асило жертвами своего изобилия. Многое сгнивает, и путник движется вдоль следов тления. Он видит белые тушки рыб, вспученные от гниения, морскую звезду, некогда яркую и сочную, а теперь высохшую, бледную и отталкивающую, затем изогнутый край раковины, раскрывшийся в ожидании смерти, и медуз, эти роскошные глаза океана с отливающими золотом радужными оболочками, что исчезают, оставляя после себя лишь пятнышко высохшей пены.
И все же это ничуть не похоже на картину жестоких битв со множеством трупов, ведь всю пеструю добычу без устали слизывают острые, соленые языки морских хищников, которые чуют в ней источник своей жизненной силы. Сама падаль связана с источниками жизни, и оттого ее запах напоминает запах горького бальзама, изгоняющего лихорадочные видения.
Подобно тому как на розовой оболочке раковин, которые мы детьми снимали с каминной полки, чтобы послушать море, явственно проступали синие пятна, так и здесь близость смерти словно отравляет кровь наркотическим ядом, навевая меланхолию и грезы и вызывая в мыслях мрачную картину гибели. Но вот внезапно яркий луч жизни трижды пронзает сердце, как если бы его высекли из таинственного черного камня.
Всему виной странное чутье плоти, распознающее два великих символа – смерть и зачатие – и потому придающее остроту нашей прогулке на границе между сушей и морем.
Из райка
Берлин
Некоторые наши воспоминания не теряют со временем своей яркости. Мы видим фрагменты прошлого как будто через какой-то глазок или круглые стекла «панорам», которые раньше всегда выставляли на ежегодных ярмарках. Рассматривая картинки, внезапно показывающиеся из-за шторки, мы замечаем, что сознание действует легко и свободно. В нашу память врезаются именно те моменты, которые больше всего похожи на сон. Например, момент, когда какая-то старая дама берет нас за руку и ведет в комнату, где умер дедушка. Такие воспоминания хранятся иногда очень долго: они похожи на пленки, просвеченные невидимыми лучами и ожидающие проявки. Сюда можно отнести эротическую связь, особенно если она имеет анархический характер.
Меня постоянно лихорадило; я покинул лазарет, потому что лежать стало невыносимо, хотя до выздоровления было еще очень далеко. Утром я кашлял в платок кровью, но старался этого не замечать. Я курил тяжелые сигареты, причем первую брал с ночного столика, даже не встав с постели, а выпитое вино сразу ударяло мне в голову.
По ночам я иногда вскакивал, разбуженный выстрелами, ибо в тесном квартале, где я снимал квартиру, находились тюрьмы, откуда пытались освободить заключенных. Неподалеку в казарме работал военно-полевой суд, по решению которого каждое утро за спиной какого-то памятника расстреливали пойманных ночью мародеров. Дети моей хозяйки знали, когда это происходило, и не пропускали ни одного раза. В нескольких шагах от памятника раскинулась ярмарка, где с вечера до предрассветных сумерек играли органчики каруселей.
По утрам улицы выглядели пустынными и заброшенными, мостовые были покрыты трещинами, их не ремонтировали уже много лет. По вечерам картина менялась, тогда загорались мерцающие огоньки, какие можно видеть в вакуумных трубках физиков. Складывалось впечатление, будто произошла какая-то роковая неполадка в городской сети и электрический ток в изобилии рассыпался разноцветными искрами коротких замыканий. Синие, красные и зеленые гирлянды скрывали жалкие выцветшие фасады, превращая подъезды в царские дворцы. Дальше тянулись танцевальные залы, рестораны или маленькие кафе, в которых играла какая-то новая расслабляющая музыка. И если весь день по улицам и площадям текли серые, невзрачные массы, то сейчас вся публика была очень элегантна; и если утром перед пекарнями выстраивались длинные очереди женщин, то сейчас буфеты ломились под тяжестью блюд с омарами и птицей, фаршированной трюфелями.
Жизнь начиналась поздно, даже после полудня кафе еще были полупусты. В одном из них я часто виделся с высокой девушкой с каштановыми волосами; мы познакомились с ней тогда, когда я вступил в город с одним из полков. И вот – с одной стороны, мое лихорадочное состояние, с другой – трезвая решительность девушки, чье имя, необычное имя, я уже забыл. Правильное, немного жеманное личико делало ее похожей на одну из тех учительниц гимнастики, которые тайно мечтают поехать летом в Швецию, а в библиотечном абонементе берут увлекательные романы.
Не могу припомнить наших бесед; скорее всего, мы говорили на двух разных наречиях. Как многие из вернувшихся солдат, я был похож на гальванический ток, который одним касанием изменяет металл, причем не важно, какие фигуры были на нем оттиснуты. Это состояние еще более способствовало обострению древнего конфликта между таким мужчиной и такой женщиной. Суть конфликта – в вопросе, что более ценно: глоток или кубок, из которого он сделан. Я был как будто объят огненным вихрем уничтожения, все прочное, все надежное и сокровенное тяготило меня.
