Становление книжного графика (1924–1926)
Первые два года молодые супруги живут на длиннющей и узкой улице Сен-Жак 5-го округа, в самом её конце – в доме 330, потом на более скромной де Паради 3, 10-го округа с дешёвыми квартирами. 18 декабря 1923-го у них родилась дочь, названная поэтично славянским именем Светлана. Александра продолжала работать в театре. Когда она уезжала, с дочерью, как рассказывала Светлана, «оставался отец, а когда возвращалась, наступала его очередь отправляться в театр расписывать декорации». Через несколько месяцев её отвозят в деревню на попечение кормилицы. Александра приезжала на поезде навестить дочь в дни, когда была не занята в театре. Скоро малышку перевезла к русской подруге, жившей под Парижем: как-то, приехав неожиданно, она застала кормилицу наливающей опий в рожки шестерых подопечных, чтобы они не кричали.
Размышляя спустя годы о раннем супружестве молодых и материально не обеспеченных родителей, она писала: «Уже маленькой девочкой я понимала, до какой степени одинокими чувствовали себя мои родители в молодости, и уже тогда догадывалась, что именно это одиночество и чувство неприкаянности и потери связей с родиной подтолкнуло их друг к другу».
В 1924 году Алексеев перестаёт работать в театре, позже, как мы знаем, полушутил: «выгнали». Его желание – экспериментировать, придумывать в уединении всё новое и новое, ни от кого не зависеть. В то же время: «У меня не было денег на жизнь, я был женат, у меня был ребёнок, его надо было кормить, мне тоже надо было что-то есть, так что мне надо было срочно найти заработок». Его привлекает книжная графика. Чтение с детства было едва ли не самым любимым занятием. Книга для него – погружение в мир мечты, в «мир грёз»: «Я… любил связь между СЛОВОМ и ИЗОБРАЖЕНИЕМ: к их связи я питал особую страсть»[27].
Средств на обучение у него нет, он покупает учебник издателя Рорэ «Гравёр» для начинающих и самостоятельно осваивает графические техники, прежде всего, ксилографию, классическую для полиграфии работу по дереву, а также офорт, акватинту и литографию. И даже «разрабатывает собственные приёмы», как он потом напишет[28]. Ещё работая в театре, молодой сценограф познакомился с Алексеем Бродовичем, таким же эмигрантом и неутомимым искателем себя в искусстве, «раскрашивавшим», по его выражению, декорации для балетов «Русских сезонов» С. Дягилева, что делал одно время и Алексеев. И они оба усвоили его любимое требование: «Удивите меня!». Да, в этом дело. В искусстве главное – удивлять! Спустя много лет на вопрос дочери Светланы, какова цель художника, отец так и ответит: «Удивлять…».
Бродович тоже бросает театр и тоже энергично берётся за иллюстрации в технике ксилографии. Друзья принимают решение никогда не повторять самих себя. Азартный Бродович предлагает девиз: «Вчера – искушение, сегодня – деятельность, завтра – вызов», дабы не ослепляться «мощными огнями моды». Бродович успевает поработать штихелем всего для шести книг. Он становится главным художником модного парижского универмага «Труа Картье», где производят фурор среди парижан выставленные им в витрине манекены – чернокожие красавицы в летней одежде, танцующие с зонтиками в руках. Бродович завоюет мировое признание в Америке, куда уехал по приглашению в 1930-м: его новаторский дизайн журнала мод Harper’s Bazaar, где он назначен арт-директором, очень быстро станет эталоном гламурного стиля, прогремит на весь мир; кое-кто из известных на Западе авангардных фотографов-художников до сих называет Бродовича своим учителем. Алексеев заметит с улыбкой: «Алексей предпочёл стать главным художником, а я – художником-иллюстратором».
Подсчитано: Александр Александрович создаст за первые пятнадцать лет иллюстрации к двадцати семи книгам (среди них есть только портреты авторов на фронтисписе и несколько обложек), став самым востребованным книжным графиком из всех русских художников-эмигрантов, хотя работали такие мастера, как Бенуа, Гончарова, Шухаев, Анненков, И. Лебедев![29]
Летом 1928 года вместе с Бродовичем представит свои гравюры – ксилографии, офорты, литографии – на выставке, проходившей в парижской галерее Я. Поволоцкого на Сен-Жермен-де-Пре с 21 июня по 4 июля, о чём сообщала эмигрантская парижская газета «Последние новости».
