очном клубе с крайне обманчивым названием «Sublime». По-английски это произносится «саблайм» и обозначает что-то вроде «величественный, возвышенный, грандиозный», хотя ничего подобного тут нет и в помине.
Я рад, что работаю с соотечественником, тоже уругвайцем. Как и многие другие молодые уругвайцы, он больше не живет на родине. Правда, нас тут не так много, и по численности мы безнадежно уступаем нигерийцам и колумбийцам, поэтому мне приятно работать вместе с Франсиско Гонсалесом, или, как его жестоко, но с юмором называют колумбийцы, Pobre Poncho[16]. Бедным Панчо его прозвали из-за истории, в результате которой он сюда попал. Она связана не с политикой, а с любовью. Бедный Панчо совершил ошибку, влюбившись в английскую девушку на пляже одного очень красивого места под названием Пунта-дель-Дьябло, на юге Бразилии. А эта девушка – несомненно, под влиянием солнца, прохладного вина, набегающих на берег волн Атлантического океана и прелестного отеля – влюбилась в Панчо. Ау qué lindo![17] Она училась и должна была один год провести за границей, чтобы написать диссертацию о правах человека и безнаказанности преступников в Уругвае. В числе сувениров, которые девушка привезла с собой в Лондон, – ожерелья из акульих зубов из Пунта-дель-Дьябло, кожаной сумки, избранных сочинений Бенедетти – был и ее новый экзотический приятель, Франсиско «Панчо» Гонсалес.
Однако в Лондоне произошло непредвиденное. Иллюзии развеялись, все стало выглядеть в ином свете, и бедный Панчо лишился обаяния новизны. Достаточно сказать, что умение произнести «это дверь» или «сахар, пожалуйста» и ничего больше по-английски – очаровательно в Южной Америке, но не в этом огромном городе, где парень стал лишь еще одним глупым и смущенным иммигрантом. А кроме того, единственной работой, которую уругваец мог получить, было мытье посуды и уборка офисов. (Это казалось тяжело и для самого Панчо, который вышел из богатых кварталов Монтевидео и, среди прочих благ жизни, имел прислугу.) Дела пошли плохо: красотка стала грубо разговаривать с Панчо, жаловаться на отсутствие денег, рассеянно ворошить свои светлые волосы, в которых запуталось его простое сердце, и говорить, что ее удручает их положение и его грубые латиноамериканские замашки настоящего мачо.
Дело приняло скверный оборот, и теперь бедный Панчо работал уборщиком, не желая возвращаться в свой квартал Поситос и смириться с поражением, не желая признаться даже самому себе в том, что его отношения с Софи – которая по-прежнему великодушно отмечала его помощь в разделе «Благодарности» своей диссертации – не живее, чем Тупак Амару. А колумбийцы дразнят парня, водят в бары с латиноамериканской музыкой и советуют забыть этих холодных чопорных гринго и найти себе какую-нибудь прелестную chicolita[18], которая умеет mover la colita[19]. Но бедному Панчо не нужна никакая chicolita, ему нужна Софи, и колумбийцы театрально перерезают себе запястья, прижимают руки к сердцу, танцуют танго со своими швабрами, напевая при этом: Ay Sophie, rompacorazones, mujer traidora, porqué no vuelves a tu Pobre Panchiiiiii-toooo?[20]
И бедный Панчо грустно улыбается.
Он совершенно вне политики, этот мой юный соотечественник. Иногда, когда мы делаем перерыв в работе, он говорит мне: «Дон Орландо, вы ведь были связаны с тупамарос и со всеми этими ужасами. Зачем все это вообще затеяли?» Мне смешно, когда он называет меня «дон Орландо» – типичная для Панчо манера. Кроме того, я не так стар, как может показаться. И тем не менее, когда один из чилийцев полушутливо назвал меня Ese Supervisor Uruguacho, Tupamaro Conchasumadre[21], Панчо пришел в неистовый гнев и бросил в парня металлическое ведро, раскроив ему лоб. В результате едва не возникла всеобщая потасовка, поскольку колумбийцы, несмотря на постоянные поддразнивания Панчо, относятся к нему как к талисману, а затем в драку вступили нигерийцы, готовые подраться с колумбийцами из-за вечного спора о том, чья футбольная команда лучше, а чилийцы быстро разделились согласно принадлежности к политическим партиям и стали драться между собой. Непонятно было, что задело Панчо – оскорбление меня лично или уругвайцев вообще. Сам он сказал лишь одно:
– Вы знаете, дон Орландо, я всегда терпеть не мог надменность и la boca sucia[22] чилийцев.
– В таком случае, – сказал я, – хорошо, что у нас здесь нет аргентинцев.
– Почему? – спросил он.
Иногда он оказывается тугодумом, бедный Панчо. У Софи наверняка было достаточно времени, чтобы заметить это.
Мой сын – он занимается компьютерами – иногда спрашивает, зачем мне эта работа, и покровительственно объясняет, что мне было бы выгоднее получать пособие по безработице с доплатой на жилье. Я отвечаю ему, что люблю свою работу, и это отчасти правда. Мне нравится находиться среди людей. Где еще я мог бы услышать историю бедного влюбленного Панчо? Правда, я не рассказываю сыну, как одиноко было бы мне без этой работы, что без нее мое общение с людьми ограничивалось бы его случайными приездами ко мне домой, чтобы поесть asado[23] и доказать что-то своим девчонкам. «Но ты хотя бы мог подыскать себе работу получше, – говорит он. – Ты же образованный человек, ты мог бы устроиться получше, чем убирать офисы. Ты же был журналистом божьей милостью». Я только улыбаюсь и не возражаю ему, потому что, на свой манер, мой сын иногда бывает так же глуп, как Панчо. Раньше я был журналистом, а теперь я уборщик. Я не смотрю на это как на трагедию, насмешку судьбы над изгнанником. Я больше не хочу быть журналистом, да и не смог бы быть им дальше. Я прихожу на работу, разговариваю с Панчо, отрабатываю свою смену и иду домой. Я не нуждаюсь в посторонней помощи. Я не из числа тех символических профессоров, специализирующихся на биологии моря, которых тяжелая рука диктатуры или смертельные объятия неолиберальной экономики вынудили пойти в водители такси.
Есть одна песенка, которую я постоянно напеваю. Я пою ее, чтобы успокоить нервы, мурлычу себе под нос, когда мою туалеты в клубе «Саблайм» или чищу мусорные корзины в коридорах офисов телекомпаний. Когда я пою, то вспоминаю того человека, о ком мне больно думать и память о котором так же мучительна, как память о моем ненадежном доме с зелеными ставнями; я пою эту песню в 73-м автобусе и когда пешком возвращаюсь поздним вечером домой, в холодную мокрую ночь, каких не бывает в мире, кроме этого города:
Cielo, mi cielito lindo,
Danza de viento y juncal
Prenda de los Tupamaros
Flor de la banda oriental[24].
Взаперти
Ник Джордан очень хотел иметь мужество и убеждения. Он с благоговением рассматривал фотографии охваченных пламенем мучеников, которые облили себя бензином и подожгли, и думал о том, какие сверхпобуждения могли оказаться сильнее естественного стремления к самосохранению и страха боли. Он думал о жертвах пыток, исторгающих презрение к своим палачам сквозь стиснутые мукой зубы, и что сам он в таких условиях исторгал бы лишь имена и адреса всех своих друзей. Ник не был уверен, что проявил бы мужество даже не в столь экстремальных ситуациях. Он восхищался ирландской журналисткой, которая выразила свое презрение дублинскому криминальному сообществу и поплатилась за это жизнью. Правда, кое-кто говорил, что на самом деле все было не столь героически, но Джордан не желал об этом слышать.
Ник пришел к заключению, что главная его проблема заключалась в следующем: он хотел быть героем, но не умереть героем. Очевидно, мало кто стремился к последнему, но некоторые были готовы к этому – или, во всяком случае, к страданиям – как к неизбежной опасности, связанной с храбростью. Он вспомнил фотографию военных действий в центральноамериканской стране, на которой молодой партизан стрелял, стоя на колене рядом с телом мертвого товарища. Теперь у этого молодого солдата были воспоминания и рассказы – возможно, и ночные кошмары, – а его товарищ превратился в прах. Но нельзя выжить, если не смириться с возможностью стать тем, другим, трупом, все еще сжимающим лежащую рядом винтовку. Ник не был уверен, что готов к такому риску, и его угнетала эта трусость, которую он считал ужасной и разрушительной слабостью, особенно для людей его профессии.
Когда он разговаривал об этом с Кейтлин, она убеждала его, что храбрость и трусость – не какие-то раз и навсегда заданные качества. Никто не знает, когда он может оказаться храбрым, но такая возможность есть у всех и может проявиться в самый неожиданный момент. Может быть, у него просто не было случая проверить себя. Она напомнила о своем друге Дереке, который боялся всего на свете: самолетов, лифтов, метро, голубей, замкнутого пространства, неограниченного пространства, рака, толпы, детей, кинотеатров, штормов и собак, не считая более мелких страхов. И этому Дереку сломали в метро нос и выбили два зуба, когда он вступился за выходца из Азии со следами кожной болезни витилиго против нескольких подвыпивших болельщиков «Сандерлэнда», возвращавшихся на Кингс-кросс. Это все очень хорошо, думал Ник, но поступил бы он так же, как Дерек, или сделал бы вид, что ничего не замечает, и вышел на следующей станции?
Не было ли это желание храбрости и стремление не оказаться слабым какой-то экзистенциальной потребностью скрыть другие пороки своей личности? Ник не принадлежал к миру, в котором права не ограничены, но в этом мире было достаточно привилегий, чтобы линия его жизни оказалась вполне предсказуемой. Иногда у него возникало острое желание выйти из отведенного ему русла, нарушить правильный и заранее предусмотренный порядок вещей, чтобы почувствовать, что он действительно живет.