Быть может, именно в этом была моя притягательная сила, почувствовав которую, я вел себя как своенравный и упрямый ребенок, живущий одним настроением. Сюда примешивалось и упоение властью – такое чувство испытывают мелкие гипнотизеры, приказывающие своим жертвам совершать бессмысленные и бесполезные поступки.
Так вот и в этот день я исчерпал весь свой арсенал, пытаясь заставить ее пойти со мной в комнату, причем мои систематические уговоры встречали неизменное сопротивление. Когда же я попытался отнять у нее пальто, она с нескрываемым ужасом вырвалась из моих рук как сомнамбула, к которой вернулось сознание, и дверь за ней захлопнулась. Все ее движения были вымученными, в них было что-то неестественное, как если бы где-то вдали на сцене она играла роль из неизвестной мне пьесы.
Но еще больше я удивился, когда через четверть часа она, молча и не глядя на меня, вошла в комнату. Она повернула за собой ключ и начала раздеваться, не говоря ни слова, изредка издавая стоны, когда ее бешеным движениям сопротивлялась пуговица или тесемка. Не стесняясь своей наготы, она подошла ко мне, и мы долго смотрели друг на друга, смотрели пристальными и, несомненно, враждебными взглядами. Я заметил, что она как будто пожирает меня глазами, но затем ее зрачки начали расширяться и смотрели уже сквозь меня, как если бы я был просто статистом.
Бывают слова, обладающие такой существенной глубиной или такой глубокой несущественностью, что стесняешься их повторять после того, как прошло вызвавшее их мгновение. Мне показалось, будто в комнату вошел кто-то третий, очень внимательный наблюдатель, и деловито заметил:
– Ты выпил вина.
В ответ я услышал свой тихий, гневный голос:
– Ну и что за беда?
В старом, немного покривившемся зеркале, я видел две фигуры, освещенные слабым светом печного огня и покрытые металлическим напылением, которое, подобно зеленоватой занавеси в кукольном театре, создавало иллюзию расстояния. И откуда-то издалека, из глубины сна, донесся ответ:
– Большая беда. Очень… большая.
Старший лесничий
Гослар
Мой путь лежал через огромный лес, знакомый и незнакомый одновременно. В нем были регулярные насаждения, где по воскресеньям гуляли горожане, а между ними простирались чащи и горы, куда не ступала нога человека. Я забрался в самую глушь в поисках Старшего лесничего, потому что мне стало известно, что он собирается убить одного адепта, который отправился на охоту за синим ужом.
Я нашел его в охотничьей комнате, выполненной в готическом стиле и скорее походившей на оружейную залу. Ее стены были увешаны самыми разнообразными ловушками: капканами, вершами, сетями, силками и кротоловками. На потолке висела коллекция хитро завязанных петель и узлов – некая фантастическая азбука, где каждая буква представляла собой раскрытую ловушку.
Даже подсвечник соответствовал убранству комнаты: свечи были нанизаны на зубья большого кольцеобразного капкана. Капкан был из числа тех, что ставят осенью на одиноких тропах, прикрыв сухой листвой: стоит только человеку ступить на него, как он мертвой хваткой впивается в тело на уровне груди. Однако нынче оскал зубов был едва заметен, в честь моего визита они были прикрыты венком, сплетенным из бледно-зеленой омелы и красной рябины.
Старший лесничий сидел за грубым столом из красноватой ольхи, в сумерках излучавшей фосфорический свет. Он был занят чисткой маленьких вращающихся зеркал, которыми осенью приманивают жаворонков. После приветствий между нами завязалась оживленная беседа о том, как охотиться на синего ужа, живущего на склонах гор. Я заметил, как в ходе беседы он незаметно изменил положение зеркальца для приманки жаворонков, а значит, постоянно был начеку. Вообще, его поведение казалось очень странным. Несколько раз в ходе спора он вместо ответа вынимал из кармана разные манки и принимался свистеть, крякать или подражать звукам косули. А в самые важные моменты разговора он хватал большой деревянный гудок и издавал звуки, напоминавшие мне часы с кукушкой. Я понял, что так он смеялся.
Несмотря на всю свою путаность, наша беседа неизменно возвращалась к одной и той же теме. Разгорячившись, он повторял:
– Важнее всего в этих лесах синий уж, потому что он заманивает в мои владения лучшую дичь.
А я напрасно пытался его остудить:
– Но ведь на склонах, где живет синий уж, никогда не бывает людей.
Казалось, мое возражение его особенно развеселило, ибо стоило мне произнести эту фразу, как он взял свой шутовской деревянный гудок и принялся кричать кукушкой. Научившись у Нигромонтана понимать даже древние фигуры иронии, я мудро отказался от возражения.
Мы долго спорили, пускаясь в хитросплетения, иногда переходившие в настоящий язык знаков. Наконец Старший лесничий прервал разговор:
– Я вижу, вы умеете не хуже меня понимать язык иероглифов. После Пороховой головы вы первый, кто может попробовать сам. Поднимитесь-ка сами к склонам и посмотрите, что происходит там наверху!