В Миннеаполисе у нас было два часа до следующего рейса — этот аэропорт я тоже хорошо знала. Оставив Майкла завтракать в одиночестве, я нашла тихое местечко напротив ресторана, у одного из выходов на посадку. Я составила короткий список всех, кого вспомнила: друзей моих родителей, пожилых родственников, вообще всех, кто еще жив и, возможно, знает хоть что-нибудь о том, что произошло в клинике для страдающих бесплодием в Филадельфии пятьдесят четыре года назад. Таких людей оставалось совсем немного. Девяностотрехлетняя сестра отца, Ширли, была одной из них, но ей я, пожалуй, позвонить не могла. Если отец не был мне отцом, то она не была мне теткой. От этой мысли меня стала бить дрожь, и я опустилась на привинченный к полу пластиковый стул. Прародители, тети, дяди, двоюродные братья и сестры десятками уплывали от меня, как спасательные плотики. Позвонить я могла, как мне казалось, только одному человеку — лучшей подруге мамы, которая была жива и которой было за девяносто. Близких подруг у мамы было мало. Дружба в ее жизни имела обыкновение заканчиваться оскорбленными чувствами и взаимными упреками. Однако с Шарлоттой, которую мама знала еще с тех пор, когда они обе состояли в сестринском сообществе университета, они остались подругами. Я помнила ее доброй, благоразумной и преданной — характер Шарлотты прекрасно оттенял мамину склонность к драматизированию.
Перед тем как набрать номер Шарлотты, я постаралась успокоиться. Я терпеть не могу телефонные разговоры даже при более благоприятных обстоятельствах, предпочитаю общение по электронной почте — пристанище замкнутого писателя. А вдруг Шарлотта скажет, что всем давно было известно, что отец мне не родной? Я не знала правды о своем происхождении, и осознавать это было невмоготу, но если бы выяснилось, что моя идентичность была секретом Полишинеля, в который не посвятили только меня, как было это пережить? В трубке послышались гудки, сердце выскакивало из груди. Вдруг она умерла? Вдруг у нее старческое слабоумие? Вдруг она подтвердит мои самые жуткие подозрения? Тогда мне придется жить с ужасным знанием: оба умерших родителя скрывали от меня мое происхождение. Мне слышался мамин голос: «Ты же знала своего отца. Можешь себе такое представить?»
Последний раз я говорила с Шарлоттой лет пятнадцать назад, когда умирала мама. Теперь, покончив с вымученными любезностями — она была жива и в здравом уме, — я, заикаясь, перешла к причине звонка. Это был первый, но далеко не последний раз, когда мне пришлось пересказывать историю пожилому, даже очень пожилому человеку, зная, что это может быть для него болезненно и тяжело. В каком возрасте человек становится слишком стар для сюрпризов? Когда человек становится слишком стар, чтобы бередить прошлое, когда лучше оставить тайны прошлого в неприкосновенности?
— Шарл? Вы знали, что у родителей были проблемы, связанные с бесплодием? — осторожно начала я.
— Я знала. У твоей мамы было несколько выкидышей.
— А вы знали, что они лечились у врача в Филадельфии?
— Да. В Филадельфию они ездили много раз, — отвечала Шарлотта. — Твоя мама очень сильно хотела ребенка.
— И вы знали, что я была зачата путем искусственного оплодотворения?
— Да, милая. Я это знала. Да.
Мне больше ничего не оставалось, как выложить ей правду.
— Шарл, я только что узнала, что папа не был моим биологическим отцом, — сказала я.
Прошла секунда, может две. Я представила, как она сидит за кухонным столом в своей квартирке в Нью-Джерси, перед ней кружка с кофе. Ведь было еще утро, хотя мы с Майклом уже пролетели полстраны. «Ну пожалуйста, ну пожалуйста», — мысленно молилась я. Но о чем? И кому?
— Что ты хочешь сказать? — Голос ее дрожал. — Это невозможно.
Невозможно. Я вдруг смогла поглубже вздохнуть. Она ничего не знала.
— Мама вам никогда ничего не говорила? Что-нибудь такое, что могло бы намекнуть на…
— Мама бы обязательно мне рассказала, — ответила Шарлотта. — Она мне все рассказывала.
Тогда я рассказала ей о генетическом исследовании и выложила тот неоспоримый факт, что не состою в родстве с Сюзи, а также упомянула таинственное появление двоюродного брата A. T.
— Думаю, что произошла ошибка. Наверное, пробирки перепутали, — сказала она.
Хотя мне и казалось совершенно неподобающим рассказывать такое человеку за девяносто, я выложила все, что успела узнать о практике смешивания спермы. Я теперь была тем, кто информацию передает, а не получает. Каждое слово давалось с трудом. Пока я говорила, все время следила за Майклом. Он, взяв вещи, двигался к выходу на посадку — не тому, который был нам нужен, если только мы не собирались лететь в Канзас-Сити.
— Ах, Дани. Знаешь, я абсолютно уверена в одном, — прежде чем попрощаться, наконец сказала Шарлотта. — Твой отец — по-прежнему твой отец.
Прошло одиннадцать или двенадцать часов с той минуты, как я и Майкл впервые смотрели на комбинацию цифр — шифр, раскрывающий тайну моего происхождения. Все это время я чувствовала грусть, отчаяние, отчуждение, оцепенение, потрясение, замешательство — в основном замешательство. И кое-что еще: я охотилась. Захватившая меня цель — охота за фактами — не давала разлиться океану более глубоких чувств. Твой отец — по-прежнему твой отец. Слова были сказаны с любовью, чтобы утешить, но я не знала, что теперь значило «мой отец по-прежнему мой отец». Я была в начале пути, который мне предстояло пройти самостоятельно, делая один робкий шаг за другим. Я восприняла ее слова как общее место, как клише, как грубую лесть. Всем сердцем любя отца, я посвятила ему бо́льшую часть своей жизни. Но, говоря чисто медицинским языком, он не был моим отцом. Существовал кто-то другой — безымянный мужчина, то ли живущий, то ли покойный, возможный донор спермы, когда-то учившийся на медицинском в Пенсильванском университете, — и он фактически, биологически был моим отцом. Вот суть дела.
Мы с Майклом шагнули на траволатор. Замерев, мы молча и задумчиво плыли по аэропорту. Люди, кругом люди. Такие же путешественники, как и мы. В противоположном направлении двигалась пожилая пара. Седовласый мужчина восьмидесяти с чем-то лет в плаще. Я улыбнулась ему и поскорее отвела взгляд. Пятьдесят четыре — я еще не слишком стара для сюрпризов. В пятьдесят четыре, если повезет, я проживу еще несколько десятилетий. Удастся ли мне когда-нибудь узнать того, другого мужчину? Смогу ли когда-нибудь снова почувствовать, что мой отец — это мой отец? Будет ли это всегда иметь значение? В голову пришли строчки из стихотворения Делмора Шварца:
Скажи, после нас ведь останется что-то?
Или всего лишь память и фото?
Школа — маяк, что наш путь освещает,
А время — то пламя, где каждый сгорает[20].
10
Своим студентам, которых волнует тема предательства, я говорю, что, когда речь идет о воспоминаниях, не существует ничего, что является абсолютной правдой, — есть лишь правда, исключительно их собственная. Говорю я это не для того, чтобы освободить их от ответственности, а чтобы подчеркнуть субъективность нашей внутренней жизни. Опыт одного человека не похож на опыт другого. Если пятеро из одной семьи возьмутся написать историю этой семьи, получится пять разных историй. Каждая будет своего рода правдой — правдой, отражающей, что помнит писавший. Кроме того, есть факты, которые по своей природе документально фиксируемы. Можно установить, какая была погода в тот или иной день. Как и дату взрыва. Вдруг сохранилось фото платья, которое было надето на женщине. И так далее. Но вот как быть с намерениями твоего отца? Внутренней жизнью твоей матери? С такими вещами мы можем лишь отважиться на догадку.
Студенты часто говорят, что смогут взяться за написание чьей-то истории, только дождавшись смерти этого человека. Признаются они в этом робко, виновато. Как будто в каком-то смысле ждут, чтобы у человека вышел наконец срок и они бы могли приступить к делу — начать о человеке писать. Я стараюсь избавить студентов от этих мучительных мыслей, уверяя их, что можно начать прямо сейчас, потому что писать о мертвых может быть намного труднее, чем о живых. Мертвые не могут защититься. У мертвых нет голоса. Они не скажут: «Но все было не так. У тебя написано неправильно». Они не скажут: «Но я так любил тебя». Они не скажут: «Я ничего не знал».
Вот и я, ежедневно садясь писать, борюсь не только со своими умершими родителями, но и с нехваткой фиксируемых фактов. Подруга предлагает познакомить меня со знаменитой на весь мир духовидицей, услугами которой при раскрытии сложных дел часто пользуется ФБР. «Она расскажет тебе, что знал твой отец», — уверяет подруга. Но звонить духовидице я не в состоянии — по крайней мере, сейчас — не только потому, что отношусь к этому скептически, но и потому, что мне нужно прийти к своим собственным заключениям о себе, о своих родителях и о мире, в котором мы жили. Мне нужно понять, кем я была для них и кем они были для меня. За неимением фактического материала мне остается лишь то сопровождавшее меня в детстве и ставшее важнейшим ощущение: всю жизнь мне казалось, что что-то было неладно.
Я была другой, я была аутсайдером. Моя семья не представляла собой гармоничного целого. Мы с родителями жили в хрупком мире. Я пребывала в глубокой молчаливой уверенности, что со мной что-то было по большому счету не так и что я была в этом виновата.
На высоте тридцать пять тысяч футов между Миннеаполисом и Сан-Франциско эта молчаливая уверенность начала покидать меня, будто я была зверем, терявшим шерсть при линьке. Что-то было неладно. Моя семья не была единым целым. И не потому, что отец не был моим родным, а потому, что я — и, возможно, один или оба родителя — об этом не знала.
11
Из аэропорта Сан-Франциско мы ехали на «Убере»; водителем громоздкого черного «Хаммера» оказалась блондинка ростом под метр восемьдесят, похожая на киноактрису, только что сошедшую со съемочной площадки. Это лишь добавило моменту сюрреалистичности. Я не очень хорошо знаю Сан-Франциско, хоть и была здесь неоднократно проездом по делам. Майкл тоже едва ли знает этот город. Пока мы медленно двигались по запруженной машинами автостраде 101, я сквозь затемненные окна ловила отблески залива. Куда ни кинь взгляд, везде шло строительство: огромные краны зависали над стройками. Мы ползли вдоль улиц со знакомыми названиями, но они были известны мне больше из литературы, нежели из личного опыта. Мишен-стрит, Ван-Нэсс-авеню, Гири-бульвар.