Серая кошка в номере на четыре персоны — страница 6 из 35

— Ваше счастье, что он пассивен, дядя. Хотя… — Гоги вспомнил звонкий, почти юношеский голос Метревели днем после пробуждения. — Не так уж он и пассивен, как вы думаете. Короче говоря, мощность увеличивать нельзя. Это опасно. Особенно для вас, дядя Сандро.

— Опять за свое?! — рассердился Метревели. — Опасно, безопасно! Если хочешь знать, улицу на зеленый свет переходить — и то опасно. Особенно если за рулем такие водители, как ты!

— Вот видите, — усмехнулся племянник. — Наконец-то вы это себе уяснили.

— Ничего подобного! — доктор понял, что запутался, и окончательно вышел из себя. — Хватит меня запугивать!.. Я всю жизнь со смертью борюсь. Профессия такая, видите ли! И еще учти, дорогой: у меня три войны за плечами.

— Знаю, дядя, — мягко произнес Гоги. — Но мощность останется прежней.

— Вы только посмотрите на этого упрямца! — апеллировал Метревели к несуществующей аудитории. — Почему?

— Не заставляйте меня повторять все сначала.

Гоги устало провел рукой по лицу.

— И потом. Вовсе не обязательно бить в сетку. Пошлем мяч выше или ниже.

— Эх ты, горе-волейболист! — Метревели презрительно сощурился. — Кто же подает ниже сетки?

Он внезапно осекся и стал нервно теребить усы.

— Ниже, говоришь? Постой-постой… Ниже… А что? Это идея! Молодец! Заводи свою шарманку, дорогой. Попробуем.


…Где-то далеко-далеко, на границе сознания пела птица. Иволга?.. Дрозд?.. Не все ли равно! Птица пела, и хрустальные переливы ее голоса будили причудливые воспоминания. Обостренный до предела слух жадно ловил каждый оттенок ее трелей. Пичуга пела о счастье. Крошечный комочек пернатой плоти в пустыне серого одиночества ликующе утверждал жизнь, солнце, радость бытия.

Медленно, преодолевая непомерную тяжесть, шевельнулась мысль: птица? Откуда?

И так же медленно и трудно Андрей осознал: птица поет в нем самом.


— Ну что? — голос Гоги доносился глухо, как сквозь толстый слой ваты. Бешено колотилось сердце. Подавляя подступившую к горлу тошноту, Метревели глотнул и заставил себя открыть глаза.

— Кажется, удалось.

Перед глазами качались оранжево-фиолетовые круги.

— Спать, — прошептал доктор. — Ужасно хочется спать. Который час?

— Полночь скоро.

— Скажи сестре, пусть введет глюкозу Андрею и мне.

— Хорошо, дядя.

И Метревели скорее понял, чем почувствовал, как кто-то взял его за руку и стал осторожно закатывать рукав.


А за распахнутым настежь окном загадочно мерцала звездами по-южному теплая осенняя ночь. Усыпанный серебристыми блестками бархатный занавес между прошлым и будущим простирался над черепичными крышами сонного приморского городка, над угрюмым небытием Андрея и полным тревог, сомнений и надежд забытьем Сандро Зурабовича Метревели, тревожными предчувствиями шагающего по еле освещенной фонарями улице Гоги, по-детски безмятежными сновидениями его дочери Ланико и пропахшим дымом бесчисленных сигарет бессонным одиночеством Борьки Хаитова.

Окрашенный по краям отблесками уходящего и нарождающегося дня океан тьмы покрывал полпланеты, медленно сдвигаясь на запад. В Анадыре и Петропавловске-на-Камчатке уже наступило утро. Во Владивостоке выезжали на улицы первые рейсовые автобусы. Куранты на Сквере Революции в Ташкенте мелодично пробили два часа. В Хиве, городке, где родился и вырос Андрей, сонно перекликались трещотки сторожей-полуночников. Москвичи и рижане, досматривая последние телепередачи, готовились ко сну. А в окутанном осенними туманами Лондоне шел всего лишь девятый час, и мальчишки-газетчики, перебивая друг друга, выкрикивали на оживленных, расцвеченных огнями реклам перекрестках заголовки вечерних газет.


Утро пришло в палату разноголосицей птичьего гвалта за золотисто-синим проемом окна, бодрящими запахами моря и опавшей листвы, перекличкой пароходных сирен.

Метревели сладко потянулся в постели, полежал еще несколько секунд с закрытыми глазами, смакуя блаженное состояние покоя каждой клеткой отдохнувшего тела, встал с кровати и склонился над Андреем. Дыхание было ровное, пульс замедленный, но в общем в пределах нормы, лицо по сравнению со вчерашним чуть-чуть порозовело, но было все таким же бесстрастно равнодушным.

— Ничего, голубчик, — сам того не замечая, вслух подумал Метревели. — Сегодня ты у меня проснешься. Чего бы мне это ни стоило.

Последняя фраза доктору не понравилась. Он резко выпрямился и привычным жестом пригладил усы.

— Завел панихиду с утра, старый пономарь! Все будет отлично. А теперь, — он щелкнул пальцами. — Зарядка, бритье, умывание, завтрак!

Гоги задерживался. После завтрака Метревели справился у Зары, не приходил ли племянник, и, получив отрицательный ответ, попросил ручку и лист бумаги.

— Жалобу на племянника написать хочешь? — улыбнулась Зара.

— Завещание, — буркнул доктор.