Алексеев бесстрашно погрузился в искусство книги, где к этому времени прославила себя, прежде всего в библиофильских кругах, «книга художника» – «livres d`artiste», которую начал издавать ещё в начале ХХ века маршан и издатель Амбруаз Воллар: её творили тогда, как известно, живописцы П. Боннар, П. Сезанн, О. Ренуар, и даже именитые скульпторы. После Первой мировой войны, когда сменились авторитеты в художественной среде, элитарными, библиофильскими изданиями стали увлекаться новые издатели.
Вот наблюдения Ренэ Герра: «С 1924 года Париж de facto стал столицей Русского Зарубежья и литературно-художественной эмиграции. Здесь обосновалось подавляющее большинство русских художников самых разных школ и направлений: мирискусники, неоклассицисты, символисты, импрессионисты, кубисты, дадаисты, абстракционисты… Потеряв родину, они истово завоёвывали себе новое место под солнцем, используя на этом пути все достижения европейской культуры. Не теряя самобытности, сохраняя во многом уникальный русский образ мышления, язык, высокую духовность, они добились признания в стране, признанной всем миром как образец верности культурным традициям, и стали звёздами на артистическом небосклоне Парижа… Художественный Париж невозможно представить без русских художников, которые именно здесь добились блистательных побед и достижений и, в частности, в области книжного оформления и иллюстрации». К числу сенсаций довоенного периода исследователь относит иллюстрации Александра Алексеева к «Запискам сумасшедшего» и «Братьям Карамазовым».
Повесть Гоголя «Нос»
Для начала двадцатитрёхлетний экспериментатор выбирает «Нос», едва ли не самую мистическую петербургскую повесть Гоголя, вполне абсурдистскую для ХХ века и сознания молодого художника, глотнувшего воздух французского авангарда. В самом деле: ну никто ни на секунду не сомневается – это солидный статский советник, а вовсе не малая часть лица, которая никак не может жить сама по себе! Пушкин от этой шутки, как он выразился, пришёл в полное восхищение и нашёл в ней «много неожиданного, фантастического, весёлого, оригинального». Сюжет с носом стоит того, чтобы с ним попробовать поиграть и – удивить. Сновидческая природа бытия, воплощённая Гоголем, ему близка. Кстати, в журнальной редакции (повесть была напечатана впервые в третьем томе «Современника» Пушкина за 1836 год) Гоголь заканчивал повесть сообщением, что пропажа носа майору Ковалёву приснилась: «Впрочем, всё это, что ни описано здесь, виделось майору во сне» (переделывая первоначальную редакцию, Гоголь изменил финал).
В длинной Описи архива А. Алексеева фонда Art Ех Еаst указано двенадцать оттисков гравюр на дереве, а также проект неизданной книги «Нос». Три гравюры с подписями, первая – завизирована, вторая – с примечанием Алексеева на английском языке: «Одна из моих первых неопубликованных гравюр на дереве с изображением доктора для повести Н. Гоголя "Нос", 1924 (никогда не издавались)». Три авторских оттиска с подписями, оттиск гравюры, наклеенный на большую картонную подложку, с изображением персонажа в маске.
Получив сканы[30], мы обнаружили четыре готовых иллюстрации, остальные восемь их пробные оттиски. В иллюстрациях поистине абсурдистская игра не без мистики и гротеска. На одной белеют два женских силуэта в шляпах с перьями, с театрально изогнутыми руками, где ещё симметрично размещены на квадратах паркета в такт замершим фигурам два деревца-кулисы. Но это – отнюдь не только паркет. Это и подол пальто. Надо суметь разглядеть контур массивной фигуры в пальто с пелериной и широкими плечами, занимающей почти всё пространство листа. На ней, на этой фигуре, – и дамы (уж не штаб-офицерша ли с дочерью, предполагаемой невестой майора Ковалёва?), и деревца с двух сторон декорацией, вторящие им цветом и изгибами. Сверху насмешливо взирает окарикатуренный «нос» Ковалёва в чёрной треуголке, забавно выглядывающий из-под чёрного воротника: две точки – глаза, три штриха – нос. За плечами – ещё и дом с вытянутыми окнами. Всё поле листа усеяно мелкими пятнами и точками, что невольно напоминает о пуантилизме Сёра, уже тогда покорившем начинающего графика отчаянной смелостью: оптической иллюзией мира, переданного точечным методом. Оптическая иллюзия тут отсутствует, это пока неожиданный пластический приём. Точки, пятнышки в определённой последовательности – от мелких серебристых до квадратов в шашечку – образуют ритмически выверенную композицию. А всё вместе удивляет загадочностью и неожиданностью остроумного вымысла.
