал и остался лежать. Шатилов, не отводя глаз от поверженного Шлимма, поднял лежавший на земле его пистолет. Второй немец, увидев это, пустился бежать, и через мгновенье скрылся во тьме.

— Чёрт с ним! Лишь бы этого взяли… — Ивонин, тяжело дыша, поднялся и жёстко сказал: — Довольно фокусов! Подымайтесь, господин барон.

Шлимм медленно повернулся, попробовал подняться, но опять сел.

— У меня сломана нога. Я не могу встать, — сказал он сквозь зубы.

Шатилов наклонился над ним.

— Какая нога?

Вдруг пруссак выхватил из складок плаща кинжал и занёс его над Шатиловым.

— Берегись, Алёша! — крикнул Ивонин.

Стремительным движением он упал на Шатилова, прикрывая его своим телом и в то же время силясь поймать руку с кинжалом. Но сделать это он не успел. Немец, далеко отведя руку, с размаху вонзил лезвие ему в шею.

Всё произошло в одно мгновенье. Шатилов, ещё не понимая толком, что случилось, но инстинктивно осознавая опасность, направил на пленника его же пистолет, который он ещё держал, и нажал курок. Сверкнула молния выстрела… Шлимм опрокинулся навзничь.

Шатилов повернулся к другу. Ивонин лежал недвижим, под головой у него расплывалась большая красная лужа.

— Борис!

Ивонин не отозвался, только слышно было, как глухо стонет Шлимм. Дрожащими руками, обрывая пуговицы, Шатилов расстегнул мундир Ивонина и приложил ухо к его груди. Сердце его билось.

— Лекаря! Эй, люди! — закричал он не своим голосом.

Но и без того уже бежал, привлечённый выстрелом, народ. Хлопали двери домов, улица наполнилась встревоженными голосами.

— Лекаря! Скорее! — в отчаянии кричал Шатилов. Кто-то с чадящим фонарём в руке метнулся обратно и через несколько минут воротился, ведя за собой грузного мужчину в длинной шубе, из-под которой виднелись голые ноги. Сгрудившаяся толпа расступилась. Мужчина склонился над Ивониным, потрогал его, посмотрел при свете фонаря на зияющую рану и молча поднялся.

— Помер, — сказал он неожиданно тонким голосом. — По жизненной жиле удар пришёлся.

В толпе обнажили головы. Какая-то женщина заголосила…

Лекарь между тем наклонился над Шлиммом.

— Живой покуда, — пробормотал он сердито, — да недолго жить будет. Пуля-то в упор, видно…

Шатилов не ответил, даже не повернул головы. Стоя на коленях подле трупа Ивонина, он, казалось, застыл.

Кто-то осторожно дотронулся до его плеча.

— Ваше высокобродие! I Надо их унести! Туточки недалечко…

Шатилов, недоумевая, посмотрел на квартального, потом безучастно поднялся.

— Ах, да! Конечно! Сделай, братец! И того, второго, тоже.

Подняв окровавленный кинжал, он машинально обтёр его и положил в карман плаща.

— Что же! Пойдём!

…………………………………………………………………………………………………

На длинном столе, под иконами, прикрытое белоснежной простыней, лежало тело Ивонина. У изголовья — шпага и дважды простреленный в бою мундир.

Приходили офицеры, истошно плакали какие-то богомольные старушки, приезжал шталмейстер двора, спрашивал от имени государыни, есть ли кто из родных покойного, о ком надлежит позаботиться. Нет! Родных после подполковника Ивонина не осталось!

К вечеру комната опустела. Только три человека остались в ней. Ольга, сотрясаясь от рыданий, убирала цветами тело. Шатилов недвижно стоял, вглядываясь в последний раз в лицо того, кто спас ему жизнь. Время от времени по щекам его катились слёзы, но он не замечал их.

Одна Катерина не плакала. Она встречала и провожала приходивших, отдавала распоряжения и почти не смотрела на Ивонина. К чему? Разве в её сердце не был навсегда выжжен его образ, каждая чёрточка? Разве не звучал в её ушах его голос? Разве её любовь могла потускнеть даже от той немыслимой скорби и горя, которые затопили её сердце?

— Катюша! Поплачь! — целовала её Ольга. Катерина смотрела на неё невидящими, сухими глазами:

— Слёз нет! От сердца иверень[50] остался. Странно как: один человек помер, а весь мир божий сразу пустой стал.

— Завтра схороним его… Вернёмся в Поджарое, душа твоя переболит…

Катерина покачала головой.

— Нет! Я обратно в Иркутск поеду. Доживать век. Что сил, что сердца осталось — детям отдам. Не судьба мне выпала…

Она подошла к Шатилову.

— Алексей Никитич! Ольга мне всё поведала. Любите же её крепко. Будьте счастливы за себя и… — она помедлила, с невыразимой грустью смотря на прикрытое саваном недвижное тело, — и за Бориса.

Ольга глухо зарыдала, припав к Шатилову. Когда он поднял взгляд, Катерины уже не было в комнате.

ЭПИЛОГ