— Типун тебе на язык! — суеверно перекрестилась вахтерша. — Нет у меня ручки. И бумаги нет.

— Понятно, — кивнул Метревели. — Знаешь, кто ты такая?

— Ай-яй! — Вахтерша покачала головой. — Склероз у тебя, Сандро, да? Зарема я, Цинцадзе. Вспомнил?

— Скряга, вот ты кто. Скупердяйка. Жадюга.

— Посмотрите на него? — удивилась Зара. — Откуда в таком маленьком человеке так много злости?

Сандро Зурабович не нашелся, что ответить, и рассерженно затопал вверх по лестнице. Бумагу и шариковую ручку он все-таки раздобыл у пробегавшего мимо аспиранта. Примостившись на подоконнике, написал что-то, сложил лист вчетверо и сунул в нагрудный карман пижамы.

Гоги застал Метревели в палате, возле окна. Доктор стоял, заложив руки за спину и подставив лицо лучам нежаркого солнца.

— Извините, дядя, с «Жигулями» провозился.

— Не надо оправдываться, родной. По глазам вижу, что врешь. Просто хотел, чтобы я отдохнул как следует. Не так, скажешь?

— Так.

— Хвалю за откровенность.

Метревели ласково взъерошил ему волосы.

— Ты вчера подал правильную мысль, Гоги. Я уверен — сегодня мы наконец добьемся своего. Андрей встанет на ноги. Начнем?

— Начнем.

И они начали.


Это открылось внезапно, словно без предупреждения включили свет в темной комнате: белесо-голубое небо над бирюзовой гладью озера и лимонно-желтая волнистая полоска барханов на границе воды и неба. И он почему-то знал, что пески эти — Каракумы и что стоит ему оглянуться и он увидит глинобитный крепостной вал с воротами из мореного карагача, теснящиеся за воротами, подслеповатые саманные мазанки, и все это вместе претенциозно именуется Бадыркент[1], и рядом с воротами возле крепостной стены стоят с винтовками наперевес люди в лохматых чугурмах[2], низко надвинутых на светлые, не знающие пощады глаза, в длинных, шерстью вовнутрь оранжевых постунах[3], крест-накрест перечеркнутых патронташами, и сыромятных с остроконечными загнутыми вверх и назад носками сапогах.

Ему очень не хотелось оборачиваться, но обернуться было нужно, и он пересилил себя и обернулся. Все было так, как он себе представлял: и белесая громада крепостной стены, и розоватые дымки над плоскими крышами, и те в надвинутых на безжалостные глаза папахах, и офицер во френче с накладными карманами, галифе и зеркально отсвечивающих крагах.

«Чего-то ему не хватает, — ни с того ни с сего подумал Андрей. — Ну конечно же стека».

— Решайтесь! — отрывисто проговорил офицер. — Вы интеллигентный человек. Не русский, наконец. Что вам до их дурацкой революции?..

«Почему не русский?» — подумал он без удивления.

— …дислокация отрядов, количество сабель, ожидается ли подкрепление? Взамен — жизнь…

Офицер достал из кармана брегет.

— Через час отбывает караван в Персию. Довезут вас до Каспийского моря. Захотите в Грузию — извольте. За границу? Добро пожаловать.

Офицер осклабился.

— Жить-то ведь хочется?

«Жить… — Безучастно, словно о чем-то второстепенном подумал Андрей. — С чего он решил, что я хочу жить?» И вдруг горячая волна страха и жалости захлестнула его с головой. «Жить! — вопила каждая клеточка его тела. — Жить!! Жить!!! В горах сейчас весна… Снег тает на перевалах… Цветет миндаль…»

— …никто не узнает. Эти, — офицер мотнул головой в сторону басмачей, — ни в зуб ногой по-русски. А спутники ваши не пикнут до второго пришествия.

«Спутники, — тупо повторил про себя Андрей, — спутники… О ком он?» И вдруг слепящим зигзагом боли метнулось воспоминание: грохочут выстрелы, кони мечутся в узкой ложбине, один за другим падают красноармейцы, последний мчится вдоль барханов, припав лицом к конской гриве, и, нелепо взмахнув руками, валится набок… И, словно в кошмарном сне, — медленные всплески сабель, которыми басмачи добивают раненых… И тишина… Только звенящий клекот коршунов да настороженное фырканье успокаивающихся лошадей…

— Ну так что?

— Нет.

«Неужели это мой голос? Хриплый, надсадный…»

— Нет!

— Идиот! — Офицер оборачивается и кричит что-то тем семерым в зловеще надвинутых на брови папахах. Семь вскинутых к плечам винтовок упираются в Андрея слепыми зрачками дул. В каждом застыл сгусток кромешной тьмы.

Еще не поздно. Еще можно остановить их. Всего одно слово и…

— Нет! — исступленно крикнул Андрей. — Нет!! Нет!!!

И кромешная тьма взорвалась багряными вспышками, и небо обрушилось на него с беззвучным грохотом.


…Внизу, в чернильной темноте ущелья мерцали-переливались огоньки горнообогатительного. Луна перекочевала влево за остроконечный пик. Посветлело небо над заснеженными вершинами.

Андрей провел ладонями по лицу, отгоняя назойливое воспоминание, но от него не так-то легко было избавиться…

В то памятное осеннее утро он очнулся с каким-то странным двойственным ощущением. Залитая солнцем просторная комната с белоснежными стенами и распахнутыми настежь окнами была ему незнакома, но он мог поклясться, что уже бывал здесь не раз.