Две белые фигуры и два белых деревца сменяют в таком же плоскостном пространстве некая мужская фигура без лица, в маске и два пустых стула, на которые опираются белые цепкие пальцы этой странной личности. Белые круглые прорези-глазницы; с ними ритмически перекликаются и украшение на чёрном обтягивающем костюме, и белая манишка под самое горло – в общем, не потустороннее ли это явление? Хотя в оригинале рукой Алексеева на этом листе и сделана пометка о докторе для повести «Нос». Доктор, пришедший к майору Ковалёву, сыт и благодушен. Что у Гоголя повернуло фантазию иллюстратора в мистическую сторону? Не чёрт ли это, разыгравший всю катавасию с носом? Недаром Дмитрий Мережковский так и назвал свой труд о писателе с полной определённостью: «Гоголь и чёрт».
Ещё две архивные гравюры к «Носу», ранее не воспроизводившиеся, не столь тщательно отделаны. На одной – портрет майора Ковалёва ещё с носом, на другой – два загадочных силуэта один в другом, кстати, тут и указана дата – 1924 год. Видимо, это поиск. Загадками Алексеев будет удивлять ещё не раз, в том числе в снятом через сорок лет с помощью игольчатого экрана анимационном фильме по повести «Нос», в котором прозвучит тема болезненного Петербурга и разгуливающего по нему на тонких ножках сановного носа в очках. Фото семи кадров из фильма опубликует в 1977 году в Париже Михаил Шемякин в своём альманахе на русском языке «Аполлонъ-77», покорённый талантливой смелостью художника. (А в одной карандашной заготовке к «Анне Карениной» Алексеев пометит словом «нос» фигуру, которую потом поставит у гибельного вагона.)
«Аптекарша» Жироду
Вероятно, с оттисками этих гравюр[31] и рисунков он в том же, 1924 году пойдёт в парижское издательство и получит не только текст для иллюстрации, но и на долгие годы влиятельного, преданного друга. В один прекрасный день «молодой художник, русский по происхождению, появился <…> на пороге кабинета литературного директора издательства "Sagitaire" с папкой для рисунков в руках. Супо нашёл "приятными" рисунки <…> и "симпатичным" автора. Он сразу предложил ему взяться за иллюстрации к рассказу "Аптекарша" Жана Жироду, её как раз собирались издавать. Карьере гравёра Алексеева был дан старт»[32]. Так излагает Беатрис Мюсли в книге о Супо первую встречу поэта с Алексеевым.
Андре Моруа писал о Жироду: его отличали «открытый взгляд, черепаховые очки, очаровательные манеры и воздушная лёгкость слога». Жироду служил в то время в Министерстве иностранных дел, руководил отделом французских изданий за границей. Выросший в провинции, писатель её любил, понимал и замечал её своеобразие, оборачивающееся порой «обыденностью захолустья».
Новелла «Аптекарша» (La Pharmacienne), доставшаяся художнику, оказалась иронико-романтической, гротесковой историйкой на тему французской провинциальной жизни. Смотритель дорог из городка Бом, любитель плотских удовольствий – его растолстевшую любовницу зовут Еленой, – мечтает, сидя за бумагами, «о любви блистательной, или поэтичной, или жестокой», мечтает о «самой красивой женщине мира». И вот она явилась – гостьей госпожи Ребек: «Так знайте же, она прошла по дорожке мимо террасы с охапкой вереска, прошла, чтобы сбросить увядшие цветы. И её божественная грудь вздымалась скорее от биения сердца, чем от дыхания». Это была новая, восхитившая всех аптекарша. Безымянный смотритель дорог «зачарованным взором провожал неземное видение… Пенсне на его носу дрожало… "Исчезла, совсем исчезла", – он шептал так громко, что все дамы встрепенулись». Пересудам был дан ход. Но влюбившийся смотритель уже неостановим. Он решается зайти в аптеку – познакомиться с прекрасным видением. Аптекарь приглашает его для беседы в спальню. Надо ли говорить, какие сцены мерещатся в воспалённом сознании безнадёжного холостяка.
Один из последних эпизодов вновь на даче у госпожи Ребек. Смотритель, взволнованный и ослеплённый чувством, «сняв из кокетства пенсне», приметил в незнакомой бледной даме, как ему показалось, аптекаршу и долго с нею прогуливался по саду. Спохватившись, он пытается догнать ушедший на станцию объект страсти и – проваливается в привокзальную канаву, теряя сознание. Приходит в себя опозоренный мечтатель во всё той же гостиной мадам Ребек с её двумя дочерями, засидевшимися в ожидании женихов.
