Серебряное слово. Тарасик — страница 9 из 12

Дорогой Наташе посвящаю

Часть первая



Вечер. Вечер повсюду. В городе он не такой, как в поле или в лесу. В лесу и в поле темно, тихо. А в городе светло. Здесь всегда светло, даже ночью. По мостовым проезжают машины. Свет их больших, круглых, выпуклых глаз освещает путь впереди.

На перекрестках горят семафоры зелеными, красными и желтыми огнями. А на тротуаре зажигаются один за другим фонари.

И все эти огни скрещиваются, спутываются, горят и сияют.

Только небо над городом темное, как и повсюду, где нет ни тротуаров, ни мостовых, ни троллейбусов, ни автобусов. Оно ночное — все в звездах, даже над самыми высокими городскими домами.

И светится каждый городской дом в этот вечерний час, словно зажглись его глаза-окошки, как глаза совы в лесу. Но у совы они маленькие, зеленые, а у городских домов большие и разноцветные.

Тише!.. Глядите, — вот новый дом! Он стоит на самой окраине и окружен садом. Но и над ним, над этим самым молодым и новым домом, тоже темное небо. Потому что вечер.

Окна у нового дома широкие. Двери лаковые. Никто еще не успел их обить каблуками. Никто еще не успел исцарапать гладких перил его лестниц.

Дом покрыт новой крышей. На крыше новые антенны. На всех окнах, даже на кухонных, висят занавески. Это люди, видно, сильно обрадовались, что у них хорошие, красивые квартиры, взяли да и понавесили нарядных занавесок.

Тише. Тише… Давайте тихонько оглянемся.

Видите, на дворе снег — свежий и пухлый. Новый снег. Никто еще не пробежал по недавно выпавшему снегу. Даже кошка. Не видно следов ее маленьких, круглых подошв.

Посмотрим-ка через садовую ограду. Как ярко отсвечивает в темноте снег. Право, можно подумать, что его присыпали нафталином.

Да нет!.. Кто ж это станет посыпать нафталином снег. Никто. Даже на радостях, что получил хорошую квартиру.

Зачем же так горит, так блещет и сияет в темноте каждая снежинка?.. Может быть, там, глубоко под землей, зажегся волшебный огонь и от него засиял снег?

Снег блещет и светится спокойным, широким, голубым сиянием. Он прыскает блестками. Горит, как от холодного пожара. Каждая брызжущая светом снежинка могла бы, верно, рассказать какую-нибудь историю. Только не хочет говорить. У нее свой язык. Она блещет.

Тише. Тише… Давайте-ка поглядим на недавно высаженное в новый сад дерево. Каждая его ветка рассказывает истории. Только и у них, у веток, свой язык. Свои буквы. Своя азбука.

О чем же они рассказывают, чуть покачиваясь и будто вздыхая?

О своих сестрах — тоненьких, плоских ветках, которые нарисовал мороз на стеклах трамваев и троллейбусов; о своих братьях — настоящих, больших лесах, которые так тихо, так волшебно дремлют под светом луны и звезд; о звездах, зажегшихся над лесами в темноте ночи; о том, какими звезды бывают круглыми и какими окружены неровными зубчиками.

Но пойдемте, пойдемте дальше!..

Давайте не шагать по лестнице. Взлетим-ка прямо вверх — к самому карнизу.

Вот он — карниз! Осторожно. Покрепче держитесь за выступы стены.

Вот и окна. Теперь они совсем близко от нас. Мы можем заглянуть в любое из них. За стеклами виднеются красивые, недавно выклеенные обои. Небось рады хозяева своим новым обоям.

А вот и лампа под потолком. На ней розовый абажур. Он в шелковых кисточках.

Свет лампы ложится белым кругом на стол. А по стенам ползет красноватыми отблесками: темная полоска, розовая полоска.

И только углы комнаты, куда не добежал свет, почти совсем темные. Там колеблются и живут большие, длинные тени. Одна из них похожа на кошку, другая — на ставшего на задние лапы волка.

А вот еще одно окно. Зеленое.

Остановимся, поглядим в комнату. Зажжем наш потайной фонарь. Войдем в дом неслышно, через стекло окошка. Подслушаем, о чем говорят люди и о чем они думают. Посмотрим, как они живут.

Нехорошо подслушивать и подсматривать.

Но что ж поделать!

Книжка — ваша. А грех — пополам.

Глава первая

— Пап, а пап, шкаф — мужчина или женщина? — раздумчиво и тихо спрашивает мальчик.

— А? Чего?.. Мужчина. Раз «он» — значит мужчина, — отвечает папа, который сидит в углу, у письменного стола, над раскрытым учебником.

На столе лампа с зеленым абажуром. Папины пальцы запущены в густые русые волосы, и от этого волосы стоят во все стороны торчком. Глаза у папы воспаленные. Рот приоткрыт.

— Пап, нет, на самом деле?.. А почему у него там, где ножки, как будто бы туфельки? Маленькие. Не мужчинские… Как у тетеньки, а не у дяденьки.

— Ага, — не отрываясь от учебника, коротко и громко говорит папа. — Как у тетки? Пусть будет по-твоему. Шкаф — тетка. Он тетка. Он носит юбку с оборкой. Ну?.. Успокоился?! Доволен?!

Молчание. Раздумье.

— Па-апа! — раздался минут через десять тихий и сонный голос из темного угла. — А стул — он кто? А стол? А скамейка? А полка? А табуретка?

— Ты что?! — уронив руки на раскрытый учебник, спрашивает папа. — Зарезать ты, что ли, меня решил? — и папа в отчаянии протягивает руки с растопыренными пальцами к стене, оклеенной голубыми обоями.

На стене сейчас же начинают двигаться две длинные тени.

— Есть люди, которым, может, хочется спать, — заикаясь от жалости к себе, говорит папа, — но они не спят. Они занимаются. Они готовятся к экзаменам. Есть люди, которые… Есть такие люди… А есть другие, которые…

Отец умолкает. Не придумал он, какие на свете бывают люди. Слышно, как он обиженно посапывает носом.

В комнате тихо. В окошко глядятся круглые звезды. Ни звука, ни шороха. Даже мышь и та не скребется под полом. Она не успела еще перебраться на новую квартиру: в новых домах не бывает мышей.

Папе хочется спать. И хочется заниматься. Но для спокойствия ему почему-то нужно быть уверенным в том, что заснул его сын.

Подумавши, он отстраняет учебник и тихо, на цыпочках, встает из-за стола.

Скрипнул стул. Скрипнули папины башмаки. Пропел свою тонкую песенку паркет под папиными ногами.

Вот темный угол комнаты, где стоит короткая никелированная кровать. Глаза у мальчика крепко зажмурены, слишком крепко зажмурены, чтобы поверить, что он спит.

— Тарасик, — говорит папа шепотом.

Молчание.

— Тарасик, — виновато говорит папа. И осторожно, во тьме, — ведь никто никогда не увидит этого, разве что только новые стены и новые обои, — он дотрагивается до макушки Тарасика.

«Эх! И бывают же у людей такие мягкие волосы», — думает папа.

Тарасик сейчас же открывает глаза. В его глазах отражается свет лампы; в них горит лукавый огонек — насмешка над собственным отцом (так думает папа); в них теплится смутная надежда, что отец провалится на экзаменах потому, что Тарасик делает свое черное дело, мешает ему заниматься. Папа быстро отдергивает руку от головы Тарасика, отступает на шаг от его кровати… Он притворяется, что поймал муху.

— И откуда только поналетали?! — тихонько бормочет папа.

Он забыл, что на дворе зима и что зимой в новом доме мух не бывает. Откуда им взяться?.. Ведь они не успели летом сюда залететь. Летом тут еще не было дома. Это знает даже Тарасик.

— Тарасик, спи!

Тарасик видит, что дело плохо, и закрывает глаза. Но это не значит, что он спит. Как бы не так! Не спит и не будет спать.

…Снег заглядывает в окно голубым и широким светом. Поздно. Тихо. Папа возвращается к столу.

«Тик-так», — говорят ходики. «Тик-так. Только так», — говорят они папе, который склоняется над учебником.

Под мерный звук часов, под их ровное бормотание, оживает в комнате угловой человек, о котором знает только Тарасик.

Когда переехали на новую квартиру и расставили мебель, человек сейчас же поселился тут. Днем он прятался. Ночью — кивал Тарасику.

Когда гасили верхний свет, человек отделялся от своего угла и шагал по стенам, осторожно раскачиваясь при свете звезд, при свете папиной лампы. Этот человек был тенью от шкафа и стопки книг, положенных на шкаф. Тень от книжек сделалась его прозрачной головой.

Вот угловой человек вытянул вперед руку — тощую, плоскую, — и снова застыл, притаился. И снова шарит по стене его прозрачная рука, долгая, длинная — без пальцев. Плечо у него острое, и весь он окружен сиянием: отражением белого снега, глядящего через окошко, и светом луны.

Луна тихонько вышла из-за облака. Или просто проснулась. Она высоко. Разве ее поймешь, разве спросишь о чем-нибудь у луны?

Скучно ей одной посредине большого неба. Одна она, а людей много на свете. Они могут разговаривать, плеваться — кто дальше; тузить друг друга; могут играть в салки… Им хорошо, а луне плохо. Вот она и заглядывает к людям в окошки.

Глянула в окошко луна — и ожил угловой человек. Тронул кошку, тронул неприбранную посуду на столе, тронул голову папы. И папа заснул. Положил щеку на учебник — и спит.

Зашла луна. Человек отбежал в свой уголок и слился со стеной. Приклеился к ней — и затих. Стоит и не дышит.

Отвернувшись от человека, Тарасик смотрит на квадратные узорчатые стеклышки в новой двери. Стеклышки блестят, отражают огонь лампы, мерцают. И вдруг они становятся совсем маленькими, бегут к Тарасику и останавливаются.

Нет стекла. Нет шкафа. Нет углового человека.

Тарасик спит.

А что они там делают, пока он спит, — вещи, посуда, кошка и человечище в углу, — кто их знает! Небось едва дождались, чтоб он уснул… Смеются, пляшут…

Только его не проведешь. Погодите! Когда-нибудь он вовсе не станет спать, подглядит и заулюлюкает: «Угу-гу!» — ночью. Что тогда? Они смутятся небось, да так и застынут. Он хитрый. Его не проведешь.

Глава вторая

— Тарасик, давай вставай, — говорит папа. И голос у него сердитый: он сам проспал.

Тарасик с трудом открывает глаза. Он моргает.

— Вста-а-авать! — говорит папа коротко и грозно, как будто отдает военную команду.

Но Тарасику очень хочется спать… По его ногам и рукам бегут такие теплые, такие сонные мурашки. И потом, за что на него кричать? Ведь он же спал, а чего худого может сделать во сне человек?

Тарасик принимается реветь. Он ревет сквозь сон, с полузакрытыми глазами. Спит и ревет.

Скоро ему становится тошно от собственного протяжного крика. Но достоинство не позволяет замолчать. Ведь никто не просил, чтобы он перестал плакать.

— У-у-у, — вопит Тарасик. И уж сил больше нет вопить. Устал. Хорошо бы и отдохнуть. Но человеку дорого собственное достоинство.

А отец притворяется, что не слышит Тарасика. Он делает свое дело: ставит на стол соль, приносит из кухни подогретую картошку в закоптелой кастрюле. Нарезает хлеб.

На скатерти пятно от пролитого и высохшего чая. Опрокинутая чашка; неприбранные с вечера тарелки.

— Тарас, вставать!

«Погоди-ка, я вырасту большой, — думает Тарасик, — и я буду ночью тебя будить. И я попрятаю твои ботинки так далеко, что ты опоздаешь на работу. И я рассыплю соль на столе. И как только ты сядешь читать свои книжки, я выскочу из-под стола и ка-ак заору: «Угу-гу-у!» Будешь знать».

— Тарасик, вставай же, — терпеливо и тихо говорит папа.

Тарасик встает, шатаясь от обиды. Он обувается. Отец не заметил, как он шибко кричал. Зря старался. Зря.

— Ни-и-кто, — говорит, обращаясь к стенке, Тарасик, — ни-и-кто, кроме мамы, не пожалеет.

— Тарас, давай действуй! — сухо говорит папа.

Тарасик действует: рысцой бежит на кухню. В его глазах отчаяние.

Став на цыпочки, он дотягивается до нового, блестящего крана.

Из крана бьет холодная вода. Смочив кончики пальцев, он возвращается в комнату и энергично трет полотенцем сухое лицо.

— Садись и ешь! — говорит папа.

Есть не хочется. Тарасик берет сухую картофелину и обмакивает ее в соль. Украдкой, из-под ресниц, он поглядывает на папу.

Папа тоже действует: ухватившись обеими руками за длинную палку швабры, он подметает пол.

А в окошко глядится утро, серое небо, зима… Озябнув, печально стоят во дворе деревья и припорошенная снегом изгородь нового сада. Она тоже небось озябла.

Все озябло, даже свет за окошком. Озябла чужая кошка, которая бредет по двору. Поджала лапы, вытянула длинное черное тело. А лицо у нее усатое. И мяукать ей лень. Спать охота. Холодно.

Один за другим выходят во двор люди: они торопятся на работу.

— Наелся? — спрашивает папа и ставит в угол швабру.

— Наелся! — не глядя на папу, говорит Тарасик.

Он берет кусок отварной картофелины, обмакивает ее в соль и подает кошке. Но кошка не ест. Неинтересно ей есть сухую картошку.

— Наелась? — спрашивает Тарасик. А кошка молчит. — Ага… Наелась? Так действуй.

Папа разливает чай, собирает посуду и прикрывает грязную стопку тарелок кухонным полотенцем.

Тарасик выпивает жидкий чай, а потом, от нечего делать, принимается шагать по комнате.

— У-у-у! — поет он голосом ветра. — И-и-и, — поет он голосом радио и телевизора. И подходит к отцовскому столу.

На столе чернильница.

«У Марфуши муж гуляка!» — поет Тарасик тоненьким, женским голосом, который пел вчера из радиоприемника.

И вот чернильница принимается плясать. Она пляшет очень прекрасно. Ее подталкивает Тарасик.

— Му-у-уж гуляка! — поет чернильнице Тарасик.

И вдруг чернильница опрокидывается.

В первую секунду Тарасик не может опомниться. Он не понимает, что с ним случилось: чернильница пуста, а руки у него густо-лиловые. Чернила медленно растекаются по столу и капают тяжелыми каплями на новый пол.

Беда, которая свалилась на Тарасика, такая большая, что он стоит молча, с раскрытым ртом над опрокинутой чернильницей.

— Что это значит? — тихо и грозно спрашивает папа. — Назло?.. Да?

И у него дрожат на щеках, под кожей, мускулы.

Опустив голову, сдавшись, папа уходит на кухню, приносит оттуда тряпку и старательно растирает чернила на полу.

Красивое чернильное сиреневое пятно лежит теперь у папиных ног, под столом. Руки у папы лиловые, тряпка тоже лиловая.

— Идем, — говорит папа. И бодро шагает по коридору. В одной руке у него швабра, в другой — сильно вытянутой вперед — лиловая половая тряпка.

Тарасик трусцой бежит за папой по коридору.

— Весело! — подходя к крану, говорит папа. И намыливает руки стирочным мылом. Чернила бледнеют. Вместо лиловых они становятся голубыми.

— Тарасик, иди сюда!

Ну и холодная, ну и ледяная вода в новом кране! И вдруг она становится сильно горячей, — это папа открыл другой новый кран.

Папа старательно трет мылом и щеткой руки своего несчастного сына. Но чернила не отмываются.

— Кошмар! — говорит папа. — Не понимаю, чем все это кончится!..

И Тарасику начинает казаться, что незнакомое и страшное слово «кошмар» шевелит лохматыми ножками, похожими на ножки жука, в утренней полутьме кухни.

Он открывает рот, набирает побольше воздуху и опять принимается громко орать.

— Добивай! — говорит папа. — Валяй добивай. Это, видно, я виноват, что ты опрокидываешь чернильницы!

Теперь руки Тарасика похожи на бока животного — зебры из зоопарка. Только бока у зебры белые, в коричневую полоску, а руки Тарасика — красные, в лиловую полоску. Это, наверное, навсегда. На всю жизнь он останется с такими зебристыми руками. С такими вот полосатыми. Тарасик ясно видит это по отчаянному выражению в глазах папы. Как-никак Тарас ему родной сын, а не собака!.. А весь полосатый.

— Давай одевайся, — поглядев на часы, говорит папа.

Тарасик надевает пальто, шапку и варежки. Теперь его руки прикрыты варежками.

«Ничего, — успокаивает себя Тарасик. — Я же могу всегда теперь ходит в варежках. Даже спать могу в варежках».

И, захлопнув входную дверь, они торопливо спускаются по лестнице красивого нового дома — полосатый Тарасик и его злосчастный отец.

Глава третья

«Худо жить» — так думает Тарасик.

Ан нет! Как посмотришь на снег, сразу станет видно, что жить на свете не плохо, а хорошо. Снег хрустит и блещет под ногами Тарасика. В новом снегу горят голубые, красные, белые точки… Не иначе, как все елочные дожди, шары, звезды — с розовыми, скрипучими лучиками — взяли и спрятались в этом снегу, у самого порога нового дома Тарасика.

Чем дальше шагают по улице Тарасик и папа, тем белее и пухлее снег.

Но нигде нет такого снега, как в сквере, куда ходят каждое утро Тарасик и папа, до начала папиной работы.

Никто еще небось не шагал в этом садике, который почему-то называется сквером, по недавно выпавшему белому снегу. Вот разве что только папа, Тарасик и воробей.

Серенький маленький воробей слетел с трамвайных проводов и чирикнул так жалостно. Наклонил набок пегую голову и сказал зиме: «Зачем снег? Зачем холодно? Дай червяка!»

Седьмой час. Сквер пуст.

Но вот в раскрытую калитку входят две женщины в ватниках, с лопатами в руках.

Э-эх! Если б Тарасик был папой, а не Тарасиком, разве бы он заделался электротехником?! Он стал бы дворником. Дворникам хорошо! Зимой они копаются в снегу, а летом поливают улицы из шлангов.

Самые лучшие, большие метелки, шланги, лопаты — все это бывает только у дворников.

— Закрутил ты мне голову, — с досадой говорит папа. — Я забыл прихватить твой совок. Давай посиди-ка на лавочке или слепи мне снежную бабу. Ладно?

На папе лыжный костюм. Сейчас он будет бегать по кругу. Старая история! Все известно Тарасику наперед.

— Папа, я тоже хочу побегать, — тянет Тарасик.

— Хорошо, — отвечает папа. — Побегай. Не возражаю. Вокруг скамеечки.

И, повернувшись спиной к Тарасику, он удирает.

Папа бежит так шибко, что только подметки мелькают в воздухе.

Поворот — и Тарасику видно его лицо с приподнятыми бровями. Кажется, что даже папин нос вытянулся вперед.

Папина голова откинута назад, а нос глядит вперед. Только вперед.

— Давай жми! — подбадривает папу Тарасик.

И папа жмет: бежит все шибче и шибче.

Поворот — и Тарасику больше не видно его лица.

Теперь он видит только отцовские подметки.

Поворот — и видать лицо.

Поворот — и видать, как мелькают подметки.

— Раз-два! Раз-два! — подпрыгивая на месте и размахивая руками в варежках, командует Тарасик.

И папа сейчас же сворачивает в аллею — большой коридор, обсаженный с обеих сторон деревьями.

Теперь Тарасику ничего не видать — ни папиного лица, ни папиных подметок: папа убежал на другую сторону сада.

Вокруг пусто. Тихо. Бело. Тарасик вздыхает, от нечего делать садится на корточки и принимается сгребать руками снег.

…Но ведь папа не взял совка! А много ли снега нагребет человек руками?

…Нет морковки!.. Не прихватили ее с собой. А как сделаешь без морковки снежной бабе хороший нос?

…Нет поблизости кочегарки. А разве сделаешь бабе глаза из простого снега — без угольков?

Тарасик оглядывается и взбирается на скамейку. Вздрогнув, дерево сыплет снегом на его теплую шапку.

Тихо звенят трамваи. Тонким хором чирикают воробьи.

Скучно Тарасику.

И вдруг выглядывает откуда-то из-за дальних домов солнце. Не солнце, а отблеск его. Но Тарасик знает, что теплый свет всегда бежит впереди солнышка, чтобы оказать: «Сейчас оно придет».

Про это он знал всегда. Даже тогда, когда был совсем еще маленький. Даже тогда, когда не умел ходить и не понимал, что у солнца есть имя — Солнце.

И вот его лучи.

Волшебно коснулись они кустов. Волшебно коснулись они дорожек и памятника посредине сада. Памятник: голая тетка с разбитым кувшином. Но и каменной голой тетке весело от теплого солнышка. Она, видать, согрелась и даже как будто вспотела: вся блестит в его свету.

Горят огнями, елочными фонариками каждая ветка и каждый куст большого, пустого сада.

Повернутой к солнцу щеке Тарасика становится тепло. Солнце слепит его правый глаз. Глаз хочет жмуриться. Хочет спать. А за ним — второй… Оба глаза слипаются.

Красно и весело, сквозь закрытые веки, бежит навстречу Тарасику большое солнце. Солнце блещет, переливается… Солнце гудит, гудит.

Тарасик посапывает.

И вот он как будто шагает в валенках, проваливаясь в глубоком снегу, по гудящему, веселому, солнечному коридору.

Коридор весь блещет! Тихо, в последний раз цвивиркнул воробышек…

Лохмато и сладко обхватывает Тарасика сон своими большими теплыми руками. Голова в большой шапке шатается то вправо, то влево.

Тише, трамваи! Эй вы, воробьи, потише!..

Тарасик спит.

Глава четвертая

— Ты это что, малец? — говорит Тарасику толстый голос. И кто-то дотрагивается до его плеча. — Жив ли?..

— Жив, — отвечает Тарасик. — Это я нарочно зажмурился. Я придумал, что если кто ко мне подойдет, так я его лягну.

— Ну и хитер ты, брат! Видать, решил меня взять на пушку! А я вот первый тебя обдурю… Держись — забодаю! — говорит толстый голос.

И вперед протягиваются два больших коричневых от курева пальца. Они щекочут пальто Тарасика (в том месте, где у Тарасика живот).

Человек хохочет. От его дыхания валит густой белый пар. Тарасик моргает. Он удивляется: какие такие глупые люди бывают на свете, разве умный станет щекотаться через пальто?

Задравши голову, Тарасик внимательно разглядывает человека. Смотрит и видит, что рядом с ним стоит не настоящий дяденька, а дед-мороз. Брови у него утыканы колючками инея, щеки сизые, а нос красный. Только ватных усов он не успел приклеить себе под нос (а ведь каждый мальчик и каждая девочка знают, что настоящие деды-морозы обязательно приклеивают к сизым, картонным носам большие ваточные усы).

Тарасик смотрит на человека. А тот хохочет. В ярком свете сияют и блещут его большие белые зубы.

— Дяденька, это вы снегу наелись? — задумчиво спрашивает Тарасик.

— Уморил! — улыбаясь, отвечает ему Мороз и наклоняется совсем близко к лицу Тарасика.

Глаза у деда-мороза синие. Голубые глаза всегда синеют от холода: видно, зябнут. Из снежных ресниц морозно и весело глядят на Тарасика колючки озябших глаз. В глазах, как в зеркале, отражается не душа, про которую дедушка пробовал рассказывать Тарасику басни, — как будто душу можно увидеть или потрогать. Нет. В морозных глазах наклонившегося к Тарасику человека отражается сам Тарасик. Весь в большой шапке, в варежках, в пальто с пуговицами. В глазах Мороза отражается сад, кусты и скамейки, голая тетка и солнце. И все это почему-то перевернуто вверх ногами.

Белый пар застилает лицо деда-мороза и бежит вверх, как дым из трубы. Дед-мороз дышит паром.

— Давай знакомиться! — сочным голосом говорит дед-мороз Тарасику. — Ты кто такое будешь?

— А я Тарасик, — отвечает Тарасик.

— А я, — погляди, кто я?

Тарасик смотрит и видит, что дед-мороз одет в милицейскую форму. На плечах у него погоны, а на голове блестящая от инея милицейская шапка.

— Привет, приятель, — говорит Тарасику милиционер.

— Хорошо, — отвечает Тарасик.

— А чего ты здесь делаешь?.. Заблудился, что ли? — спрашивает милиционер.

— Ничего я не заблудился. Я с папой был. Только он убежал.

— Не дури, — обиженно покачивает головою милиционер. — Я с тобой по-хорошему, и ты со мной по-хорошему. Где отец?

— Да я же сказал вам, дяденька: он убежал. И не отец он вовсе, а папа. Отцы у тех мальчиков, у кого пап на фронте убили.

— Чего? — удивляется милиционер. — Нет, с тобой не соскучишься, брат. Я тебе слово, а ты мне — три. Где папа?.. Куда убежал?

— Не знаю! — отвечает Тарасик.

— А давно?

— Ой, давно! Я в снегу копался… Потом я ждал… Потом я опять покопался…

— Озяб небось? — ласково спрашивает милиционер.

— Озяб, — подумавши, говорит Тарасик.

— Подожди, малец.

Милиционер встает со скамейки и медленно обходит сад.

— Никого не видать, — говорит он Тарасику, возвращаясь. — Что ж делать-то будем, а?

— Расскажите мне что-нибудь, — предлагает Тарасик. — Вы сказки умеете?

— Есть мне время сказки тебе на посту рассказывать! — обижается милиционер. — Пойдем-ка лучше в милицию. Да ты не бойся меня, не бойся. Милиция маленьким первый друг. Милиция любит ребенка. Милиция его бережет. Там тебе и детская комната и кисель. И кубики. И всякая разность.

— Ладно. Так я к вам зайду в другой раз, — утешает милиционера Тарасик. — А теперь не пойду.

— Не пойдешь — и не надо, — ласково говорит ему милиционер. — Я тебя на руках донесу.

Он наклоняется и осторожно, будто стеклянного, берет Тарасика на руки (и даже слегка покачивает его. Видать, милиция в самом деле крепко любит Тарасика).

— Пустите, дядя! — говорит Тарасик милиционеру и отпихивается от его груди кулаками.

— Давай, пацан, поступать культурненько, — предлагает милиционер. — А милиция рядышком, за уголком.

Но Тарасику вовсе не хочется за уголок.

— Пустите, дядя! — орет он сердито. — Зачем вы меня уносите?

Звонкий воздух подхватывает его голос и относит его далеко вперед.

— Пустите, пустите, дядя!.. И чудо! Когда Тарасик был здесь совсем один и скучал, никто небось не отозвался ему.

А тут на его вопли сбегается чуть что не вся улица. Вот они, даже дворники тут. Прибежали и принесли с собою лопаты.

— Чего случилось? — спрашивают женщины с лопатами.

— Заблудился, видать, — объясняет им какая-то старушка.

— Прэлэстный ребенок!.. Мурилье! — обзывает Тарасика дядя в зеленой шляпе, какие носят только тетеньки, а не дяденьки.

— Позвольте, граждане, — отвечает на все это милиционер. — Пропустите! Не будем создавать паники.

— А пусть он меня не уносит! — кричит Тарасик и старается вырваться из его рук.

— Ребенок не хочет с вами идти, — сейчас же заступается толпа за Тарасика. — Зачем вы его уносите?

— А что ж мне, кинуть его одного посредине улицы? Так по-вашему? — удивляется милиционер. — Чтобы он под трамвай попал?

— Эй, земляк, — говорит милиционеру женщина-дворник. — Я ж его видала, отца-то. А гляжу — пришел спозаранку, мальчонку оставил в садике, а сам наутек. И чуть меня с ног не сшиб. Так бежал, так бежал… Подкинул ребенка! Да если б я догадалась, да я б его, ирода, на месте огрела лопатой.

— Не может этого быть! — отвечает милиционер.

— Как так не может, когда я его видала? Бежал — не оглядывался!

— Ну и ну! — удивляется милиционер.

И вдруг глаза его, озябшие на морозе, из синих становятся голубыми.

— Ну и дела! Дела!.. — говорит он, печально махнув рукой на озябшую землю и глядя куда-то поверх головы Тарасика. — А ведь такой мировой пацан! Эх, люди-люди!.. А в каком направлении убежал гражданин? — опомнившись, спрашивает он у женщины-дворника.

— Куда надо, туда и удрал, милок. Так он тебя на месте и дожидался. Чисто сработано. Утек — и делу конец. Не припухай в другой раз на посту, земляк.

— Ну и папаша, ну и молодец! — смеется от злости какой-то старичок, забрызганный известкой. — Ничего не скажешь, культурная пошла нынче молодежь.

— Подкинули? — спрашивает дядя в зеленой шляпе, тот самый, который обозвал «мурильей» Тарасика. — Подкинули? — и он поднимает высоко рыжие брови. — Нэдопустимо! Судить на мэсте общественным судом!

— Гражданин, — убеждает дядю в зеленой шляпе милиционер, — я бы все же вас попросил хоть немного поаккуратней… Некрасиво при малом ребенке такими словами…

— Я к папе, к папе хочу! — кричит Тарасик и лягает милиционера ногой в валенке.

Кольцо вокруг Тарасика и милиционера растет. К толпе подходят все новые люди.

— Что случилось?

Им отвечают разными голосами:

— Да вот ребенка отец подкинул.

Толпа гудит. Она все больше, все шире.

Даже папа и тот никак не может прорваться через толпу.

Первым его замечает Тарасик (ведь он выше всех — он сидит на руках у милиционера).

— Что с ребенком? — не своим голосом спрашивает у людей папа. — Пропустите! Пропустите меня, пожалуйста.

— Папа, я тут! — отчаянно кричит Тарасик и машет папе руками в варежках.

Услышав этот истошный вопль, папа ввинчивается в толпу. Он ввинчивается в толпу штопором. От воротника его голубой куртки отлетают пуговицы. Папа плывет вперед кролем, проскальзывает меж чужих голов, плеч, спин… Он рассекает толпу, как речку.

— Жми давай! — подбадривает его Тарасик и рвется у милиционера из рук.

И вот папа рядом с милиционером. Подходит к нему и быстро-быстро ощупывает Тарасика. Потом он вытирает со лба пот. Потом принимается отбирать у милиционера Тарасика.

Как бы не так!

— А по какому такому праву вы самовольничаете, гражданин? — спрашивает милиционер папу.

— А по такому обыкновенному праву, — говорит папа, — что я его отец.

— Предъявите-ка документы, будьте любезны, — говорит милиционер папе.

— Проспись, друг! — отвечает папа. — Вот он — мой документ. У тебя на руках сидит. Какого тебе еще рожна! Документы!.. Скажите пожалуйста! Сейчас же отдай ребенка. Я на работу опаздываю.

— Папа, а ты его вдарь! — советует Тарасик. И снова легонько лягает милиционера.

— Где мать ребенка? — не унимается милиционер.

— В командировке. На Дальнем Востоке, — опешивши, говорит папа.

— А почему ребенок не в детском саду?

И вдруг папа теряет терпение и выкрикивает тонким голосом:

— Подавай ему, видите ли, детский сад! Детский сад, а?! А где я его возьму — детский сад?! Я не хозяин над вашими садами… Мы определили его в детский сад, а когда я его повел, мне сказали, что карантин. Не хозяин я над вашими садами. Не хозяин я над вашими карантинами. И куда ж мне его девать? Отправить, что ли, к матери на Дальний Восток посылкой?!

— Чтобы это было в последний раз! — очень строго говорит милиционер папе. И вручает ему Тарасика.

Со вздохом облегчения Тарасик выскальзывает из рук милиционера, напоследок толкнув его пяткой валенка. Высоко подняв Тарасика над головой, папа проносит его через смеющуюся толпу.

Он бежит по улице и прижимает Тарасика к себе.

— А в милиции кисели дают, — косясь на взмокшего папу, задумчиво говорит Тарасик.

Папа бежит все шибче. Он не спускает Тарасика с рук. Лицо у папы отчаянное. Чем ближе он подбегает к дому, тем крепче прижимает Тарасика к себе.

Хорошо, что дом так близко от сквера, иначе папа, пожалуй бы, задушил Тарасика от страха, что у него отнимут родного сына.

И скажите, за что?.. За то, что он физкультурник и занимается каждое утро бегом — легкой атлетикой?

Эх!.. Если бы папа знал, что его чуть было не огрели за это лопатой!

Глава пятая

Папа идет на работу. Тарасику слышны папины шаги на лестнице. Сперва они громкие, потом становятся все тише, тише… Хлопает дверь парадной за папиными плечами.

Эхо на лестнице молчит. Спряталось в темный угол на самом верхнем этаже и ждет, чтобы кто-нибудь опять пришел или ушел или крикнул другому хоть словечко вдогонку. Тогда эхо выскочит снова из своего угла, и заулюлюкает, и ну перекатываться с этажа на этаж.

Тихо. Не слышно на лестнице шагов. Тарасик один… Он совсем один в новой скучной квартире с натертыми полами и занавеской на кухонном окне.

Вот была у них раньше квартира — так это да! Там можно было хлопнуть один разок мячом о чужую дверь, и тогда — ого!.. Тогда из-за двери сейчас же выскакивал какой-нибудь человек и давай кричать. Но мама не позволяла кричать на Тарасика: «Он ребенок!.. Разве он понимает? Стыдно вам. Идем, мой зайчик. Идем, моя ягодка».

Богатая была квартира. В каждой комнате пело радио — тихо и громко, на разные голоса. В коридоре висел на стенке чужой двухколесный велосипед, и можно было сколько угодно крутить ему колеса.

Коридор был весь в ящиках, сундуках, раскладушках… Богатый был коридор.

А здесь что? Ничего.

Хоть плюнь на стенку, никто ниоткуда не выскочит, не заорет и не удивится.

На столе в комнате суп-лапша для Тарасика. А рядом — ложка. Это папа ее положил. Дремлет в углу старый дедкин буфет. Буфет — ничего не скажешь — очень даже прекрасный… Папа и тот называет его «гроб с музыкой». Но сколько Тарасик ни вслушивается, буфет никогда не поет. Зато дверки у него большие, толстые. На дверках висят интересные деревянные курицы, перевернутые вверх ногами.

А в другом углу — против папиного стола — распрекрасная дедушкина качалка.

Дедка сам перевез сюда свою старую мебель, когда переезжали на новую квартиру Тарасик, папа и мама. Только качалку он почему-то понес один. Опрокинул себе на голову и пошел вверх.

От сиденья качалки, которое было плетеное, все в дырочку, и даже в одном месте совсем порвалось, на дедушкино лицо ложились веселые, светлые пятнышки. Как будто он сидел под деревом в саду.

Дед шагал и хлопал по ступенькам тяжелыми ногами. На шум его шагов пооткрывались все двери соседних квартир. Люди увидели, как идет по лестнице дедушка с качалкой на голове. Они увидели, какое у него сердитое лицо и волосатый, немножечко большой и толстый нос.

— Свекор? — тихо спросила у мамы соседка и посмотрела на дедушкин нос.

— Папаша! — ответил папа усталым голосом и махнул рукою в сторону дедушки: мол, и так все ясно, мол, и так все видят, какой у них свекровий дедушка и как это нехорошо.

А дедушка внес в дом своего сына старую качалку и снял ее, как корзину, с головы. С дедушкиного лица сразу ушли все веселые пятнышки. Он поставил качалку в угол и обтер со лба пот. Потом пошел вниз и принес откуда-то большой кирпич ржаного хлеба и соль в тряпочке.

— Хлеб-соль! — зачем-то сказал дедушка (хотя каждый и так понимал, что хлеб — это хлеб, а соль — это соль).

— Дедушка, это теперь мой хлеб? — спросил Тарасик. — А качалка тоже моя?

— Твоя, а как же? — ответил дедушка.

Тогда Тарасик тихонько подошел к деду, поглядел снизу вверх на его усталое лицо, протянул вперед руку и погладил дедушкин волосатый нос.

— Ты красивый, дедушка, — сказал Тарасик и вздохнул.

— А ты как думал? — ответил дедушка.

— Дедушка очень хорошенький, верно, мама? — сказал Тарасик для прочности и еще разок внимательно снизу вверх поглядел на деда.

И вот теперь в углу их нового дома стоит навсегда, на всю жизнь, распрекрасная дедушкина качалка.

Тарасик подходит к ней и перевертывает качалку вверх дном. Качалка сейчас же превращается в автомобиль.

— Прочь с дороги, куриные ноги! — кричит Тарасик.

А качалка уже заделалась пароходом. Пароход идет по морю. Море шибко блестит. Посредине моря пятно от чернил. Пароход перекатывается с боку на бок. Из трубы идет дым.

И вот Тарасик причалил к берегу. На берегу стоит хата. На земле отражается ее плетеная крыша. Земля вся усеяна светлыми пятнышками от красивой плетеной крыши. Вокруг хаты растут трава и цветки.

Тарасик заходит в хату. К нему в гости приходит кошка. Она говорит: «Ах, вот ты где закопался, Тарасик! А я ищу-свищу. Здорово, друг!»

Тарасик молчит. И вдруг неожиданно он выскакивает из дома-качалки.

— Ура-а-а! — орет Тарасик кошке.

Но кошка и не думает пугаться. Она спокойно принюхивается к чему-то и недоверчиво шевелит усами.

— Ноги голы не кажи! — чтобы унизить ее, говорит Тарасик. А ей наплевать. Кошка уходит прочь, мягко переступая по полу босыми кошачьими ногами.

«Хорошо б это было, если б кто-нибудь позвонился в дверь и принес мне подарок, — вздохнувши, думает Тарасик. — Вот тебе подарок, Тарасик. Бери. На!»

Тарасик сидит и ждет, притаившись в прозрачной тишине своего качалочного дома. Он ждет звонка. Ждет час и другой и, кажется, задремал…

И вдруг раздается короткий звонок. Пробежав коридор, Тарасик встает на цыпочки и открывает входную дверь.

На площадке женщина-почтальон.

— Здорово! — сияя, говорит ей Тарасик.

— А взрослых нет ли? — угрюмо спрашивает она. — А ты не потеряешь?

И отдает Тарасику большое, толстое письмо.

— А где подарок? — удивившись, спрашивает Тарасик.

— Вот еще! — отвечает ему почтальонша. — А чем тебе письмо не подарок?

Тарасик бросает письмо на стол, рядом с молочной лапшой, распахивает окошко, глядит во двор.

Через окошко виден не только двор. Перед Тарасиком — большая, широкая улица. Полутемно. Еще не зажглись огни. По улице идут люди. По мостовой проезжают трамваи и троллейбусы… Хорошо на дворе!

Тарасик надевает шапку, пальто и варежки и, хлопнув дверью, уходит из дому.

Глава шестая

Папа поставил на стол молочную лапшу, положил рядом чистую ложку, велел Тарасику не выходить из дому, оделся и быстро спустился с лестницы.

Папа бежал по лестнице бегом. Эхо, которое жило на верхней площадке, подхватывало звук его шагов и перекатывалось с этажа на этаж.

Тарасик слышал, как хлопнула дверь парадной за папиными плечами. Жалостно улюлюкнув в последний раз, эхо опять ушло к себе, на верхнюю площадку, притаилось там и принялось ждать, чтобы кто-нибудь снова затопал ногами по каменным ступенькам, крикнул: «Мама!» — или запел что-нибудь.

Эхо пряталось в прохладном каменном уголке, Тарасик сидел под качалкой, а папа ехал по городу автобусом номер четыре.

Вот как ехал по городу папа Тарасика.

Он вскочил на ходу в автобус, уперся носком ботинка в его узкую подножку, ухватился рукой за выступ наружной стенки автобуса, а вторую ногу откинул назад, потому что ей не хватило места на подножке. Было похоже, что папа летит по воздуху.

Автобус ехал быстро. Навстречу ему летел ветер. Ветер выхватывал волосы из-под папиной кепки и трепал их на бегу. Ветер ударил папе в лицо, а улицы побежали ему в глаза широким белым полотнищем.

С подножки папе было хорошо видно, что и на крышах тоже лежит снег и что он вспыхивает под солнцем. А папиным щекам было холодно, — морозный ветер щекотал их колючками. От ветра и блеска белого снега на глаза ему навертывались слезы.

Все сияло, дробилось и троилось у папы в глазах. Ветер пел ему в ухо самые распрекрасные песни.

Он пел про то, что Тарасик не устроит дома пожара, не обольет чернилами папины тетрадки, не опрокинет на пол молочную лапшу, а съест ее и будет сыт.

Он пел про то, что папа сдаст все экзамены и через три года наконец-то станет инженером-электротехником.

«Фьюисть — хорошо!.. Фьюисть — хорошо!» — говорил ветер.

Папа слушал-слушал, что говорит ветер, и вдруг взял и поверил, что все на свете в самом деле хорошо.

— Давайте-ка сойдем с подножки, гражданин, — сказала папе кондукторша и постучала в стекло автобуса костяшками пальцев. — Давайте не будем стесняться, купим билетик!

Но папа, ясное дело, не спустился с подножки. Ему не плохо было и тут.

Он доехал до перекрестка улицы, соскочил на ходу, глотнул морозный воздух и стал бодро и весело пересекать площадь.

И вдруг папа замер с раскрытым ртом. Большие часы на перекрестке улицы сказали ему, что сейчас без трех минут девять. Этим часам, как и всяким часам на свете, не было дела ни до Тарасика, ни до папы Тарасика, ни до тех чернил, которые Тарасик опрокинул на новый паркетный пол.

Часы были заняты — они указывали время для всех людей на земле: для тех, кто родится в эту минуту и будет каждый год в этот день получать подарки; для тех, кто глянул в окошко, удивился, как все кругом светло и бело, и крепко-крепко закрыл глаза; и тому они указали время, кто придумал самую красивую на земле песню; и тому, кто сочинил, как перекинуть через широкую реку большой и прочный мост; и тому, кто в первый раз сел верхом на оленя и крикнул «кой-кой»: иди, мол, вперед, олень! И тому, кто оперся смуглой ножкой о ствол пальмы — есть такое южное, шершавое высокое дерево — и сорвал свой первый в жизни банан; и тому, кто плыл в океане; и тому, кто сделал первый робкий шажок по большой земле; и тому, кому минуло сто лет; и тому, кто сказал в первый раз короткое слово — «мама». Часы — это время; они не только часы. Поэтому и тем они сказали, который час, кто в эту секунду вылупился из яйца и глянул на курицу глазами-бусинками; и тому, кто выклюнулся из земли — травинке, и яблоне, и будущему дубу.

Пока папа, раскрывши рот, глядел на часы, большая черная стрелка вздохнула, дрогнула… Стало ровно девять часов.

Папа Тарасика опоздал на работу…

Папа, насупясь, вошел в ту комнату, где работала его бригада, и сказал: «Здравствуйте!»

Папин начальник поднял на него глаза и притворился глухонемым.

Начальник был толстый человек, лицо у него было доброе… Если глянуть на него со стороны, могло показаться, что он хороший.

Но на самом деле папиному начальнику было решительно все равно, что папа Тарасика занимается по ночам; что у папы есть сын Тарасик, что надо каждое утро, до работы, гулять с Тарасиком; что папе Тарасика сейчас не особенно хорошо живется, потому что мама Тарасика уехала на Дальний Восток, а детский сад закрыли на карантин.

Папин начальник работал в «Госэнерго», в руках у него было электричество всего района, но не было у него ни в руках, ни в кармане потайного фонаря, который может взлететь и осветить все на свете. Даже то, о чем думает человек, даже то, что у него на сердце, и то, как он живет далеко от нас — за стеклами и дверями своего дома.

Начальник не знал, что бывают на свете такие фонарики. И если бы мы сказали ему, что они бывают, он засмеялся бы нам в глаза.

В комнате, где работала папина бригада, висела на стене большая карта, похожая на географическую. Она была сделана из железа и вся разрисована квадратиками.

Взгляни на эту карту не только что Тарасик, но даже, скажем, человек посолидней Тарасика — который уже занимается в школе, — он тоже ничего не смог бы на ней прочесть.

Карта была вся сплошь усеяна маленькими лампочками.

Если на какой-нибудь улице или же на заводе гас свет, в прямоугольнике или кружке, который изображал улицу, переулок или завод, сейчас же загоралась электрическая лампа. Зеленый огонек. Он значил: авария на вашем участке, товарищи электротехники.

Работа папы Тарасика, монтера Искры, и двух его напарников, Андреева и Рахматулина, была похожа на работу врачей скорой помощи.

Вот, например, раздается звонок:

— Вышлите скорую помощь!.. Побыстрей! Человек поскользнулся и упал с крыши. Он пускал бумажного змея… Да, да… Свалился. Свалился. Поторопитесь.

Так же примерно бывало и в «Госэнерго». Только вместо того, чтобы позвонил телефон, загорался на карте зеленый огонек. Он говорил папе Тарасика и его напарникам: «Скорее, скорее, ребята!.. Нуждаемся в скорой помощи. Погас свет. Без электричества не может работать завод. Не может заниматься школьник; никто не хочет сидеть у себя дома в темноте».

И вот дежурные монтеры садятся в дежурный автобус «Госэнерго».

…Помните ли вы, что на лбу машины «Скорой помощи» нарисован красный крест? Она летит по городу, и ей дают дорогу пешеходы, трамваи и троллейбусы.

Каждый знает: она едет вперед без оглядки, чтобы спасти больного.

А во лбу автобуса «Госэнерго» нет, разумеется, красного креста. На боку у него написано незаметными буквами: «Аварийная. Госэнерго». Вот только и всего.

Но машина с дежурными монтерами тоже шибко мчится по городу. Шофер электрической скорой помощи дает, как говорится, газу.

«Госэнерго» — написано на боку автобуса.

«Граждане! Дайте дорогу машине «Госэнерго»!

А люди глядят ей вслед и удивляются — почему не останавливает милиционер этот маленький, неказистый автобус? По какому такому праву он обгоняет весь городской транспорт?..

Комната дежурных монтеров звенит, гремит и тренькает телефонными звонками. К железной карте придвинут длинный и узкий стол, похожий на гусеницу. На столе штук десять телефонов. И все они звонят то разом, то с перерывами в несколько минут.

— Слушаю! Оперативная служба. У телефона диспетчер Андреев.

— Слушаю! У телефона монтер Искра.

— Слушаю! У телефона Рахматулин.

Так отвечают в трубку дежурные монтеры.

Если свет погас в жилом доме, телефон не устает звонить. Жильцы сердятся.

— Давай свет, «Госэнерго»! Безобразие! Бюрократизм! До людей вам нет никакого дела!

Телефон звенит, тренькает, надрывается. По ту сторону телефонов выходят из себя и кричат на монтеров жильцы домов, где погас свет. А железная карта «Госэнерго» давно уже зажглась зеленым или другим огоньком. Она давно уже рассказала монтерам, где именно случилась авария; она им сказала, какая именно авария произошла на их участке и какой пострадал кабель: кабель, по которому бегут токи высокого напряжения.

Вы, может, не знаете, что ток, как и человек, бывает высокий и низкий? Если ток высокий, тогда на той (большой) машине, где он заперт, написано: «Осторожно — опасно для жизни», — и нарисована красная стрела, похожая на молнию.

Если ток низкий — это как небольшого росточка и не особо сильный человек: дал в ухо, а ты устоял. Да и то не всегда. Разозлившись, он тоже может убить.

— Слушаю, — отвечает диспетчер Андреев.

— Слушаю, — отвечает монтер Искра.

— Слушаю, — отвечает монтер Рахматулин.

Не беспокойтесь, граждане! Без света сидеть не будете. Нам все известно. Мы примем меры.

Вот так, очень вежливо и терпеливо, говорят монтеры из «Госэнерго» в орущую телефонную трубку.

В тот день, когда Тарасика чуть не уволок в милицию милиционер, а папу чуть не огрела лопатой женщина-дворник, в тот день, когда папа, взяв с рук на руки своего сына, донес его домой, поехал на работу автобусом номер четыре и вбежал в свою рабочую комнату, опоздав на десять минут, — в этот день зеленый огонек на деревянной карте сказал о том, что испортился свет в одном из районов.

На место электрической аварии сейчас же выехали два монтера: монтер Искра — папа Тарасика и монтер Рахматулин — папин напарник.

Их третий товарищ — мастер-электротехник Андреев — остался дежурить в «Госэнерго» для того, чтобы отвечать на телефонные звонки и глядеть на карту — не зажжется ли на ней другой зеленый огонек, не случится ли в районе еще какой-нибудь аварии с электрическим светом.

Машина «Госэнерго» — маленький, неказистый автобус — быстро летела по городу.

В автобусе сидели два монтера — папа Тарасика, папин товарищ Ахмед Рахматулин — и шофер, пожилой, надутый и небритый человек.

Все молчали. Каждый был занят своими мыслями.

Автобус ехал по длинным, центральным городским улицам, сворачивал в переулки, подпрыгивал, вздрагивал на камнях и опять выезжал на гладкие широкие магистрали.

Два молодых монтера и старый шофер у руля задумались.

…Зажжем наш потайной фонарь (ведь он умеет освещать все на свете, даже то, о чем думает человек).

Монтер Рахматулин — он тоже был студентом-заочником электротехнического института — воображал, как хорошо он сдаст экзамен, как удивится и даже ахнет профессор и сейчас же поставит ему пятерку в зачетную книжку.

Рахматулину пошел двадцать первый год. Он был черноволосый, приземистый, любил музыку и умел хорошо свистеть.

И вот он сидел в автобусе и воображал, как выступит на институтском вечере.

Кто-то скажет:

— Студент-заочник второго курса Ахмед Рахматулин. Художественный свист.

Он выйдет вперед, раскланяется — такой молодой, красивый… Выйдет и засвистит.

И Рахматулин на самом деле вдруг взял да и засвистел.

Он свистел, как зяблик. Нет! Он свистал, как соловей.

В приоткрытое окошко кузова летящего вперед автобуса рвался ветер. Ветер поднял дыбом хохолок на лбу молодого монтера.

— Петух! Ну чистый петух… Петух и есть… — оглянувшись, сказал шофер. (Он сегодня не выспался и был сердитый.)

Но Рахматулин свистел до того красиво, что в конце концов размечтался и сам шофер, сидевший у баранки.

Он думал вот что:

«А может, оно ничего, что мне выделили садовый участок далеко от города?.. Может, все-таки не надо было отказываться?.. Видать, я того… Я немного погорячился.

Можно было бы взять коллективного сторожа. Это раз. Хорошо бы такой подобрать участок, чтобы был поблизости от водопровода…

На зиму будет свое варенье… Ну и там повидло, конечно, моченые яблоки…

Хороши моченые яблоки! Опять-таки можно, пожалуй, заготовить черной смородины… Витамины!»

Шофер глубоко и сладко вздохнул, а другой шофер, проезжавший мимо, крикнул ему:

— Эй ты, папаша!.. Потише на поворотах.

Шофер, который выехал из-за угла навстречу нашему размечтавшемуся шоферу, должно быть, не знал, какая бывает людям большая польза от витаминов.

…Но давайте же наконец подслушаем, о чем думал папа Тарасика.

Он сидел у окошка. На ледяном стекле папа вывел какую-то букву. Это была хорошая буква.

За окном автобуса ярко светило солнышко, которое начинается с этой буквы. Там был снег, который разгребали дворники. Снег начинался на эту букву. Навстречу папе Тарасика бежал район, за который он отвечал. А свет — хоть солнечный, хоть электрический — начинается с этой буквы.

…Если оказать по правде, то папа Тарасика написал сперва на обледенелом окошке целое слово — «Соня» (Соней звали маму Тарасика).

Но потом он покосился на Рахматулина, испугался, что тот подсмотрит, стер слово «Соня», опять дыхнул на стекло и написал на нем «С» (всего лишь первую букву имени мамы Тарасика).

Эта буква была похожа на кренделек. Он глядел на нее, с опаской косился в сторону Рахматулина, щурился и вздыхал.

А за окном автобуса все было такое белое…

Не одна какая-нибудь снежинка лежала перед глазами папы Тарасика, а целое большое белое царство.

Снег, снег, снег… Он блещет и светится. Может быть, там, глубоко под землей, зажегся волшебный огонь и от него засиял снег?.. Нет. Это блещет свет в сощуренных глазах папы.

…«С! Милая, милая буква С. Милая, дорогая Соня!» — глядя в окошко автобуса, думал папа Тарасика и сочинял то письмо, которое никогда на свете не написал бы на самом деле.

«Буква С, ты уехала на Дальний Восток и оставила нас с Тарасиком, потому что мы были неблагодарные. Ты на нас стирала и штопала и стряпала нам котлеты. И мы ели эти котлеты и забывали сказать спасибо.

А ведь ты, как и я, была студенткой-заочницей. Ты хотела выучиться, чтобы писать в газеты. Ты хотела работать.

А мы с Тарасиком ели эти котлеты и забывали сказать спасибо.

И вот ты уехала на практику.

А нам без тебя нет никакого покоя и уважения, и мы погибаем и пропадаем. И мы погибнем. И чтобы я сквозь землю провалился, если съем когда-нибудь хоть одну котлету. И я согласен ходить всю жизнь в дырявых носках, только бы ты была рядом, Соня.

Буква С!.. (Я люблю, люблю эту букву, Соня, хотя забывал тебе, между прочим, об этом сказать…)

И вот ты уехала. Детский сад сейчас же закрыли на карантин. Но мы терпеливы. И мы молчим. И мы мужественны потому, что мы оба мужчины.

…А позавчера Тарасик чуть не свалился со шкафа. А вчера наша кошка сожрала все молоко Тарасика.

…А сегодня Тарасика чуть не забрали в милицию.

И кто его знает, когда я вернусь домой нынче вечером, застану ли я его целым и невредимым. И пусть бы он весь облился чернилами. И пусть бы плюнул на голову из окошка нашему управдому — только бы я застал его целым и невредимым!..

Буква С! Милая, дорогая буква! Если наш Тарас свернет себе голову, как я тебе посмотрю в глаза?..

…А сегодня я опоздал на работу. И я провалюсь на экзаменах. И даже ночью он говорит, что у шкафа ножки, как у тетеньки, а не у дяденьки, чтобы мне было еще тяжелей.

Соня!

Слово «счастье» начинается с буквы С. Слово «сын» начинается тоже с этой красивой буквы. И не надо мне никаких котлет, и не надо мне чистой рубахи, и не надо мне никаких супов, лишь бы ты…»

— Приехали! — сказал шофер и затормозил.

Папа Тарасика перестал сочинять письмо и ринулся к выходу. Мужественно и бодро он соскочил с подножки автобуса.

Он был мужчиной и по этой причине так мужественно соскочил с подножки.

Машина останавливается у свежевыкрашенной зеленой двери.

Рысью выбегают монтеры из машины, спрыгнув с ее высокой подножки. Они бегут вперед.

В погасших коридорах поликлиники, около рентгеновского кабинета, сидят сердитые больные.

Над рентгеновским кабинетом не горит больше надпись: «Вход воспрещен».

Она погасла. Загубило ее «Госэнерго»!

Больные косятся на мчащихся вперед монтеров. Это они, монтеры из «Госэнерго», виноваты в том, что нельзя немедленно просветить себе легкие, сделать рентген желудка, зуба, печени.

Больше того!.. Эти два молодых и вертлявых парня, они и только они, виноваты в том, что у людей болят зубы, желудки и сердца. Им-то что?! У них ничего не болит. Глядите, как бодро шагают по коридору.

— Безобразие! — говорят больные.

Заслышав суетню и бег, выплывает из рентгеновского кабинета молодой толстый врач.

Он разводит руками и говорит монтерам, покачивая головой:

— Как же так, товарищи! Вы срываете нашу работу.

— Ага! — подслушав, подхватывают больные. — Опомнились. Прибыли. Им бы песни петь, а не свет чинить!

— Кому?

— А вон кому. Вот они, оглашенные. Бегут. Спохватились, голубчики.

Навстречу монтерам выходит заведующий в белом халате.

— Что ж, — говорит он им, — я снимаю с себя ответственность. Нехорошо, ребята. Вы нас подводите.

— Ну и ну! — покачивая головами, вздыхают больные.

И право, можно подумать, что в поликлинике каждый час гаснет свет, что «Госэнерго» назло больным и врачам что ни день устраивает происшествия и аварии.

Но разве бывает такое, чтобы в жизни дома, завода, школы и поликлиники никогда не погас бы свет?..

Разве бывает так, чтобы с кем-нибудь или с чем-нибудь никогда не случалось аварии?

Даже с людьми — самой тонкой, прочной, сложной и верной из всех на свете машин — нет-нет да и случится авария.

А ведь только про человека и говорят: «Он горит на работе». Стало быть, только он умеет гореть без помощи «Госэнерго», без помощи газа и керосина.

Даже конь, — а ведь конь-то о четырех ногах, — и тот нет-нет да и споткнется.

— Скорей! — говорит монтерам заведующий поликлиникой. — Скорей!..

И монтеры торопятся. Быстрым шагом они уходят во двор соседнего дома.

Когда ты играл во дворе со своим товарищем, не приметил ты в углу двора железную, очень странную дверь?..

Что там, за этой дверью?.. Лестница черного хода, подвал, квартира?..

Недолго думая, папа Тарасика открывает стальную дверь, ключом, который прихватил с собою из «Госэнерго».

Дверь распахивается. Перед монтерами маленькая чистая комната. Хозяева странного дома — электрические машины.

… Машины, машины — большие и маленькие. Они выкрашены в серо-голубой цвет, и на одной из них нарисована красная стрела: «Осторожно — опасно для жизни!» В этой машине заперт ток высокого напряжения.

Осторожнее, осторожнее, монтеры! Помните о правилах технической безопасности. Иначе как бы о вас не сказали товарищи: «Хороший был паренек… Но он забыл о правилах техники безопасности, неосторожно дотронулся до машины с током высокого напряжения и сгорел на работе!»

…Встретив монтеров, хозяева тихой и чистой комнаты — голубые машины и аппараты — рассказывают им на своем языке, понятном только электротехнику, где именно перебит кабель, по которому бежал электрический ток.

Электрокабель находится глубоко под землей. Для того чтобы заменить поврежденный кусок новым и прочным, должна подоспеть на место аварии машина — компрессор. Она раздробит асфальт, пробуравит землю. На место аварии прибудут рабочие и мастер-электротехник.

Когда старый кабель заменят новым, его опять засыпят землей и зальют асфальтом.

Хорошо. А как же быть с поликлиникой? Как быть с больными, которые сидят в коридорах и ждут, чтобы снова зажглась над рентгеновским кабинетом надпись: «Вход воспрещен».

Что делать монтерам? Как им дать побыстрее свет поликлинике?

Монтеры втаскивают в комнату, где живут электрические машины, тяжелый шланг.

Один его конец они прикрепят к той комнате, где электрические машины, а другой протянут к рубильнику — во двор.

Как только подведут к рубильнику второй конец тяжелого, плохо подвижного шланга, в поликлинике загорится свет.

Загорелся свет. Заработал рентген. Желтый и теплый круг света лег на стол в кабинете заведующего поликлиникой.

Видно, шланги и есть электрическая скорая помощь?

Да. Они, как укол, который быстро сделали больному, чтобы поддержать работу его ослабевшего сердца.

Но лечиться по-настоящему больной станет только потом. Только ночью проложат люди под землей кусок нового кабеля, и полетят во все стороны искры от машины — компрессора.

Только ночью будет накрепко закончен ремонт. Навсегда. На всю жизнь.

До новой большой или маленькой аварии.

А город уже не белый. Он синий. Зашло солнце. Зажглись на вечерних улицах первые огни.

Фонари горят и окошки в домах… Целая цепочка огней.

Свет сияет в окнах кино. В магазинах. В столовых.

Весь район, в котором работает папа Тарасика — монтер Искра, залит ярчайшим электрическим светом. Свет отражается в снегу. Снег блещет.

Свет! Электрический свет!

Монтеры из «Госэнерго» отвечают в своем районе за каждый фонарь, за каждый дом, за каждое не зажегшееся окошко.

В кармане у папы Тарасика лежат ключи от электрической будки, которая называется «трансформаторной».

Он может много! Он может — свет!

Но в кармане папы Тарасика кроме ключей от электрической будки, которые он сдаст своему сменщику, лежат другие ключи — ключи от собственного дома.

Папа едет в автобусе номер четыре. Он возвращается домой.

Быстро шагает по улице папа Тарасика. Чем ближе он подходит к своему дому, тем быстрее идет по улице.

Вот лестница. Он поднимается по лестнице и перепрыгивает через четыре ступеньки. Он открывает дверь своим ключом.

В квартире пусто. И тихо. И холодно.

Окошко в комнате распахнуто настежь.

Сам не зная, что делает, папа подбегает к окну и чуть не сваливается вниз.

Нет под окном Тарасика. Под окном лежит снег.

Забыв закрыть за собою дверь, папа Тарасика выбегает на улицу.

Глава седьмая

…Но что же стало с Тарасиком?

Возьмем наш потайной фонарь. (Вы помните? Он может нам осветить все на свете, даже то, о чем думает человек; даже то, как он живет далеко от нас, за стеклами и дверями своего дома; он может помочь нам взлететь и вернуться назад; он может увидеть то, что было и что еще будет.)

Взлетай, фонарик!

Вот видите? Его свет тихонько лизнул дверь парадной; мигая и вздрагивая, он пошарил во всех углах коридора.

Вот она — перевернутая качалка. Вот тарелка с молочной лапшой.

Тарасик надевает шапку, пальто и варежки.

Громко хлопая по ступенькам, он быстро спускается с лестницы своего дома.

Перед Тарасиком большая, широкая улица. По улице идут люди. По мостовой проезжают трамваи и троллейбусы.

А по двору, около дома Тарасика, бегает мальчик Азарий. Он волочит за собой на бечевке жестянку из-под консервов.

— Глазарий, дай потаскать, — раскрывши рот и останавливаясь на пороге дома, просит Тарасик.

Азарий притворяется, будто не слышит Тарасика.

Как только Тарасик выходит во двор, Азарий-Глазарий принимается еще шибче бегать взад и вперед по асфальту: видать, для того, чтобы еще громче затарахтела жестянка, чтобы еще въедливей сделался ее металлический голосок — пронзительный, похожий на шаркающий шаг больших башмаков, подбитых гвоздиками, заунывный и распрекрасный, как звук крутящегося колеса точильщика.

— Потаскать! — чуть дыша говорит Тарасик.

Но Глазарий смотрит куда-то поверх его головы. Он не видит Тарасика.

Азарий дудит толстым голосом парохода. Он поет тонюсеньким голоском трамвайных и троллейбусных проводов. «Ззинра-ра», — подхватывает жестянка.

— Глазарий!.. Говядина-жадина! Жалка-а-а, да? — чуть не плача молит Тарасик.

Пальтецо на нем расстегнулось, шапка съехала на затылок. Тарасик рысью бежит за Азарием, он спотыкается и то заглядывает в жестянку, то, обогнув Азария и жестянку, смотрит снизу вверх на вздернутый подбородок счастливого, поющего мальчика.

Очень прекрасно поет Азарий, Хорошо тарахтит жестянка. Тарасик подпрыгивает, икает от зависти и волнения.

— Гла-а-зарий! Глазарий, дай потаскать!..

Вечереет. Становится все темней и темней. По ту сторону двора — там, где улица, там, где другие дома, — зажигаются первые окошки. Зажглись. Едва приметные лучики окружили каждое большое и маленькое окно.

Еще день на дворе. Но всё — и воздух, и мостовые, и асфальт, с которого дворники уже сгребли ночной снег, — все как будто окружено чем-то дальним, синим, размытым, как растекшееся по полу пятно от синих чернил.

Вечер шагнул издалека. Ступил большой своей ногой на мостовые города, и все кругом стало очень большим, засияло, затеплилось. Вечер жмется к каждой парадной, он прячется в дальних углах двора… Стот притаившись во всех закоулках и рассказывает мерным голосом, похожим на песню мамы, что еще не кончился день.

Последние прозрачные тени ложатся на снег от тонких стволов деревьев в садике, около дома Тарасика.

И вдруг все кругом на минутку вспыхивает, краснеет.

Это заходит солнце.

Оно на той стороне города, его не видать, но полосато-красным становится большое небо. Красные широкие лучищи ударяются об асфальт двора, и все вокруг на минуту становится розовым.

Пробежало солнышко мимо парадной и позолотило новую, покрытую лаком дверь. Дальше пошло оно: легло на крышу, брызнуло нежным светом на другой стороне дома, засияло и покатилось дальше — большое и круглое.

Блеснула в последнем его свету жестянка Глазария. Как в зеркало, поглядело солнце в ее собранный гармошкой бочок.

Солнце большое. На все у него хватило времени и сил. Оно глазастое — приметило даже маленькую жестянку посредине большого двора.

Большое солнце успело быстро сказать Тарасику, что земля, которую оно освещает, тоже сильно большая. Что на земле есть не только покрытый асфальтом двор, не только дом, где живут Тарасик, папа и мама, не только маленькая жестянка. Оно сказало Тарасику, что на свете бывают большие деревья, а на деревьях белки и дятлы; что в норах, в лесу, живут кроты и лисы; что за городом дворники не разгребают лопатами снег; что на большой земле есть моря и реки. Зимой они покрываются льдом, а подо льдом дремлют рыбы — большие и маленькие. Спят. Ждут весны.

Вот это успело сказать Тарасику солнце. И Тарасик задумался.

А солнце взяло и ушло: покатилось и провалилось на другую сторону земли.

Все вокруг сделалось сразу еще синей и длинней. Еще ярче лучики вокруг каждого зажегшегося окошка. Они неровные, эти лучики. Они тонкие, как волоски. Их видит только один Тарасик.

Глазарий зевает, поглядывает на Тарасика и вдруг говорит:

— На!

— Чего?! — удивившись, спрашивает Тарасик.

— Давай потаскай, — разрешает Азарий.

Не веря себе, Тарасик быстро и крепко хватает бечевку и принимается бегать по двору.

Кто бы знал, как красиво дудит Тарасик. Он дудит, как машина, когда ей еще не запретили дудеть на улицах. Он поет так красиво и громко, что не слышно, как тарахтит жестянка.

И вправду: она больше не тарахтит. В руках у Тарасика остался только обрывок бечевки, а жестянка лежит посредине двора. Она устала. Прижалась щекой к асфальту — и дремлет. Ей снится сои. Ей снится, будто ее таскает Тарасик.

Глава восьмая

В кочегарку ведет полутемная лестница. Тут, верно, тоже прячется вечер. Разлегся дрожащими тенями на каждой ступеньке. Его длинные теневые пальцы указывают ребятам дорогу вперед.

Посреди кочегарки — большая печь. Над печкой — большой котел. У некрашеного стола, который придвинут к стене чисто выбеленной комнаты без окошка, сидит кочегар. Он ест воблу и запивает ее лимонадом.

— В чем дело? — спрашивает мальчиков кочегар.

— А так… — говорит Азарий. — Можно нам немножечко постоять?

— А по какому такому поводу? — очищая воблу, спрашивает кочегар.

— Так просто, — шепотом говорит Азарий. А Тарасик молчит. Он внимательно смотрит на воблу и лимонад.

— Ладно. Стойте себе… Только не хулиганить — одно условие, — говорит кочегар и разрезает воблу большим перочинным ножом.

— Дяденька, — тихо вздыхает Тарасик, — а у вас, глядите, кусочек рыбки упал на стол.

Кочегар не слышит Тарасика. Он задумался. Он ест воблу, запивает ее и покрякивает. Хороший, видно, попался ему лимонад!

На полу в кочегарке, у самой печи, лежит красный отблеск солнышка.

Печь в кочегарке сильно большая. А в ней — огонь. Он сложен из углей. Каждый уголь горит. Горит так шибко, как будто сделалась прозрачной его черная кожица и стало видно угольное нутро.

Кровь двигается взад и вперед внутри угольков. Угли — а их очень много в печи — окружены голубыми красивыми венчиками, похожими на пламя газовой конфорки.

А все вместе — гора из углей, большая и красная. Она перекатывается, шуршит. Над ней огонь, и внутри — огонь.

Кочегар подходит к печке, отталкивает мальчиков и подбрасывает в огонь большой широкой лопатой новые угли.

Печка светится. От нее идет жар. Томно глазам. Их как будто заколдовали. Так и стоял бы, так и глядел бы в огонь.

Сто лет стоял бы, сто лет бы глядел.

Отойдя от печки, кочегар садится за свой некрашеный стол и свертывает самокрутку — как дедушка.

Тихо. Молчит кочегар. Молчат мальчики. Только огонь гудит.

— Пошли, — говорит шепотом Тарасику Азарий.

— Куда?

— В подземелье…

Вот оно, подземелье. Это обыкновенная, чисто выбеленная известкой комната, которая рядом с кочегаркой.

Комната освещена тусклым светом маленькой лампы. Но когда глаза привыкают к полутьме, становится видно, что «подземелье» завалено, гайками, гвоздиками, какими-то железками. А по углам стоят бочки, наполненные песком.

— В стенке оно! — непонятно объясняет Тарасику Азарий. — Только дверь замурована.

— Какая такая дверь?

— Обыкновенная. Из железа… Там пещера и черепа… А с потолков свисают сталактиты и сталагмиты.

— Чего?

— Серопятый, — машет рукой Азарий. — Поговори с тобой. Не видал сталактитов и сталагмитов!

— Видал, — отвечает Тарасик. — У нас их дома полно.

— А еще в пещере есть топоры. Читал Тома Сойера? — спрашивает Азарий. — Ну так, в общем, там раньше жили разбойники. А около ихнего озера на камнях валяются ведра, кинжалы, сухие харчи. Когда тут строили дом, так разбойников нечаянно взяли и замуровали… Только мы план нашли. Я и ребята. Во дворе. Под трубой. Надо всю стенку обстукать. Где глухой звук, там потайная дверь.

И, подняв с полу ржавый и старый заступ, Азарий принимается осторожно поколачивать им по стене.

Под ударами заступа красиво крошится известка. Белые кусочки известки быстро и аккуратно ложатся на каменный пол.

— Глазарий! Говядина-жадина-а-а! Дай немножко постукать. Жалка-а-а, да? — подпрыгивая, просит Тарасик.

И, может, Глазарий дал бы постукать. Кто знает? Он дал бы заступ. Дал бы!.. Если бы…

Если бы не кочегар.

— Ага!.. Так вот вы зачем сюда позабрались? — раздается вдруг за спинами мальчиков тихий и ласковый голос подкравшегося к ним кочегара. — Хулиганить, дьяволы?

И он хватает Азария за воротник.

— Из двадцать пятой квартиры? Ясно! Так это ты, змей ползучий, на той неделе все каменья из-под водостока выворотил?

Кочегар задыхается. У него очень страшное, злое лицо.

— Дяденька, он не змей! Отпустите его! Мы искали пещеру. И ведра. И черепа, — говорит Тарасик.

— Чего ты мелешь? — спрашивает, поглядывая снизу вверх на Тарасика, кочегар. — От полу два вершка, а врет.

И он сейчас же хватает Тарасика второй рукой за воротник расстегнувшегося пальтишка.

Тарасик падает на пол. Кочегар подхватывает его. Тарасик опрокидывается опять. Как Ванька-встанька.

С кочегара от удивления слетает шапка.

— Цветочки жизни! — кричит он, опомнившись. — Дом только что отстроили, и сразу, — давай, давай, позаселили его хулиганами. Я вас на чистую воду выведу!..

— Не хочу я на чистую воду! Я домой хочу, — выворачиваясь из его рук, говорит Тарасик.

— Не хочешь? Вредитель!.. А может, хочешь людей обливать керосинами и дома поджигать? Отвечай. Ага! Как приперли к ответу, так замолчали, голубчики!

— Неправда, неправда, дядя! Мы не голубчики, — говорит Тарасик.

— Мы не голубчики. Хоть кого хотите спросите, — петушиным баском подхватывает Азарий.

— Отведите нас к папе, дядя! Мой папа вас вдарит, — выворачиваясь из рук кочегара, молит Тарасик. — Мой папа в вас плюнется! Па-а-апа!.. Па-аа…

Глава девятая

Тарасик сидит на полу в кочегарке. С его руки слетела варежка. Пальцы у Тарасика растопырены. На каждом пальце короткий ноготок. Около ногтей заусенчики. На третьем пальце царапина. Рука залита чернилами.

Вот он — Тарасик. И вот его рука. Живая. Теплая. С царапинкой на самом длинном пальце.

Рука упирается в каменный пол. Тарасик ее разглядывает.

А над Тарасиком стоит кочегар.

Как теневой человек на стенке, который во сне один раз припугнул Тарасика: «А ну-ка, давай закрывай глаза или я тебя съем, Тарасик!»; как пустая темная комната, в которой не слышно дыхания другого человека, не слышно тепла, не слышно шагов ни мамы, ни папы, ни дедушки, — таким же ненастоящим кажется Тарасику кочегар.

— Дяденька, мы не голубчики! — говорит Тарасик.

— Хоть кого хотите спросите, мы не голубчики, — петушиным баском подхватывает Азарий.

— Там разберутся, кто вы такие есть! — говорит кочегар. И хватает Тарасика за воротник пальтишка.

— А где это, собственно, «там», браток? — раздается с лестницы знакомый сердитый голос.

И к высокому тощему кочегару, невесть откуда взявшись, подходит высокий и тощий дедушка Тарасика.

— Дедушка! — говорит чуть слышно Тарасик. (Он хочет броситься к деду, но кочегар крепко держит его за воротник пальтишка).

— Отпусти-ка! — наступая на кочегара, говорит дедушка.

Кочегар удивляется. Он отпускает Тарасика.

— И этого, глазастого, давай отпускай! — строго говорит дедушка.

Кочегар удивляется еще больше, поднимает брови, покачивает головой и выпускает из сжатой руки воротник Азария.

И тут случается чудо! Большой Азарий, который из третьего класса, который читал «Тома Сойера», который прошел сталактиты; Азарий, который все может — даже взять и вдруг подарить жестянку, — этот Азарий смотрит на дедушку и вдруг принимается громко плакать.

Он жмется лицом к старой дедушкиной стеганке, всхлипывает, захлебывается.

А дедушка тихонько похлопывает Азария по плечу.

— Как ты смеешь детей обижать, — раздувая ноздри, спрашивает дедушка у кочегара, — когда они, может, есть наше будущее?! Ну! Отвечай!

И они очень долго смотрят в глаза друг другу, оба высокие, старые, тощие…

— А ты кто такое будешь, чтобы командовать?! — опомнившись, спрашивает у дедушки кочегар.

— Кто надо, тот я и есть! — отвечает дедушка. — А тебе скажу: ты бы как-то, милейший, поаккуратней. Нечего выпивать на работе. Винищем за три версты разит!

И, положив Азарию и Тарасику на плечи большие темные руки, дедушка выводит их из подвала.

Глава десятая

Тарасик не знал, почему и откуда пришел в кочегарку дедушка. Он не думал о том, как дедушка догадался найти его в кочегарке. Но ведь Тарасика схватили за воротник пальтишка, а значит, дедушка обязан был его выручить.

Каждый мальчик и каждая девочка знают, что утром встает над землей солнце; потом оно заходит, а с неба начинают светить разноцветные звезды, красиво раскиданные по небу, как кремушки. Поэтому, если тебе кричат «хулиган» или вдруг берут тебя на руки и хотят унести в милицию за то, что твой папа удрал на другую сторону сада, разве может такое быть, чтобы кто-нибудь не заступился за тебя?..

Чудеса — в каждой ветке дерева, которую в начале нашей книжки мы осветили потайным фонарем; они в красных, зеленых и желтых стеклах, которые горят в окошках новой парадной. Они в свете зимнего солнышка.

А ведь солнце-то светит для него — для Тарасика! И снег блестит для него — для Тарасика! И трава растет для него — для Тарасика.

Мир — хороший. В нем надо расти и жить. А жить — значит радоваться. Поэтому никто никогда не посмеет обидеть Тарасика.

Он сам кого захочет, того возьмет и обидит.

Тарасик идет по улице и крепко держится за большую темную теплую руку деда.

— Щец горячих хочешь небось! — поглядывая искоса на Тарасика, говорит дедушка.

— Нет. Я воблы хочу. С лимонадом, — подумавши, говорит Тарасик.

— Вот оно что?! — удивляется дедушка. — А может, водки тебе охота?.. А может, прикажешь пива и раков?

— Хорошо, — говорит Тарасик, — я буду рака. Потому что я весь голодный.

Дедушка жалостно покачивает головой и шагает еще быстрей. Тарасику не угнаться за ним. Он икает и спотыкается.

— Ослаб… Уморили ребенка! — бормочет дедушка. — Чего спотыкаешься? Давай под ноги гляди.

— А я гляжу, — говорит Тарасик. И внимательно смотрит по сторонам.

Залитый светом вечерних огней, стоит на перекрестке улицы милиционер. Он салютует машинам: поднимает вверх то одну, то другую руку.

— А вот стоит милиция, она меня не любит! — принимается петь Тарасик.

— Чего ты мелешь? — говорит дедушка.

— А вот идет милиция, она меня любит! — на всю улицу распевает Тарасик.

Услышав такое пение Тарасика, на них начинают оглядываться прохожие.

— Бесплатное кино! — говорит дедушка, покачивает головой и с укором глядит на внука.

— А в ми-и-илиции кисели-и-и — и дают! — под дружный смех людей, проходящих мимо, громко поет Тарасик.

— Замолчи!.. А то такого дам киселя, что своих не узнаешь! — останавливаясь, строго говорит дедушка.

И вот, наконец, они подходят к дверям какой-то столовки.

— «Блинная!» — задравши голову, раздумчиво читает дед.

Дверь столовой, которая называется «Блинной», то и дело распахивается. Оттуда валит горячий пар и тянет вкусными запахами.

— Ну? — глядя снизу вверх на задумавшегося дедушку, говорит Тарасик.

— А с тобой, пожалуй, сюда не впустят, вот дело какое, брат, — вздохнув, говорит дедушка.

Но Тарасик, не слушая, тянет его к двери.

— Ишь ты!.. Да!.. Такого как раз уморишь, — говорит дедушка.

И, высоко подняв голову, переступает с внуком порог столовой, которая называется «Блинной».

Догадайтесь, почему она называется «Блинной»?

Потому что тут не кормят холодной картошкой и молочной лапшой… Тут блины, и вобла, и лимонад.

Глава одиннадцатая

Счастливый тот человек, который умеет припрятать заботу о своем деле в цехе (например, в том узком заводском шкафчике, где оставляют до следующего утра спецовку и мыло). Такой человек и отдохнет хорошо и сохранит хороший характер.

Но дедушка Тарасика — Тарас Тарасович Искра — не умел оставлять своих забот на заводе, где уже много лет работал мастером. Поэтому он не был особенно счастливым человеком. И часто сердился и ворчал.

Работа была у него такая: он делал урны для парков и садов.

Они нисколько не были похожи на скучные урны из жести и железа, которые мы часто видим на перекрестках улиц в больших городах. Эти урны будто сливаются со стенами домов, исхлестанными ветрами и дождиками. Они печальны, и, право, кажется иногда, что мигают они так жалостно серенькими своими глазками, но люди все-таки не желают их примечать.

Нет. Урны дедушки Искры — дело совсем другое. Их приметит каждый. Они разноцветные, пузатые и тощие. На них нарисованы журавли и подсолнухи; красные, зеленые и желтые выпуклые листочки. У них бывают красивые круглые ручки, и кажется тогда, что урна подбоченилась; иногда у них совсем не бывает ручек, а только одна-единственная широкая и плоская нога. Но и на этой одной ноге они так прочно и твердо стоят у садовых дорожек. Из зелени или из снежной белизны сада, навстречу прохожему, маячат урны мастера Искры желтыми, красными, ярко-сиреневыми огнями.

Они блестят. У них глянцевые бока… Людям так и хочется остановиться и оглянуться.

И они останавливались, оглядывались и, как полагается, бросали в урны окурки, обрывки газет или мокрые бумажки от мороженого.

Но дедушке, несмотря на все это, не хотелось быть счастливым человеком. Он не оставлял свою заботу о деле на керамическом заводе, а носил ее всегда при себе.

Вот какая забота была у дедушки.

Ему хотелось делать не только урны. Ему хотелось бы делать еще и вазы для парков и садов.

Он их и делал, но прежде, давно. Фонтаны, вазы и кувшины. А последнее время все урны да урны. Урны хоть и красивые, да кому охота, чтоб в твою работу мусор всякий кидали? Подумайте сами: старые вазы из камня, с выщербленной морозами кожей и тронутыми зеленью от старости боками, — они бывают только в старых, старинных парках. А дедушке хотелось делать вазы фаянсовые — для новых парков и садов.

Он их видел так ясно — свои большие будущие вазы… Видел, когда ходил по городу, когда ездил в трамвае, когда рассматривал ночью, задумавшись, потолок своей одинокой комнаты.

Его вазы были большие, но похожие на игрушки, на пестрые, толстые блюдца, на огни — разноцветные, как огни иллюминации в праздник Первого мая.

И сады — они тоже почему-то мерещились дедушке. Всякие: старые — с могучими дубами и молодые — с деревцами тонкими, тонкорукими…

Дед шагал по улице, под взглядом его сердитых, острых глаз — от страха — на всех пустырях города сейчас же будто вырастали сады. Они поблескивали то снегом, то зеленью. Ветки молодых деревьев лепились к стеклам окошек. Между древесных стволов светились костры.

… Вот — синий огонь! Это большая синяя дедушкина ваза. Один ее край изогнут. Оттуда голубыми частыми каплями стекают на землю незабудки.

От яркой голубизны заходилось дедушкино сердце. Он задумывался… А его ваза сейчас же из синей делалась ярко-красной.

Часто бродил дедушка, как будто к чему-то прислушиваясь, совсем один, по городским улицам.

— Папашка, а вы не скажете, где Кривоколенный?.. Переулок Кривоколенный?

— Чего? — вздрагивая, отвечал дедушка. — Сам ты, братец, кривоколенный!

Ему мешали думать и огорчаться. А он этого не любил.

В тот час, когда Тарасик пел и таскал по двору жестянку Глазария, дед вышел из заводской проходной будки: окончился его рабочий день.

Ему надо было идти к себе — в пустой дом, из которого он недавно выволок чуть что не всю мебель для новой квартиры своего сына. Туда бы надо деду. Думать про обжиг. И кашлять. И курить. И ворчать. И сердиться.

Но когда он перешагнул порог проходной будки, зимнее солнышко, лизнувшее жестянку Глазария, поглядело походя в стекла городских окошек и брызнуло навстречу деду короткими и жгучими лучами. Оно легло на соседнюю крышу красным сиянием; побежало, сверкая, по ближнему переулку; вспыхнуло — и пропало: покатилось и провалилось на другую сторону земли.

Дед улыбнулся, покачал головой и сказал: «Э-эх!»

…Задрожали тонкие лучики вокруг каждого зажегшегося окошка.

«Это мы! — сказали окошки. — Идите, люди, домой. Отдыхайте. Пора. На дворе ночь!»

Дед вздохнул и, задумавшись, вместо того чтоб идти к себе, сел в трамвай и поехал к Тарасику.

Глава двенадцатая

Взлетай, фонарик!.. Помоги нам вернуться назад.

Папа возвращается с работы и открывает дверь своим ключом.

Окошко в комнате распахнуто настежь. Медленно и осторожно плывет навстречу папе задубевшая от ветра занавеска. Из каждого уголка тянет холодом.

Пусто. Тихо.

— Та-а-расик!

Папа бросается к распахнутому окну. Под окном снег. Нетронутая, пухлая снежная целина.

Папа раскрывает дверь шкафа, заглядывает под кровать.

Забыв закрыть за собою дверь, перепрыгивая через три-четыре ступеньки, он выбегает на улицу.

Куда бежать?

Папа останавливается, оглядывается.

…Сейчас Тарасик, наверное, выскочит из-за угла. Оттуда! Из самого дальнего темного уголка. Стоит только как следует, как следует приглядеться, и папа увидит его ушанку.

«У-у-у!» — завопит Тарасик. «А ну, молодец, давай-ка сюда, — прищурившись, твердым голосом скажет папа. — Подгребай. Энергичней. Живей!»

— Тара-а-асик! Ау!..

…Нет, нет… Не может этого быть. Надо только спокойно оглядеть двор. Тарасик здесь. Он близко… Сейчас, вот сию минуту папа увидит его острый подбородок, его мелкие, редкие зубки…

— Тарасик! Тарасик!..

Папа бегает по двору, раскрывает двери парадных и черных ходов.

Двор тих. Сад пуст.

— Мальчик, ну, будет, будет… Тарас! Ты слышишь? Давай перестань валять дурака! Тара-асик! Тарасик!..

Соседи печально глядят на папу и качают ему вслед головами.

— Простите, пожалуйста, — улыбаясь дрожащей улыбкой, спрашивает у людей папа, — вы не видали случайно моего мальчика. Он… ну вот такого примерно росточка?.. В большой черной шапке.

— Да что это все сегодня как сговорились — искать ребят? Старик ходил. Искал не то внучку, не то внучонка… Да ты, парень, не убивайся-то наперед. Гулял тут мальчик маленького росточка. Только он со двора пошел.

— Со двора?

— Ага. Часу эдак в четвертом… Мальчонка. В шапке.

— С совком?

— Кажись, что так.

Забыв сказать соседям спасибо, папа разворачивается по-физкультурному и бежит.

Бежит так быстро, что мелькают в воздухе его подметки.

Папа расталкивает прохожих. От его дыхания валит в воздух горячий пар. Пар клубится над папиной головой. Слившись в сплошную полосу, несутся ему навстречу огни, дома…

Добежав до перекрестка улицы, папа останавливается, оглядывается.

Куда сворачивать? Вправо? Влево?

И вдруг он видит под фонарем широкую спину постового милиционера.

— Товарищ, — захлебываясь от бега, говорит папа, — вы не заметили, тут случайно не проходил мальчик? Маленький. Вот такого росточка. С совком.

Милиционер оборачивается. В свете фонаря глядят на папу два голубых, нет — синих! — озябших глаза. Они печально и укоризненно смотрят вперед, из-под ресниц, утыканных колючками инея.

Постовой молчит. Он вздыхает, широко раскрывши от удивления рот.

Папа прислоняется к фонарю.

— Товарищ, — говорит он тихо и глухо, — тут, верно, случилось несчастье?.. Мальчик… Тарасик…

— Гражданин, пройдемте, — сурово и коротко отвечает ему на это милиционер. — Я вам, кажется, довольно ясно сказал нынче утром, чтобы это было в последний раз. Сказал?.. Да?! А милиция вам не нянька.

Папа весь обмякает. Он крепко держится рукой за фонарь.

— При чем тут нянька?! — говорит он счастливым голосом. — Чем, скажите пожалуйста, вас так допек мой малыш, что вы его хватаете на всех перекрестках?!

— Видать, папаша из молодых, да ранний! — покачивая головой, непонятно объясняет милиционер. — Пройдемте давайте…

И он осторожно, но твердо отдирает папу от фонаря.

В полном молчании бредут папа и милиционер в милицию. Они шагают дружно. Гуськом. Впереди — папа. А сзади — милиционер.

А по тротуару навстречу им идут соседи — жильцы из красивого нового папиного дома.

Идут и видят: постовой ведет в милицию их молодого соседа — монтера Искру. Без шапки (бедняга, видать, от срама потерял шапку).

Сурово и пристально смотрит на папу дежурный милиции — молодой, пухлощекий, розовый лейтенант.

— Где мой сын? — стиснув зубы и сжав кулаки, говорит папа.

— Ваша фамилия, гражданин? — вежливо спрашивает дежурный.

— Товарищ начальник! — вмешивается постовой. — Разрешите-ка доложить: это тот самый папаша, который сегодня утром потерял своего ребенка.

— Ясно! — коротко говорит лейтенант. — Товарищ Морозко, вы слышали?.. Он сказал «мой сын». Значит, вы, папаша, отцовства не отрицаете? И попрошу не кричать. Я вам не жена. Я дежурный милиции. При исполнении служебных обязанностей. Присядьте.

Папа не то садится, не то падает на скамейку. Он запускает пальцы в густые русые волосы.

— Вот эдак-то будет лучше, — примирительно говорит постовой. — Посиди-ка, парень. Подумай. Молодо-зелено. Эх, люди-люди! А ведь такой мировой пацан!.. Не ребенок — ягодка. Шустрый, чернявый… Ножонками дрыгает, тянет ручонки. Кричит: «Не оставь, папаша!..»

Брови юного лейтенанта от жалости становятся дыбом…

— Тарасик! — глухо говорит папа.

— Вот именно, что Тарасик, — покачивая головой, подхватывает милиционер. — И как это только сердце у человека не разорвется?! Такой толстый, гладкий… Такой бедовый… Я ему слово, а он мне три. «Папенька», — говорит.

Сквозь папины пальцы, на тыльную сторону ладони, медленно выкатывается прозрачная капля. (Во время бега он потерял шапку. Иней на его волосах растаял. По смуглой папиной руке осторожно катится капля, похожая на слезу.)

Глава тринадцатая

Одинока пустая квартира, по которой большими шагами шагает папа. Одинока кошка, которая лежит на диване и дремлет. Одинока луна, которая стоит посреди неба, — она заглядывает в окошко, но ее не видит Тарасик.

Крепко спят тетради и книжки на папином столе. Поблескивает в лунном свете пятно от пролитых на пол чернил. Застыла в темном углу перевернутая качалка. А в другом углу белеет маленькая застланная кровать. Под кроватью два башмака — коричневые, с обитыми носками. Они хранят отпечаток коротких пальцев хозяина. На одном из них оторван шнурок.

Ни звука, ни шороха.

В окно глядятся круглые звезды. Даже мышь и та не скребется под полом (она не успела еще перебраться на новую квартиру).

Папа устало бродит по коридору. Он избегал сегодня с милиционером все скверы района. Обзвонил все больницы города… Лейтенант (дежурный) сообщил о пропаже мальчика Искры — сына монтера Искры — даже в трамвайный парк. Составили протокол. Папа расписался под протоколом.

Ему велели идти домой и ждать Тарасика.

Папа ждет. Он бродит по темному коридору.

На лестнице раздаются шаги. Папа останавливается, прислушивается… Шаги тяжелые. Их звук подхватывает эхо. Громко хлопает дверь на верхнем этаже.

И опять тишина. И кто-то опять стучит по ступенькам, но на этот раз тонкими острыми каблучками.

Проходит пять, десять, двадцать минут. Глухо, как крепко-крепко бьющееся сердце человека, отстукивают в тишине ходики.

Папа садится верхом на стул. К звуку его дыхания примешивается равномерный бег маятника — отрывистые и жесткие шажки часов.

Папа встает со стула и выходит на кухню. Он принимается мыть посуду. Трет мочалкой тарелку, чистит песком кастрюлю.

Потом ни с того ни с сего он ставит кастрюлю на пол посредине кухни и долго-долго бессмысленно смотрит на кухонный стол. Он подходит к стене и прижимается к стене лицом.

Так он стоит и не шевелится, с зажмуренными глазами, прилепив к белому кафелю кухни растопыренные грязные, покрытые песком пальцы. В глаза из тьмы наплывают лопающиеся мячики — багровые и темно-зеленые. Они соединяются и расходятся.

Папе кажется, что он спит. Может, все, что случилось с ним и Тарасиком, сон? Сейчас он проснется и увидит перед собой раскрытый учебник, а за плечами услышит спокойное дыхание Тарасика… Он подойдет на цыпочках к его кровати, погладит его мягкие волосенки и скажет шепотом: «Что же это, а? И всегда ты мне, человечек, валяешься на дороге!..»

Папа медленно разлепляет глаза.

Посредине кухни стоит недочищенная кастрюля. На лестнице над папиной головой громко — в который раз — хлопает дверь парадной.

И опять тишина. Она воет печально и глухо у папы в ушах. Он слышит ее неровное, ее тягучее дыхание.

…«Тара-аасик!..»

Папе видится, как Тарасик бредет один по узкой темной дороге, где-то там, за чертой города… Он проваливается в сугробы. В его валенки забился снег. Он потерял совок. Потерял варежки. Нет у него больше силенок плакать и причитать. Тарасик покачивается и садится на снег.

Папа ясно видит мокрое, залитое слезами лицо своего сына. Видит его набухшие, растрескавшиеся от плача губы.

— Тарас! — говорит папа и крепко-крепко сжимает кулаки.

Бежать! Добраться до «Госэнерго»!.. Сообщить о пропаже Тарасика дежурным монтерам. Установить связь со всеми монтерами всех городских районов. Пустить в ход все автобусы «Госэнерго». Мобилизовать всех милиционеров.

«Ребята у нас ничего, энергичные, — думает папа. — Наши ребята сумеют взяться…»

Сейчас папа выйдет на улицу. Он…

Хорошо. А что, если Тарасика приведут домой? Тарасик постучит кулаками в дверь — голодный, холодный, а двери не отопрутся.

— Соня, — бормочет папа имя мамы Тарасика, — Соня, ведь ты мне его доверила! Он был шустрый. Он был бедовый. Соня, я бы на твоем месте убил такого отца!

Папа выходит на лестницу. На лестнице тонко-тонко, как счетчик, звенит тишина. Тишина — повсюду. Во всех уголках. Ночь. Она дремлет на каждой ступеньке.

Папа возвращается в коридор, садится на табуретку.

И вдруг ему начинает мерещиться, что кто-то запел на лестнице. Ему кажется, что лестница звенит и поет. Поет и звенит. Папа ясно слышит голос Тарасика.

Из-за острова на стражу-у… —

поет Тарасик.

На простор речной волны,

подхватывает дедушка Искра.

Папа встряхивает головой.

«…волны-ы-ы, волны», — гудит лестница.

Папа подкрадывается к двери и быстро распахивает ее.

По лестнице поднимаются Тарасик и дедушка.

Выплывают расписные,

Стеньки Ра-а-азина челны!

поют Тарасик и дедушка.

— Та-рас! — дрожа губами и голосом, говорит папа. Быстро сбегает с лестницы, хватает Тарасика на руки и крепко, изо всей силы, прижимает его к себе.

После этого папа ставит Тарасика на ступеньку. Он садится тут же на каменную ступеньку; заглядывает в глаза Тарасика; проводит рукой по его подбородку; встает и…

Начинается все сначала: папа прижимает Тарасика к себе; трогает его руки и щеки; хватает Тарасика на руки; жмется к Тарасику головой. Говорит:

— Тарасик!.. Тарасик!..

Скрипнув, распахиваются двери на верхнем этаже, В двери мелькает усатое заспанное лицо пожилого соседа-лекальщика.

— Товарищ Искра! — говорит он застенчиво. — Надо бы все же как-то потише. Людям в шесть утра на работу, а вы — того!..

— А что ж с него взять, Ванятка? — будто обрадовавшись, подхватывает бодрый голос жены лекальщика. — Хорошего человека не станут зазря волочить в милицию. Я там отродясь и в свидетелях не была.

— Раскудахталась! — отвечает жене лекальщика дедушка Искра. — Уж и выпить маленько нельзя рабочему человеку. А? Так выходит по-твоему?

Шум крепчает. Голоса подхватывает эхо.

— Тарасик! — будто оглохнув, говорит папа. — Родной. Голодный.

— Нет, я наелся, — успокаивает папу Тарасик. — Я рака ел.

— Кого-кого? — говорит папа. И переводит глаза на дедушку.

Дедушка медленно опускает голову.

Губы у папы дрожат. На щеках, под кожей, перекатываются мускулы.

Все, что пережил папа за этот день, вкладывает он в три нетвердых слова, которые говорит отцу:

— Па… Папа… Папаша! Вы эгоист… Эгоист! Всегда таким были. Таким и останетесь.

Громко и звонко, с перекатами и переливами захлопываются перед дедушкой двери папиной новой квартиры.

Эхо выскакивает из своего уголка, подхватывает гудение и звон, перекаты и переливы.

А дедушка все стоит и стоит на лестнице.

Отклонив набок голову, внимательно и удивленно он прислушивается к скачущим мягким шажкам бегущего эха.

Перебирая мохнатыми лапками, эхо добегает до верхней площадки и жмется толстой щекой к холодной шершавой стенке.

Там оно будет долго стоять и ждать. Оно будет ждать терпеливо, оно подхватит звук дедушкиного шага.

Печально и долго станет оно перекатывать шаркающий, усталый шаг старого человека, перед которым захлопнул двери своего дома его родной сын.

Глава четырнадцатая

День окончен. Он ушел вместе с солнцем на другую сторону земли.

Занавески, которые мама когда-то (дней двадцать тому назад) повесила на новое окошко, плетут на стене свой неутомимый узор. Они колеблются, потому что папа приоткрыл форточку.

«…Что день грядущий мне гото-о-овит?» — чуть слышно и печально спрашивает репродуктор.

Тарасик не может ответить на этот вопрос: он спит. Папа тоже не знает, что им готовит грядущий день. Но, может быть, об этом знают занавески? Ведь недаром так таинственно, так тихо взлетают они.

Или — об этом знает луна?.. Вот она выплыла из-за облака и осветила снег за окном; протянула сквозь щель между двух занавесок свой длинный дрожащий палец, погладила плохо подметенный пол; осторожно тронула кошкин бочок; взобралась на скатерть и окунулась в молочную лапшу.

«…За-а-мучен тяжелой нево-о-лей», — красиво, нежно и так печально поет репродуктор.

Ночь. Тишина.

Папе не спится. Он лежит на диване одетый, но босой.

Чиркнула спичка. В ночной тишине и тьме новой комнаты горят теперь два огонька: круглый, маленький — папина папироса и длинный, голубоватый — лунный.

Взобравшись по скатерти, луна освещает бумажный квадрат на столе. (Письмо! То самое, что получил сегодня Тарасик.)

Бессонные глаза папы скользят по краю тарелки…

Что?! Нет, нет… Не может этого быть.

А лунный палец тихонько щекочет скатерть. И вдруг! — весь квадрат письма озарен его голубым сияньем.

Неслышно ступая по полу босыми ногами, папа подкрадывается к письму… Его уголок искупался в молочной лапше!.. Папа держит конверт осторожно в дрожащих пальцах.

Свет лампы под зеленым абажуром заслонит сейчас свет луны.

«Тарасу Богдановичу Искре», — написано на конверте.

(Это значит: мама прислала письмо Тарасику.)

Но ведь край письма размок в молоке!.. Может, там было приписано мелкими буквами: «…и Богдану Тарасовичу Искре» (папе Тарасика)?

Может быть. Может быть. Посмотрим, посмотрим.

«Мой зайчик! Моя черешенка!»

Нет, это не ему, не папе. Уж это, конечно, Тарасику.

«День и ночь я вижу тебя перед собой. В каждом порту я покупаю тебе какую-нибудь игрушку.

Я вижу тебя во сне. И как ты там живешь? Сыт ли? Надевают ли тебе шерстяные носочки?»

Нет, это не ему, не папе, это тоже Тарасику. Папа перелистывает страницу — одну, другую, письмо длинное — и папа ищет слово «Богдан».

«…А линзы на маяках, если бы ты их видел! Они большие, хрустальные! А люди какие!.. Одни посредине моря. Зимой и летом — во время штормов, и когда мороз, и когда жара… На маяках служат мужественные молодые ребята, герои! Они тебе передали привет, Тарасик».

Папа перелистывает еще одну страницу.

«…Я очень волнуюсь. Уж сколько времени прошло, как я уехала, и хоть бы одно письмо. Хоть бы твою ручку, Тарасик, кто-нибудь обвел бы карандашом и прислал. Неужели это трудно?»

Папа отшвырнул письмо. В нем не было слова «Богдан».

Ну что ж!..

Глава пятнадцатая

В комнате горит огонек от папиной папиросы. Он, наверно, долго будет гореть.

Долго-долго будут глядеть бессонные глаза папы на то, как неутомимо плетет узор занавеска на голубой стенке. Папины прищуренные глаза будут долго блестеть от злости в темноте.

Долго будут шарить длинные лунные пальцы во всех углах и закоулках комнаты.

Вспыхнет в лунном сиянии паутина под потолком. В паутине вздремнет паук, уютно прикрытый голубым, лунным одеяльцем.

…Хорошо пауку!

А каково папе?

…Протягивает вперед свои длинные прозрачные пальцы луна и поглаживает стопку нетронутых учебников на папином столе.

Она освещает мамину фотографию, которая висит над папиной кроватью.

В свете луны глядит куда-то, поверх папиной головы, молодое, улыбающееся лицо мамы, с чуть раскосыми черными глазами и большим тонким ртом.

«Эх ты, казанская сирота!» — говорит фотографии папа Тарасика.

Мама Тарасика росла в детском доме. Она и на самом деле была сиротой. У мамы нет никого на земле: ни отца, ни матери, ни деда, ни бабки. Никого. Кроме сына Тарасика, его папы и дедушки Тараса Тарасовича.

Семь лет назад папа Тарасика познакомился с мамой в Парке культуры и отдыха. Она взглянула на папу раскосыми черными глазами, в которых отражались цветные фонарики, красиво освещавшие танцплощадку. У нее были две тугие косы. Из-под тюбетейки поблескивала мамина челка.

Сам не зная, как это случилось, папа пригласил ее танцевать.

Маме было шестнадцать лет, а папе — семнадцать.

На танцплощадке погасли фонари. Радиола запела вальс «На сопках Маньчжурии». А на пятачке, посредине Парка культуры и отдыха, духовой оркестр выдувал увертюру из оперы «Руслан и Людмила».

Музыка скрещивалась. Переплеталась. Папа с мамой расхохотались и бросили танцевать.

А через два года папа женился на маме.

«За такое дело я очень свободно могу тебя выпороть!» — сказал, узнавши об этом, дедушка — Тарас Тарасович Искра.

Но было поздно. Еще через год у папы и мамы родился сын.

Мама принесла Тарасика к дедушке в дом (в комнату той богатой квартиры, где на разные голоса пело радио, а в коридоре на стенке висел соседский двухколесный велосипед).

Мама остановилась у дедушкиного порога, низко склонив голову. Она плакала и глядела исподлобья на дедушку.

— Будет тебе реветь, казанская сирота! Давай садись, — сказал дедушка.

(Вот оттуда оно и пошло с тех пор — «казанская сирота»).

Мама назвала своего сына Тарасиком. Узнав об этом, дед выпил и прослезился. Он сидел в «Блинной», сморкался в большой носовой платок (платки ему теперь стирала мама), всхлипывал и говорил:

— Звездный сын он мне, а не только что внук. Это надо понять. Это тонко, тонко… По мне назвала: Тарасом!

Так говорил дедушка и разливался в три ручья.

…Откуда было знать дедушке, что он однажды снова, но только не счастливо, а горько заплачет из-за Тарасика. Это случилось как раз тогда, когда папе дали квартиру и Тарасик уехал от дедушки.

Папа тоже не знал, когда танцевал с мамой в Парке культуры и отдыха, что в один прекрасный день ей только то от него и понадобится, чтобы он обводил на листках бумаги карандашами руки Тарасика.

Луна спокойно выкатывается из-за облака. Вся комната залита ее широким сияньем.

…Докатился! — говорит злобным шепотом маминой фотографии папа Тарасика. — Дожил, а?!

И он запускает пальцы в густые русые волосы. (Волосы сейчас же становятся от этого во все стороны торчком.)

…Хорошо!.. Красиво! — говорит маминой фотографии папа. — Что ж! Пожалуйста!.. Я себя за героя, конечно, не выдавал. Маяков я не охраняю… Кто я? Я всего рядовой монтер.

…Но почему, когда он говорит все это, словно плывет и движется комната, освещенная отблеском белого снега? Зачем так светится край тарелки с молочной лапшой? Зачем покачивается длинным туловищем угловой человек на стенке?

Папа хватает листок бумаги и синий карандаш, подходит к кровати Тарасика и быстро-быстро обводит карандашом руку Тарасика. Он аккуратно складывает листок и запечатывает его в конверт.

Вспархивает на окне от ветра занавеска.

Папа подходит к окну и срывает занавеску. (Ведь ее повесила на окошко мама!)

Занавеска, мертвая, повисает на папиной руке. Голо и холодно глядит незанавешенное большое окно в сощуренные глаза папы.

На дворе ночь. Под окном снег. Снег блещет и светится спокойным, широким, глубоким сиянием. Он прыскает блестками, горит, как от холодного пожара.

А в небе — луна. Лицо у нее чуть скуластое, а глаза раскосые.

«Соня!» — говорит папа. И опускает голову. На руке у него неподвижная, сорванная с окна занавеска.

Глава шестнадцатая

Дедушка Тарасика — Тарас Тарасович Искра — шагает по городу. Он возвращается домой.

Тяжело ступает дедушка по снежным дорогам усталыми ногами.

Вот он обогнул мост… Позади остались улицы, широкие и большие. За мостом потянулась окраина — улочки узкие, переулки горбатые.

Мигнула навстречу деду знакомая новостройка — большущий дом, окруженный паутиной лесов.

На пустыре у дома, тесно прижавшись друг к другу — как пилюли в аптекарской коробочке, лежат перевернутые вверх дном ванны.

В свете луны поблескивает кирпич, отколовшийся от своих братьев кирпичей. И сияет бочка с известкой. Вся белая. А рядом — белая земля.

На Украине в Опошне, откуда дедушка родом, такой известкой белят хаты, и хаты белые как сахар. Летом там стрекочет трава, потому что поет кузнец. И светляк горит из пожженных трав: насекомое, а имеет фонарь. А на изгороди из кольев сушатся глиняные горшки, сработанные украинскими гончарами.

…Да, да, ничего не скажешь, хорошая на новостройке бочка!

Но вот наконец-то глянул деду в глаза из дальнего переулка маленький деревянный дом. Это дедушкин дом. Он старый. И деревья во дворе старые — большие, с толстыми стволами. Они прожили много лет: может, триста, а может, больше. Их широкие кроны уходят в темное небо. И светятся и горят.

Ну и старательный художник зима! Не поленилась, разрисовала инеем каждую, хоть самую маленькую ветку.

Дед проходит мимо, а дерево сыплет снегом на его теплую шапку. (Для дерева дедушка — мальчик. Дереву триста, а деду только пятьдесят семь лет.)

Дедушка медленно пересекает двор. За ним идет его тень. Плечи у тени сутулые. Она опустила голову. У нее тяжелые, длинные руки. Она стара.

Тень старая потому, что нет у нее глаз, как у дедушки, чтобы видеть город и радоваться ему. У нее нет сердца, чтобы любить своих внуков. У нее нет памяти, чтобы вспоминать свою родину.

Дедушкина тень выражает обиду, усталость. Да мало ли что она может выразить? Ведь это тень человека — не шкафа или стопки книг, поваленных на шкаф. Человечья тень, она самая умная из всех теней на земле.

Дед ступил на крыльцо своего дома. Заскрипело старое дерево. Крыльцо запело: «Где это ты пропадал, хозяин?»

Дед, вздыхая, проходит длинный коридор и отпирает дверь своей комнаты.

В низкие окна его комнатенки заглядывает старый двор — сарайчики, пристройки и лесенки.

Двор освещает луна. Ее голубое сиянье льется спокойно и свободно на крышу сарая, где посреди большого города живут куры.

Дедушка медленно поворачивает выключатель. Под потолком загорается лампа.

Она загорается, а комната темна. В углу стоит старая дедушкина кровать. В другом углу — кухонный столик и стул.

А посреди комнаты — муфельная печь. Его гордость. В ней он обжигает глиняные черепки, ищет цвет своей будущей вазы. Рядом с печкой белый песок — каолин…

Ярко горит под потолком лампа, она не завешена абажуром. Но комната одинока, поэтому она темна.

«Вот здесь, — вспоминает дедушка, — стояла коляска Тарасика, а там Сонина раскладушка, а тут висело зеркало, в которое она любила глядеться».

А теперь комната одинока, поэтому она темна. Медленно, будто к чему-то прислушиваясь, подходит дедушка к муфельной печке и включает ее. Красноватый огонь освещает дедушкины руки.

В комнате вдруг делается светло.

Мастер Искра работает. Цвет эмали — не шутка. Его проверит только огонь.

Ночь… Она в каждом доме, в каждом погасшем, в каждом светящемся в темноте окошке, она стоит, притаившись в подворотнях, ложится на тротуары острыми тенями ларьков, спокойно глядит на землю с черного неба, где низкие звезды и большая белая луна.

Тихо дремлет фонарь на перекрестке улиц.

Согнув дугой свою тощую алюминиевую шейку, он отбрасывает на мостовые свет, похожий на конус.

Блещет и светится в темноте снег. Он прыскает блестками, горит, как от холодного пожара.

Ночь, и ясное дело, что даже в том месте, где небо сходится с землей, еще не видать солнышка. Но вот из-за домов осторожно выкатывается узкое, длинное зарево, похожее на дым. Небо из темного делается светло-серым.

Свет медленно наплывает на середину неба. Звезды уходят.

Это — рассвет.

Утро!.. Давайте пойдемте дальше.

Часть вторая