В эту минуту в комнату впорхнула Любонька.
– Вы, кажется, с кем-то тут говорили? – спросила она. – Навстречу мне только что попалась дама… знаете, она была такая вся…
– А, это пустое, я тут немножко перепутал, – Ржевский утер слезы смеха с глаз. – Главное, что вы здесь! Ах, милая Любонька, как же я рад вас видеть!
– Вы так весь и сияете, – сказала Любонька. – Признаться, прежде я не видела вас такого.
– Разумеется. Хо-хо-хо!
– Что, разумеется? Прежде я не казалась вам милою?
– Как вы могли такое подумать, Любонька?! Я и прежде всегда восхищался вами, но теперь…
– А теперь зазвал сюда вместо мазурки и смеется, – Любонька надула губки.
– Ах, милая! – поручик порывисто обнял свою подругу.
– Осторожнее, нас могут увидеть, – сказала она, отстраняясь.
– Ну вот и вы туда же! Пусть видят! Даже очень хорошо, если увидят!
– Что же в этом хорошего будет, коль о нас разговоры пойдут?
– Знаете, я в последнее время стал задумываться о жизни, – поручик отступил на шаг от Любоньки и опустил голову, словно стеснялся слов, которые теперь говорил, – и жизнь моя все более казалась мне пустой, лишенной смысла и вдохновения… Но сегодня, когда получил послание от вас…
– Послание от меня? – удивилась Любонька. – Но я не писала вам никаких посланий.
– Как не писала? Любонька, что вы такое говорите? – поручик округлил глаза. – Только что в зале… ваша изменившаяся фигура дала мне основание полагать…
– Моя изменившаяся фигура? – тут уж Любонька округлила глаза. – При чем тут моя фигура… И позвольте вас спросить, как это она изменилась? Уж не располнела ли я, по-вашему?
– Так это было послание не от вас? – с горечью воскликнул поручик.
– О каком послании вы говорите? Да что с вами творится, милый?
– Ничего, – упавшим голосом молвил Ржевский, – со мною все в порядке.
– И все-таки, что это за послание, столь взволновавшее вас?
– А… ну это послание из географического общества. Вернее, из ботанического. Оно касается разведения разных видов диковинных растений: пиний, папоротников, хвощей и чего-то там еще…
– Да что с вами? – вскинулась Любонька. – Вы как будто не в себе, – она приложила руку к его лбу. – Нет, голова не горячая. Но что за речи я слышу?
– Ничего-с особенного. Просто я упал с лошади, немного голову зашиб.
Услышав эти слова, Любонька и ахнула, и охнула, а потом стала настоятельно рекомендовать поручику немедленно обратиться к лекарю княгини Абрамовой.
Ржевский сказал, что, пожалуй, так и сделает, а потому вынужден раскланяться.
…В удрученном состоянии он покинул синюю комнату и, сбежав вниз по лестнице, поспешил к выходу. Выйдя на крыльцо, поручик стоял там некоторое время, задумчиво крутя ус, а потом вернулся назад, но уже не в залу, а направился прямым ходом в поварскую.
Найдя там молодую кондитершу Анюту, он без всяких предисловий потрепал ее по щеке и спросил, не писала ли она ему какое послание.
Услышав в ответ, что Анюта послание ему не писала да и писать никак не могла, поскольку в «грамоте не разумеет», Ржевский пробубнил что-то маловразумительное и, махнувши рукой на Анюту и на торт, который она украшала дольками апельсинов и клубникой, поспешил прочь.
Выйдя на улицу, он сел в бричку и велел извозчику гнать на Каменный остров. Однако не проехали они и улицы, вдруг приказал поворачивать на Фурштадскую.
– Так на Каменный или на Фурштадскую? – удивился извозчик.
– А ты скажи-ка мне лучше другое, братец… Как бишь тебя зовут?
– Ну, Трифон, – недовольно пробурчал извозчик.
– Так вот скажи мне, Трифон, есть ли у тебя детки?
– Детки? Есть. Как не быть деткам.
– Сколько ж их?
– Пятеро. Три сына и, стало быть, две дочери.
– И что же – ты их всех узнаешь?
– Знамо дело, узнаю. Как же я детей своих могу не узнавать?!
– А узнают ли они тебя? – не унимался поручик.
– А к чему вы, вашблагородь, энто спрашиваете?
– А к тому, милый мой Трифон, что у меня самого скоро будет дитятя! А потому поедем-ка с тобою в какой кабак, выпьем там по штофу, и ты мне расскажешь, как надобно с детями-то управляться!
Прапорщик Клещев, пришедший поутру к Ржевскому, чтобы узнать, есть ли новости касательно зачатия ребенка, застал своего товарища неподвижно сидящим в кресле посередине комнаты с обнаженной саблей в одной руке и с бокалом шампанского в другой.
– Что это ты делаешь? – удивился Клещев и только тут заметил, что у окошка стоит мольберт, над которым чернеет чья-то шевелюра.
– Как видишь, позирую для своего портрета, – сказал Ржевский, не меняя положение головы и только поведя в сторону товарища глазами. – Кстати, изволь узнать – над моим портретом работает, – поручик повел глазами в сторону мольберта, – известный художник Галактионов.
Тут шевелюра чуть наклонилась вперед.
– Ну не то чтобы этот Галактионов был уж таким известным, – продолжил Ржевский. – Это я для того говорю, чтоб он, услышав похвалу в свой адрес, лучше старался!