Построенная на тонкой иронии и забавной путанице – комедии положений – новелла требовала оригинального иллюстративного хода или ключа. И Алексеев по мотивам любовных грёз, одолевающих дорожного смотрителя, ставит графический спектакль не без пуантилизма, который его увлекал ещё в «Носе». Округлыми чёрными линиями даются две аптекарские колбы на светлой обложке, заманивая в книгу. Пузатенькие колбы, соединённые тонкими красными кругами и лёгким контуром сердца, испускают язычки пламени. Выглядело бы сентиментально, если бы не причудливость фантазии и ироничность…
На фронтисписе – уже огромная колба. В ней, в чёрно-белой точечной игре, уместился даваемый по пояс, с рукой на груди, несчастный холостяк в белой манишке, с маскоподобными тёмными пятнами на лице. «Смотритель не пробыл и десяти минут в аптеке, а местные дамы уже дожидались, когда он выйдет, и не спускали глаз с дверей аптеки. За ним подсматривали из окон вторых этажей… за ним подглядывали из окон первых, притаившись за занавесками, спущенными на мутные стёкла, напоминавшие полуприкрытые веками лицемерные глаза святош». Любопытствующие жители Бома загнаны художником в самое горло колбы, её эффектно увеличивает обводка сначала плавной белой линией, потом – чёрной, затем – белой широкой полосой с рваным краем, разрывающим пространство чёрного листа. Волнистые белые линии на чёрном поле создают ощущение символического жизненного моря-океана. Венчает это пиршество ритмов и фантазии хрустальная пробка – украшение сосуда. В иллюстрациях встретится ещё немало символов, сочинённых изобретательным иллюстратором, погрузившим героя в несбывающиеся сновидения и мечты-грёзы. И вспоминаются слова друга Алексеева Андре Мальро: «Искусство – это действительность, упорядоченная художником, несущая на себе печать его темперамента, которая проявляется в стиле».
Вроде обыкновенен групповой портрет гостей мадам Ребек, стилизованный под не лишённое ироничности фото. Чему здесь удивляться? Но с этого чёрно-белого портрета и начинается оригинально решённая художником сквозная тема романтического увлечения героя, построенная на ритмическом чередовании чёрного и белого. Смотритель – в центре первого ряда – угадывается сразу: вместо черт лица тут крошечный, но детальный чёрный силуэт дамы в полной рост и даже в независимой позе. Прямо-таки гоголевский ход.
И вот смотритель уже в аптеке, теперь – с белой повязкой на глазах. Художник позволяет себе воспользоваться почти впрямую игривой цитатой из текста, как бы продолжив её, но с иной интонацией: «Он радовался до того дня, пока Амур, играя в жмурки, не поймал его, не признал, и, сняв со своих глаз повязку, не украсил ею голову смотрителя». Ослеплённый влюблённый и беленький малыш с крылышками, держась за руки, предстают в графически тщательно разработанной композиции. Она, его мечта, здесь – нежным видением за его спиной, на заднем плане, меж всё тех же колб с язычками пламени на фоне окна и аптечных прозаизмов. Оттенками чёрного, серого, как всегда, с контрастно-белым – витрина с бутылками и тарелками, высокие сиденья у стойки, пол в шахматных квадратах, какие-то две симметричные вертикали.
Французский литературовед Жорж Нива, горячий почитатель Алексеева, спустя многие десятилетия, отметит французский дух, точно переданный русским художником, сославшись на эту гравюру: «Здесь, в этих чёрных неподвижных гравюрах и познавательных картинках в витрине аптеки, застыла вся немного нелепая мудрость провинциальной Франции, местная Олимпия из департамента Эндр». Недаром Моруа назвал Жироду «самым французским из всех совершенных французов». И ещё неизвестно, чья фантазия больше разыгрывается – писателя или художника, сумевшего выстроить лукавый гротесковый сюжет из сновидческих любовных побед смотрителя и его оглушительного поражения.
Мечтатель не сдаётся. Наконец он с Нею наедине в сетчатом гамаке. У художника – в гамаке, таинственным образом висящем в чёрном ночном небе под сиянием одной звезды. Счастливо прижимает к себе свою мечту – раскинувшуюся на белом белоснежную возлюбленную, обозначенную контуром-намёком. Но мало этого. На земле, в нижней части серо-чёрного пространства, – кокетливые фигуры принарядившихся старых дев-близнецов в шляпках и с кружевными зонтиками, отороченными белым, рифмующимся с отделкой туалетов дам и даже с их условно обозначенными лицами. Вот где она, провинциальная Франция! Непременно стоит заметить между небом и землёй летящую – на чёрном белым – птицу (в тексте: «Соловей в неровном полёте вышивал зигзаги в сосняке»). Можно заметить и ещё одну птичку белым пятнышком. Виртуозное воображение и артистическая продуманность ритмов вступающего в искусство иллюстрации художника.
Сюрреализм подсознательного продолжает развиваться в сценах, вновь наполненных притягивающими глаз зрителя бело-чёрными рифмами. Теперь являются смотрителю в воображении двенадцать женских фигурок, грациозных, как тени той, что видится ему. Они в некоем парке, он комической фигурой – как всегда на переднем плане – в распахнутом пальто, растерянно поправляющий шляпу. Вообще-то он ехал в гости и волновался: «Он стоял у окна, снедаемый сомнениями, и думал, за сколько вагонов от него едет аптекарша и едет ли она вообще; а что, если она одна из тех бесчисленных девушек, которые в этот воскресный день высыпали на природу? Где только их не было!».
Белые силуэты рассеяны в точечном пространстве, где можно разглядеть ещё и заштрихованные женские фигурки, усиливающие ирреальность происходящего. Параллельные чёрные провода электропередачи на заднем плане здесь, как враги сновидениям и мечтам, жёстко замкнули прелестную картину-видение. Алексеев продолжает расширять сюжет. Он материализует страстное желание героя: любящая пара на добродетельной прогулке. Аптекарша у него, дама самого прозаического провинциального вида, по-семейному держит кавалера под руку. Убедительная обманка. Просматривается парафраз знаменитого двойного портрета таможенника Руссо с его увлечённостью примитивом: неузнаваемый Аполлинер с грузной музой, не имеющей сходства с подлинной, хрупкой и нежной, Мари Лорансен, словно предстоят перед зрителями. Тоже своего рода обманка, тем более что в чёрной ночной воде отражения влюблённых белеют, как и тонкий серп луны. А мост отражается зеркально, образуя некую чёткую геометрическую фигуру с двумя круглыми пролётами, рифмующимися с круглыми очками смотрителя, или наоборот. «Под мостом наших рук…»[33] – как из стихотворения «Мост Мирабо», посвящённого Лорансен и принадлежащего к лучшим поэтическим творениям ХХ века.
Но замкнутому в пустоте провинциального существования наивному смотрителю, как ни мечись, не найти выхода. Романтическое ночное небо – лишь в колбе с загнанным влюблённым. Там над ним сверкали звёзды, пылало солнце. На финальной гравюре – торжество провинциальной пошлости. Но и торжество авторской метафизики. Смотритель дорог обмякшей тряпичной куклой рухнул в шезлонг мадам Ребек. Над обессиленным телом – брошенная и забытая подруга Елена, окружённая небесным сиянием, ей мнится её звёздный час. Две хозяйкиных незамужних дочки, тоже в ожидании каждая своего часа, – по обеим сторонам неудачника симметричными белыми силуэтами, знакомый по «Носу» не только ритмический ход. Две сидящие замершие фигуры словно вобрали в себя те белые, миниатюрные, что мерещились ему в парке. Белые волнистые линии на чёрном снова отсылают нас к теме житейского моря, провинциальной повседневности, из которой невозможно выпрыгнуть в придуманный миф. Это явь.
Казалось, однообразие композиционной симметрии могло бы смутить, но артистичная продуманность ритмов чёрного и белого создали мелодию, объединившую гравюры в гармоничное целое. Это вполне соответствует и стилю писателя, который, по словам Моруа, «обращается с темами на манер музыканта. Какая-нибудь идея, будучи изложена, затем разрабатывается во всех тональностях, для правой и левой руки, для флейты, гобоя и контрабаса». По Моруа, Жироду был звездой первой величины в плеяде их поколения.
«Аптекарша» с семью ксилографиями Александра Алексеева, размещёнными на вклейках, будет отпечатана в Тулузе 3 ноября 1926 года элитарным тиражом в 340 экземпляров. Бумага разных сортов самого отличного качества. Два экземпляра на бумаге Japon Imperial. Двадцать три экземпляра на той же бумаге пронумерованы. 300 экземпляров на бумаге Verge d`Arche, тоже пронумерованных. Десять экземпляров не предусматривали продажу. Книга художника. Первая в его жизни.
