Выходи ж ты, туча,
С темною грозою
Обойми свет белый,
Закрой темнотою…
Молодец удалый
Соловьем засвищет,
Без пути, без света
Свою долю сыщет…
После этого для меня неожиданного порыва Серафим Николаич тотчас же смутился и низко нагнулся над стаканом, но не утерпел и, улыбнувшись детски-востор-женной улыбкой, снова заговорил:
— Не правда ли, сила какая?.. Тут, знаете ли, есть что-то… Ужасно гордое что-то есть!.. И главное — могущественное… О, это главное!.. Видите ли, это не Байрон… Там немудрено, знаете: он на уровне многих знаний стоял… Там, видите ли, стон какой-то, озлобление этакое… А тут такое… такое непосредственное… и свежее… Чувство тут, а не сплин… Конечно, не сплин!.. Я, знаете ли, о чем… здесь ведь народ вносил и… и это очень важно… Не правда ли?.. Именно, именно весь народ, а не философия… не… не… ну, да не Система Натуры{1} и не Руссо… Видите ли, я много думал…
Но что думал Ежиков, осталось на этот раз мне неизвестным, ибо он как-то взглянул на меня и окончательно переконфузился: я смотрел на него во все глаза, недоумевая, где бы слышать сельскому учителю о Руссо и о Системе Натуры.
С этого момента Серафим Николаич как будто спохватился и ушел в свою скорлупу. Получая неохотные и очень неопределенные ответы на все мои выспрашивания, я понял, наконец, что стесняю гостя, а потому без дальних промедлений предложил ему спать. Спать он с охотой согласился, но при укладывании опять изъявил себя церемонным человеком, ибо долго отказывался от подушек и одеяла и долго уверял, что подушку ему заменит пальто (все еще мокрое), а вместо одеяла он «легко удовольствуется пиджачком…»
Наконец мы улеглись — только что пробило три часа. Вьюга по-прежнему мела, и гудела, и завывала в трубу.
Наутро, когда я проснулся, до меня прежде всего донесся опять-таки шум вьюги. Погода не утихла. Из окон, полузалепленных снегом, лился скудный, сумрачный свет.
Я взглянул на диван, где спал Ежиков — его там не было. В печке с веселым треском горели дрова; в комнате было свежо и легко. На столе уже кипел самовар. На дворе громоздились сугробы и непроницаемым саваном кружилась метель.
Не успел я одеться, как услышал из передней голос Ежикова:
— А? Право, как бы-нибудь… Я думаю, можно бы… Право, Архип Лукич…
— Не мудри, — кратко отозвался угрюмый Архипов голос.
— Помилуй же, как это можно: приехали и будем объедать… Ты пойми, Лукич, нельзя же так!.. Ворвались и будем проживаться!..
— Не мудри, сделай милость.
— Ах, какой ты, Лукич… Я, право, не знаю… У меня, знаешь… как бы тебе объяснить… У меня… ведь не успел я в управу, знаешь…
— Успеть-то ты успел!
— Как же успел… Что ты, Лукич!
— Успеть-то ты успел, — невозмутимо повторил Архип, — а рохля ты, вот что я тебе скажу…
— Чудак ты!.. Ах, какой ты чудак!.. Ты видел: успели которые получили…
— Ты в управу ходил? — уже с сердцем спросил Архип.
— Ну, ходил…
— Секлетаря видел?
— Ну что же — видел…
— Секлетарь просил с тебя три целковых?
— Ах, Лукич…
— Нет, ты мне скажи: просил?
— Ну, просил…
— Просил! — передразнил Архип и с пренебрежением добавил: — Ну, рохля ты после этого и есть!
— Ах, как ты не можешь понять!.. Пойми — нельзя так… Нельзя, и я не мог… Ты какой-то чудной, Архип Лукич… Как же это так взятку… Это подло ведь… Это ужасно подло, и я тебе сколько раз говорил…
— Ну ладно, ладно — завел канитель… — снисходительно перебил Ежикова Архип.
Они помолчали немного.
— Так как, Лукич, право, ехать бы нам, а? — опять заговорил Ежиков.
— Чудак ты, паря, погляжу я… Ты глянь за окно-то, видел?
— Несет немного…
— «Несет»? Эх ты!.. Ты посмотри-ка-сь, избу-то видно ихнюю?..
— Что ж, что избу… По ветру бы как…
Архип помедлил ответом и, помедлив, вдруг воззвал, возвышая голос:
— Миколаич!
— Что?
— Ты в тепле?
— Ну?
— Я в тепле?
— Ну?
— Живот в приборе? (Под «животом» Архип, вероятно, подразумевал своего мерина.)
— Ну?
— Хозяин малый приятный?
— Ну?
— Ну, и не мудри.
Ежиков опять что-то стал возражать.
— Мы где? — опять спросил Архип.
— Ну, на Грязнуше…
— На Грязнуше?.. А Лески где?
— Что ж, по ветру, я думаю…
— Нет, ты мне скажи: Лески где?.. Сколько от их ворот, вот что, милый ты человек, мне скажи…
— Пятнадцать, семнадцать…
— Хватай выше!
— Ну, двадцать, наконец…
— Хватай выше!
Наконец помирились на двадцати двух верстах.
— Ну, ты и молчи, — наставительно заключил Архип, — сделай ты милость, помолчи!.. И я тебе прямо, Миколаич, скажу: вот видишь, сижу я на печке, в тепле, а Иваныч, ихний работник, за кулешом пошел… И нахлебаюсь я этого самого кулешу да опять на печку и залезу… И скажи ты мне тогда: «Архип! вот тебе осыпучая деньга — ступай в Лески». Ну, и как ты полагаешь, какой мой ответ будет?.. (Архип немного помолчал.) А возьму я вот эдак-то, милячок ты мой, да на другой бок и перевалюсь… (Послышалось некоторое шуршание, как будто и в самом деле Архип повернулся на печи) — вот тебе весь мой ответ!