– Уж и так стараюсь изо всех сил, – раздалось из-за мольберта. – Только я не Галактионов, а Голубицкий, извольте знать.
– Ну, Голубицкий так Голубицкий, – согласился поручик. – Тоже хорошая фамилия. Признаюсь тебе, Клещев, я сегодня с утра столько мастерских художников обошел, чтоб выбрать себе лучшего… Прямо скажу – адова задача. Эти бестии имеют привычку спать до обеда, как барчуки! Каково тебе это?! Да притом, представь, Клещев: один исключительно батальные сцены пишет, другому только пейзажи удаются… Нашел было одного портретиста, да пьет, собака, уж третью неделю. Хорошо, что, наконец, этот вот Голубцов попался. И трезв, вроде, и пишет, кажется, неплохо.
– А зачем тебе вдруг понадобился портрет? – спросил Клещев.
– Когда малютка родится, прикажу повесить сей портрет над колыбелью.
– Это для чего ж? – поинтересовался Клещев.
– Как для чего? – удивился Ржевский. – Ведь, как ты сам прекрасно знаешь, мы, гусары, больше квартируем, чем живем дома. Походы, сражения, то, се…. С кого малец будет брать пример в отсутствие отца? Не с лакея же! Нужно, чтоб мой сын с самого рождения видел пример высокого служения Отечеству, дабы уже сызмальства возрастал в благородном духе! Пусть с младых ногтей постигает, к чему должен стремиться в жизни! Как говорится, «не надобно иного образца, когда в глазах пример отца!»
– Хм… А коль у тебя родится дочь?
– А коли будет дочь, тоже не беда! Мой образ станет для нее мерилом нравственности!
– Мерилом нравственности, а сам в руке бокал держишь! Чему это научит ее?
– А, пожалуй, ты прав: бокал – это лишнее… Голубцов, можешь ты вместо бокала нарисовать в моей руке какое-нибудь яблоко или, скажем, гроздь винограда?
– Могу-с, – согласился живописец. – Что более желательно?
– Пожалуй, яблоко, – подумав, сказал Ржевский. – Из винограда, как ни крути, вино делают, а яблоко более невинный для ребенка предмет.
– И из яблок наливки всякие готовят, – возразил Клещев. – Крюшоны, сидры и прочее.
– Нет, Клещев, все-таки яблоко для ребенка более невинный фрукт, – не согласился Ржевский. – Ты сравни: шампанское и сидр. Есть же разница?
Некоторое время они спорили, какой фрукт обладает большей невинностью, а потом Клещев спросил:
– Так ты уже прознал, которая именно дама понесла от тебя дите?
– Еще нет, – беспечно отозвался Ржевский. – Я вчера на балу у Абрамовой был, там хотел разузнать. Да не разузнал ничего и только полночи в кабаке просидел. А теперь вот сижу, как истукан, а для какого дитяти, так и не знаю.
– Хм, мне думается, что это не последнее дело – узнать, кто мать твоего ребенка. Это, я полагаю, весьма даже существенное обстоятельство – кто мать, – Клещев для большей убедительности своих слов поднял вверх палец. – Вдруг не ровен час окажется, что это какая-нибудь…
– Ты, Клещев, говори, да не заговаривайся! – поручик сверкнул глазами. – Я только с благородными дамами дело имею!
– Хм… только с благородными… А мадам Курносова?
– Мадам Курносова не в счет. У нее и без меня и муж есть, и дети. Зачем бы она стала мне писать да еще цветочек засушенный вкладывать? Такое просто невозможно!
– Почему ж невозможно?
– Они скобяными товарами торгуют, откуда там цветочку взяться!
– А эта… как ее… в соседнем доме квартирует, вдова коллежского асессора… Я ее видел у тебя…
– А, эта… Но зачем она бы стала послание мне отправлять, когда просто могла сама сюда прийти?
– Пожалуй. А белошвейки из Колягина?
– Тьфу, типун тебе на язык! Нашел, кого вспомнить!
– Или мадам Берендеева.
– Это кто ж такая? – Ржевский оживился и повернул голову в сторону товарища, но, услышав жалобное восклицание художника «не извольте шевелиться», вернулся в прежнее положение и шепотом переспросил, о какой даме речь.
– Ну, Берендеева… Помнишь, на балу в Аничковом была такая дама в лилиях, – попытался объяснить Клещев. – Ты еще в ее альбом стишок написал.
Ржевский наморщил лоб, пытаясь вспомнить, какой именно даме он посвятил стих, но так и не вспомнил.
– Ну, беленькая такая, миленькая, пышненькая, мамаша у нее еще майорша, – не унимался Клещев. – Ну, такая… с длинным хвостом.
– С хвостом? – ужаснулся Ржевский.
– Ну, с хвостом в смысле прически, а не с таким… Да что у тебя за мысли какие, право, странные!
– А-а-а-а, с длинною такою косою! – протянул поручик. – Как же – помню, помню… Так, постой, это ж вроде не моя, а твоя пассия?!
Прапорщик некоторое время стоял в глубоком раздумье, а затем с досадою хлопнул себя по лбу – дескать, как это он так опростоволосился, приписав собственную возлюбленную товарищу:
– Ну, да, пожалуй, что моя… Впрочем, какая разница!
– Эй, Голубцов, ты еще не закончил портрет? – с досадой спросил Ржевский. – Позирую уж два часа, живот от голода свело.
Художник отвечал, что портрет не готов – надобно потерпеть еще хотя бы часик.