Элементы сюрреалистического мышления, выраженные Алексеевым в столь элегантной форме, не могли не покорить экстравагантного Филиппа Супо, считавшего «Аптекаршу» самой красивой новеллой Жироду. Он напишет прозорливо, с точностью формулировок: «…В узком и замкнутом мире гравюры появился новый человек, одарённый аккуратностью и в то же время смелостью творческого подхода. В досках к "Аптекарше" Алексеев проявил не только свою смелость, но и свою силу. Художник полностью владел материалом, он выступал не просто как иллюстратор, он стремился освободить гравюры от текста. Ему хотелось прежде всего, чтобы иллюстрация проливала новый свет на книгу, а не была лишь украшением или способом акцентирования каких-то произвольно выбранных фраз. Иллюстрации к "Аптекарше" являются неким зачатком, по которому можно предугадать не только личность художника, но и эволюцию всего его творчества. <…> мы получаем возможность восхищаться гравюрами не только как экспозицией текста, но и как источником света, который раскрывает иллюстрируемый текст изнутри. Алексеев раскрылся в иллюстрациях к "Аптекарше" как человек, не боящийся бросить вызов обыденности и готовый добиться своего».
С четырнадцатью иллюстрациями в новой для него технике – цветной литографии – через год выйдет роман того же Жироду «Зигфрид и Лимузен». Андре Моруа считал: пересказать его романы невозможно – «всякое изложение просто убивает их». В великолепном эссе о писателе он коротко охарактеризовал роман, в названии которого уже обозначена проблема: имя Зигфрид – немецкое, регион Лимузен – французская провинция, где, кстати, родился и рос писатель. Его герой – прославившийся после войны немецкий литератор, но на самом деле – пропавший без вести писатель Форестье, потерявший память после ранения и приведённый в чувство в немецком госпитале. Рассказчик, узнав в Зигфриде друга детства, старается пробудить в нём воспоминания, везёт в Лимузен, «что дало прекрасный повод писателю-лимузенцу воспеть воздух родины».
Меняя цветовые неяркие оттенки, Алексеев изменяет в иллюстрациях характер образа, оставляя в самом рисунке его неизменным. В них можно встретить и экспрессионистические решения немецкой школы, и современные художнику графические ухищрения Монмартра, и драматические картины казни, в которых просвечивает будущий Алексеев с его проникновенным владением пластическими таинствами света и тени, загадочными ритмами чёрного и белого.
Портрет самого Жироду он исполнит через год – к роману «Поход на Клермон». Супо позаботился о друге. Прислал письмо с заказом издателя, тот, сожалея, что не смог сам об этом сообщить, поручил Супо спросить художника, есть ли у него портрет писателя: «желательно рисованный – одной чертой, одним контуром!? Он платит 300 франков тотчас же. Надо, чтобы вы ответили срочно. Это не терпит отлагательства. Как вы поживаете? Работаете? Меньше тоскуете? Думаю о вас. Привет Саше. Филипп»[34]. Деликатный вопрос поэта о душевном состоянии художника («Меньше тоскуете?») позволяет предположить: депрессией, преследующей его по многу лет, Алексеев страдал ещё в молодости.
Карандашный портрет Жироду получился живым, некомплиментарным, тем более внимательный к деталям Алексеев не преминул отметить деловитость писателя, разговаривающего оживлённо по телефону: змейкой многозначительно вьётся длинный провод.
Сюрреалист Филипп Супо и его русский друг
Судьбоносное знакомство: известный поэт-сюрреалист, переводчик, сотрудник парижского издательства Филипп Супо становится горячим ценителем алексеевского таланта. Вместе с Андре Бретоном Филипп Супо – один из основателей дадаизма, а затем – сюрреализма. Как понимали это направление те, кто стоял у истоков? Приведём фрагмент из предисловия к первому номеру журнала «Сюрреалистическая революция»: «Сюрреализм открывает двери грёзы всем тем, для кого ночь слишком скупа. Сюрреализм – это перекрёсток чарующих сновидений… Но он ещё и разрушитель целей… Революция… Революция… Реализм – это подрезать деревья, сюрреализм – это подрезать жизнь». В манифесте А. Бретона сюрреализм объявлен как «чисто психический автоматизм, имеющий целью выразить – или устно, или письменно, или любым другим способом – реальное функционирование мысли. Диктовка мысли вне всякого контроля со стороны разума, вне каких бы то ни было эстетических или нравственных соображений». Им стало «автоматическое письмо», изобретённое и провозглашённое Бретоном и Супо.
Они оба пройдут Первую мировую, Бретон послужит в военном госпитале санитаром в отделении для психически больных и через Аполлинера, их общего кумира, который, кстати, изобрёл слово «сюрреализм», познакомится с Супо, отвергавшим всё «буржуазное», в том числе и свою семью. Они сочинят в 1920 году книгу «Магнитные поля», на страницах которой, как пишет Михаил Яснов, исследователь и переводчик французской поэзии, «авторы попытались материализовать стержневую идею сюрреализма – автоматическое письмо», то есть «сцепление свободных ассоциаций и главенство подсознательного, прежде всего сновидений, и порождающая всё это фрейдистская концепция психики»[35]. Сами авторы заявляли: их автоматическое письмо – не поток сознания, оно сверхосмысленное, гиперосмысленное, а «Магнитные поля» – «как свидетельство того, что бесконтрольное «свободное» творчество порождает образы, а не логические положения, как доказательство превосходства тёмных подсознательных чувствований над разумом…» – заявлял Бретон. Вот небольшой отрывок: «Мы ничего не знаем, кроме мёртвых звёзд. Наши губы суше затерянных песков, а глаза глядят без цели, без надежды! Все мы смеёмся, поём, но никто больше не чувствует биение сердца. Сегодня вечером мы вдвоём у этой реки, переполненные вашим отчаянием. Мы даже не способны больше мыслить. А когда мы смеёмся, прохожие испуганно оборачиваются и спешат домой. Мы не вызываем даже презрения».
Сюрреализм на Западе надолго стал одной из главных составляющих авангарда ХХ века, его апологетами – не только поэты, но и живописцы и кинорежиссёры. В изобразительном искусстве это Рене Магритт, Ив Танги, Сальвадор Дали, Джорджо де Кирико, к работам которого Алексеев с особым интересом приглядывался. После детства над Босфором, уже в России, он «погрузился в мечты, путешествуя в мир грёз каждую ночь, поэтому, будучи шести или семи лет от роду, я очень серьёзно спрашивал себя и усиленно размышлял вплоть до совершеннолетия, а может быть, и по его достижении: действительно ли мечты – часть бытия, оказывающая влияние на повседневную жизнь и порождающая новую реальность, возможность чего признают взрослые, или же, напротив, мои мечтания не влияют на неё и у меня нет права принимать их всерьёз за настоящую жизнь. Мне кажется, что весь окружающий нас мир несёт в себе идею потерянного рая. Лично для меня это были берега Босфора, чудесной страны». Особый интерес к грёзам и сновидениям, свойственный сюрреализму, будет жить в нём всегда.
Филипп Супо был одним из «трёх мушкетёров» – так прозвали их, двое других были Бретон и Арагон. Супо – сюрреалист и в поэзии, и в прозе, и в образе жизни. Приведём два небольших его стихотворения, написанных именно в те годы:
Ткёт самолёт телефонные провода
но ручей напевает как в давние времена
Кучера потягивают оранжевый аперитив
но глаза машинистов белым-белы
а дама гуляя в лесу обронила улыбку
Вод просвет
цвет высот
вот твой портрет огонь и лёд
привет-вет-ветреная дочь
отец твой Север мама Ночь[36]
Его поведение было непредсказуемым, в молодости нередко скандальным, он мог находиться в любви-ненависти к соратникам, его свободолюбие принимало подчас дерзкие формы. Успешный и талантливый, он выпустил семь сборников стихов, а в 1937 году издал Полное собрание стихотворений, писал прозу, воспоминания, статьи об изобразительном искусстве, о кино, работал редактором в издательствах. Разошёлся с Бретоном довольно быстро, сохраняя отношения. Его не устраивала появившаяся в том авторитарность и политизированность. Он предпочитал личную независимость и свободу поведения.
Светлана в «Зарисовках» вспоминала курьёзный случай (это уже 30-е годы). Отец, «надев нарядный пиджак и повязав на шею блестящий шарф абрикосового цвета», предложил ей прогуляться. Был тёплый весенний день. В кафе «Куполь» он договорился встретиться с Филиппом. Заказал себе коньяк «Александр» и стакан гранатового сиропа с содовой для одиннадцатилетней дочери. «Вдруг я заметила, что все, сидящие в кафе напротив, резко повернули головы налево. Некоторые даже стали привставать со своих мест. Через минуту откуда-то прибежала группа людей, перегородивших движение машин. Папа поднялся, пытаясь рассмотреть что-то поверх голов.