— Да как же, Архип, ты не хочешь понять, — умоляющим голосом возразил Серафим Николаич, — как ты не хочешь понять, что нам придется… даром все это!.. Заплатить, знаешь ли, надо…
— Что ты толкуешь, толкушка! — вдруг горячо и убежденно воскликнул Архип, — нешто в таком разе берут деньги… Чудачина ты… Тут произволение!.. Мы не зря как… — А еще ученый!.. Эх!.. Ты прямо так и так: Миколай, мол, Василич, я ежели простою у вас какую малость, вы считать ефтого не могите, потому — планида и все такое… — и с выражением полнейшего презрения добавил: — А еще учили вашего брата!
Ежиков стремительно выбежал из передней. Он был сильно взволнован. Виски и щеки его пылали румянцем, и на лбу мелкими каплями выступил пот.
Мне нет нужды посвящать читателя в те переговоры, которые имел я с Ежиковым по поводу его болезненной деликатности. Скажу только, что между нами было решено приехать мне как-нибудь в Лески и прогостить у него ровно столько же дней и ночей, сколько пробудет у меня он… На этом компромиссе Серафим Николаич успокоился.
Установивши наши отношения, мы засели за чай, Архип, уже успевший нахлебаться кулешу, тоже был приглашен. Он поместился у притолки и с неутомимым усердием истреблял чашку за чашкою. Но, истребляя чай, он в то же время не уставал вести разговоры. И я заметил, что эти разговоры его велись им с ехидной целью: сконфузить, пристыдить учителя и, пожалуй, позабавить меня, выставляя на вид его особенности, уморительно смешные и странные, по мнению Архипа. Он как бы давал мне представление. И, само собою, в представлении этом играл роль воплощенного благоразумия, неизмеримого по своему превосходству над «малодушием» Серафима Николаича.
Так, между прочим, получилось следующее представление.
— Миколаич! — воскликнул Архип с обычным своим угрюмым лукавством.
— Что тебе, Лукич?
— Стосковались, поди!
— Кто?
— А «брать»-то!
Ежиков моментально вспыхнул.
— Ты, барин, поди не знаешь братьев-то наших? — обратился ко мне Архип.
Я, разумеется, изъявил недоумение. Серафим Николаич пылко и невнятно запротестовал.
— Помолчи, Миколаич, — остановил его Архип и, многозначительно помедлив, снова обратился ко мне: — …А вот, к примеру, ежели мне жрать нечего, скотина какая была — подохла, подани стали, и самый я что ни на есть отёрханный мужичишка… И ежели я, к примеру, изобижен кем, аль опять вздерут меня в волостном за какие ни на есть художества… Что, аль сказать? — спросил он Ежикова, с уморительным простодушием стягивая кверху свои лохматые брови.
— Да полно тебе… Ах, Лукич… Ах, да не слушайте его… Он ужасный… Он ужасно все понимает…
— Ты погоди ужахаться-то… Что, аль стыдно перед барином?.. Не-эт, милячок, мне эти «брать»-то вот где сидят! — он патетическим жестом указал на затылок. — «Архип, становь самовар!.. Архип, беги за водкой!.. Лукич! Лупи с пальтецом к целовальнику… Архип Лукич! Тащи к яму часики под заклад… У Фомки корова издохла!.. У Макарки кобылу увели… Митрошку за подань всписали…» Не-эт; они, брат, браты-то эти…
Ежиков что-то снова торопливо и возбужденно заговорил.
— Остынь, — хладнокровно перебил его Архип, — остынь, Миколаич, не закипай понапрасно… Ты мне вот что лучше скажи: ты кто? мужик? ай не мужик?.. У тебя родители из каких, а?
Ежиков смущенно и молчаливо глотал чай.
Архип обвел его высокомерным взглядом и снова обратился ко мне.
— Нет, вы спросите у него… — предложил он мне и, многозначительно помолчав, произнес громко и торжественно (не без примеси некоторой гордости): — Енарал у нас родитель-то, а родительница что ни на есть самая великатная енаральша!..
Прошло несколько минут не совсем легкого молчания. Серафим Николаич с упреком поглядел было на Архипа, но видя, что тот ровно ни малейшего внимания. на него не обращает, в смущении обратился к своему стакану. Я тоже чувствовал некоторую неловкость. Только Архип, как ни в чем не бывало, тянул свой чай, отдувался и пыхтел, обливаясь чуть ли не десятым потом. Он, кажется, даже и не заметил нашего конфуза.
Речи свои Архип до сих пор произносил (как я уже и сказал) с каким-то угрюмым и, если можно так выразиться, важным лукавством. Но вдруг он неожиданно поставил на пол блюдечко с чаем и разразился самым искренним, самым подмывающим смехом. Мы тоже не могли не засмеяться, глядя на него, и смеялись с добрую минуту. Наконец, с трудом подавляя шумную веселость свою, Архип воскликнул:
— Миколаич!
Тот отозвался.
— Помнишь Миколу-то летнего?
— Ах, оставь, оставь, пожалуйста, Лукич!.. — с ужасом вскрикнул Ежиков и даже вскочил со стула. Но на Архипа это нимало не подействовало. Он удовольствовался только тем, что саркастически заметил ему: «Что, ай не любишь?» и затем, обращаясь ко мне, продолжал: