Сердце: Повести и рассказы — страница 3 из 81

и о праве каждого человека на счастье, во имя которого и идет борьба, остается неразрешимой дилеммой в разговорах двух героев повести — поэта и мальчика. Это один из центральных ее идейных моментов. Столкновение сумрачного аскетизма и бездумной веры в беспримесное, само собой разумеющееся и скорое счастье предстает в повести знаменательной и наивной чертой мышления героев ушедшей эпохи. Для самого же автора вынужденная жертвенность и законная потребность счастья находятся в нерасторжимом и постоянном взаимодействии, как вообще поэзия и проза человеческого существования: в данном случае поэзия высочайшей человеческой мечты о всеобщем братстве и жестокая неотвратимость физических лишений.

«...И по утрам перед нами, в туманном далеке, как невозможное видение, как высшая, никогда не приближаемая мечта, возникали розовеющие ледяные вершины великого хребта.

Неуклюже зашевелился, загрохотал фургонами, грянул паровозными гудками тяжелый штабарм и медленно выполз из Луганска, навсегда покидая засоренные бумажными обрывками дома, темные, беспамятные дни и неподвижные могилы» — так кончается повесть «Поэт». Между двумя полюсами человеческого существования — высокой мечтой и бессчетными могилами — течет неиссякаемый и противоречивый поток жизни, полноту которого так глубоко ощущал Иван Катаев.

Он не хотел и не умел упрощать события и явления, свидетелем которых ему привелось стать, а были они драматичны. В суровое и тревожное время писался рассказ «Молоко» (1930): в стране проводилась сплошная коллективизация. Иван Катаев стремился по-своему, не спрямляя путей к пониманию сложностей процессов, передать антагонизм социальных сил и запутанность человеческих страстей, влияющих на эти общие, далеко еще не завершенные процессы.

Для недавнего сотрудника журнала «Город и деревня» особенно близки были проблемы кооперативного хозяйства. Они интересовали его и своим будничным конкретным содержанием (как убедить людей в преимуществах кооперации, как вовлечь их в нее, как руководить их организацией, охраняя интересы беднейшего крестьянства?), они волновали его и теми общими высокими надеждами, которые он с ними связывал, пытаясь в 20-е годы угадать будущее своей страны. Ведь угадать его было не так просто, готовых решений не было, будущее создавалось в спорах, в поисках и борьбе. Отказаться сразу от некоторых даже наивных надежд, — наивных с сегодняшней точки зрения, с точки зрения действительного хода истории, оставшегося позади, — было непросто, нелегко. Например, от расчета на возможность создания высококультурного налаженного индивидуального хозяйства крестьянина, опирающегося на централизованную потребительскую кооперацию. Ведь эти надежды и расчеты заключали в себе не только столкнувшееся с жестокостью классового антагонизма прекраснодушие, в котором и кается герой рассказа «Молоко», ласковый и доверчивый кооператор по прозванию Телочка. Эти надежды содержали в себе и глубокое понимание, что крестьянствоваиие сродни поэзии, что его удача предполагает и определенный дар, и высокую культуру землепользования, что кроме экономических и социологических выкладок за ним стоит и органическая близость земледельца к природе, его искусство проникновения в нее, согласования своей пользы с ее законами.

Потому-то старик Нилов, баптист, глава громадной дружной семьи и владелец прекрасного, слаженного как здоровый организм хозяйства, обнаруживший в конце концов и свою собственническую, жадную сущность, и свою человеческую уязвимость, сначала предстает перед читателем в нимбе розовых седин, пронизанных солнцем, в окружении сияющей листвы и золотых пчел, — почти как бог Саваоф, во всяком случае как некое мифологическое воплощение прекрасной близости человека к природе, сре ди которой он существует, к земле, на которой он с любовью трудится. В гимне Нилова молоку безошибочно слышится голос самого писателя. Но как сложно сочетается в самом старом крестьянине его глубокая любовь к земле с корыстью, с собственническими инстинктами!

И весь причудливый рассказ простодушного кооператора, где как-то странно неожиданно врываются в сугубо экономические и политические заботы и споры и молодая страсть, и загадочная женская красота, и национальные предрассудки, и безрассудное злодейство, — этот причудливый сюжет служит тому, чтобы показать неразгаданную сложность и единство мира, где все переплелось и нелегко распутывается. И портреты, и быт, и пейзаж в этом рассказе пластичны и живописны, а стиль повествования по характерности живой разговорной интонации напоминает Лескова. Но конечным итогом рассказа звучит лирическое признание героя в его смятении перед сложнейшими проблемами времени, которые предстояло решать его поколению. Мужественность этого искреннего признания трогает до сих пор: «Боже ты мой! Как еще все смутно, растерто и слитно вокруг! Нигде не найдешь резких границ и точных линий... Не поймешь ни конца, ни начала, — все течет, переливается, плещет, и тонут в этом жадном потоке отдельные судьбы, заслуги и вины, и влачит их поток в незнаемую даль... Не в этом ли вечном течении победа жизни? Должно быть, так. А все-таки страшновато и зябко на душе».

Чувство личной причастности за все происходившее и происходящее в стране, потребность все знать, все видеть самому, все не раз проверить и заставило в 30-е годы Ивана Катаева, художника-реалиста и высокого лирика философского склада, очень много ездить по стране и писать очерки. В работе очеркиста Катаев видел неотложную необходимость времени, он не считал возможным на кого-нибудь ее перекладывать и к тому же не ставил непроходимой границы между своими очерками и рассказами.

В 1930 году он писал на страницах «Литературной газеты»: «Публицистическое освоение современного... материала я считаю наиболее срочным, безотлагательным делом. Грандиозные и стремительные процессы эпохи хочется, прежде всего, обдумать. Полновесное художественное изображение может по необходимости и поотстать. Писатель, особенно обладающий кое-каким журналистским опытом, должен участвовать в прямом публицистическом осознании событий времени. Зрительные представления в этой моей работе призваны играть лишь вспомогательную роль; рисунок идеи лишь слегка тропут пастелью образного. Я отнюдь не считаю такой метод универсальным и пригодным для всех, думаю, однако, что при удаче такая попытка может хоть в малой степени пойти на пользу нашему художеству, очень небогатому мыслью, и нашей публицистике, крайне скудной выразительными средствами». Мы слышим здесь полемический голос идеолога искусства, не только искавшего на практике новые литературные формы, адекватные в его представлении задачам времени, но и теоретически обосновавшего эти поиски, сознательно предлагавшего свои эстетические программы.

Конкретность внимательного и непредвзятого наблюдения над живыми и потому подвижными процессами действительности и открытая публицистичность сознательных выводов, выраженная в искреннем и патетическом слове, — непременное сочетание, присущее всей прозе Ивана Катаева. Настолько непременное, что иногда трудно провести резкую грань между его повестями и рассказами и его очерками.

Что такое его «Хамовники», это лирико-публицистическое вступление к ненаписанной повести (1932 — 1934), эта философско-поэтическая концентрация катаевского мировосприятия, в котором история и современность предстают в их непрерывной цельности, где прошлое зримо переливается в настоящее, а настоящее в будущее, но и в дали прошлых лет явственно уже угадываются поэтом черты настоящего?

В «Хамовниках», где среди запечатленных взволнованной рукой писателя старых камней Москвы возникают тени «великих старцев» — Толстого и Кропоткина, особенно прямо выразилась свойственная Ивану Катаеву историчность мышления и его представление о старом городе, — а таким городом для него была прежде всего Москва, — как о живом организме, порожденном длительной эволюцией, впитавшем в каждый свой камень дух отечественной истории. Неотделимой клеткой и мыслящим рупором этого подвижного громадного организма всегда ощущал себя Иван Катаев.

И все-таки граница между большинством «деловых» очерков Ивана Катаева и его художественной прозой есть, и определяет ее степень художественного вымысла. В конечном счете этот дар обобщающего вымысла и отличает художество от публицистики, образное мышление от научного, фактографическое запечатление даже самого типичного случая от синтетического соединения ряда явлений в одно, вобравшее в себя множество типичных случаев. И судьба произведений самого Ивана Катаева — лучшее тому подтверждение. Многие его очерки остались лишь ярким и характерным свидетельством истории, ее фактов и порожденных ею человеческих чувств и мыслей. В то же время лучшие из его повестей и рассказов — «Сердце», «Поэт», «Молоко», «Ленинградское шоссе» — продолжают свою непосредственную жизнь в душах новых и новых поколений читателей, по-своему воспринимающих их образы, сообразующих эти образы со своими мыслями и чувствами, со всем своим жизненным опытом, далеко ушедшим во времени от того, что довелось видеть и знать Ивану Катаеву: ведь при встрече читателя с художественным произведением прошлого всегда происходит взаимообогащающий обмен историческим опытом поколений.

Показательно, что повесть «Встреча» (1935), продолжающая в творчестве писателя тему преобразующейся деревни, сложность ее нового пути, тему, начатую в «Молоке», будет написана тол^ю после того, как Катаев-публицист снова и снова изучит многоаспектные проблемы, стоящие перед крестьянством на этом пути. И сначала он издаст книгу «деревенских», как сказали бы сейчас, очерков «Движение» — очерков о коллективизации. И только после множества эмпирических наблюдений и глубоких размышлений о случившемся сочтет он себя вправе перейти к художественному их обобщению.

Основой сюжета этой повести станет рассказ о крутом переломе в жизни одного из знаменитых в начале 30-х годов «двадцатипятитысячников», инженера, посланного партией из города в деревню, чтобы возглавить работу колхоза. Но реалистическая глубина изображения, человечность и поэзия сосредоточены в повести не столько на фигуре инженера Калманова, сколько на судьбе деревенского бедняка Киргохи Битого-поротого. Рассказ о том, как в последнем человеке деревни Онучино постепенно, с трудом пробуждается надежда и достоинство, наполнен точными и трогательными штрихами деревенского быта и психологии. При этом и здесь Иван Катаев остается и точным реалистом-бытописателем, и лириком, мыслящим широкими философско-социологическими категориями, и мыслителем, озабоченным судьбой миллионов человеческих личностей, одухотворенным надеждой, что и они приобщатся к высокой культуре, накопленной веками человеческого труда, но доступной еще немногим. «Скорей, « Корей научить, пока длятся их жизни», — мечтает Кидманов. У Ивана Катаева никогда нет разрыва между мечтой о всеобщем счастье и любовной заботой о каждом отдельном человеке.