– Что там? – спрашивала я.
– Глазам своим не верю! – почесал затылок отец. – Четыре человека несут Филиппа в ванне!
– Немедленно доставить мерзавца в участок! – кричал полицейский. – Я сказал, в участок!
Четыре гиганта пробивались к тому месту, где сидели мы. Теперь я уже хорошо видела ванну и плескавшегося в ней голого Филиппа. Выражение папиного лица резко изменилось.
– Прости, что опоздал! – кричал ему Филипп, но отец, казалось, не слышал своего друга». Он расплатился, быстро встал и, схватив Светлану за руку, начал пробираться сквозь толпу. «Издалека до меня ещё раз донёсся голос Филиппа.
– Вы не имеете права забирать в полицию голого поэта! – кричал он». Объяснения с полицейскими Алексееву, иностранному гражданину, могло грозить неприятностями.
Бескорыстная привязанность Супо к Алексееву, восхищение его творчеством, поддержка в трудные минуты в течение долгих лет оставались неизменными. Стараясь сблизиться с семьёй Алексеева, он в письмах всегда целует маленькую Светлану, Этьена Раика[37] называет «опорой старости», вновь и вновь благодарит Александру, которой передаёт «дружеские приветы» за нарисованную ею открытку: «Я каждый день благодарю Сашу за её прекрасный подарок, который доставил и доставляет мне огромное удовольствие. Думали ли вы о переплёте? Позвоните мне. Ваш друг Филипп».
Вопрос о переплёте касался книги Супо об Аполлинере, посвящённой памяти покойного друга, трагически ушедшего из жизни тридцативосьмилетним, и готовящейся к публикации в 1926 году в издательстве Les Cahiers du Sud. «Вы должны были получить образец обложки. Наш ответственный за изготовление обращает моё внимание и велит мне напомнить вам, что нужно 2 рисунка: один для контура, т. е. для клише строк, другой – для цвета. Напишите мне, как дела». Алексеев сделает к монографии Супо «Отблески пожара и тринадцать новых стихотворений Аполлинера» оригинальный двойной портрет. Над головой Аполлинера тонкой линией он обозначит профиль Супо, обовьёт его рукой голову покойного поэта и вложит гусиное перо. В 1928 году мастерским пером нарисует профильный портрет Гийома Аполлинера к его сказке «Иглы» (со вступлением того же Супо). Неугомонный поэт старался налаживать контакт Алексеева с французскими издательствами, разрешал конфликтные ситуации, связанные с гонорарами. Вёл переговоры даже с гравёрами: «г-н Сюбервиль, резчик, вам скоро напишет, так как он запаздывает», и добавляет: «Сюбервиль вас любит и очень почитает». Супо, по просьбе Алексеева, старается помочь и Бродовичу. В письме в Кламар от 11 мая 1928 года он предлагает: «Что касается Бродовича, то я готов встретиться с ним как можно быстрее в связи с его новой книгой. Может быть, мы сможем подумать об издательстве Кра или о другом издательстве».
Кламар
В 1925 году семья устраивается в небольшом городке Кламар, расположенном к югу от столицы, на улице Лазар Карно в доме 40-бис. Скорее всего, причины этого переезда – материальные: в пригороде Парижа дешевле жильё и продукты. Они проживут здесь несколько лет, когда Алексеев, материально окрепнув, навсегда переберётся в Париж в мастерскую со стеклянным потолком на авеню Шатильон, 36, в 14-м округе.
Вот детские впечатления Светланы, которую родители наконец забрали к себе: всё было серым. В доме – шершавые цементные стены, холодные полы и почти полное отсутствие мебели. Двор – неухоженный, покрытый серым гравием и загаженный птицами. Тем не менее двадцатичетырёхлетний успешный художник на сохранившейся фотографии не выглядит житейски озабоченным. В 1925 году Питоев ставит «Святую Иоанну» Бернарда Шоу, как всегда, с женой Людмилой в главной роли. Саша Гриневская исполняет в ней второстепенную роль придворной дамы в замке герцога. Алексеев работает как декоратор. На сохранившейся фотографии он у афиши в модном в артистической среде нетривиальном костюме: расстёгнутый спортивный пиджак с двумя нагрудными карманами, галифе и обязательный галстук – позирует с довольным видом на солнышке.
В Кламар приезжают русские друзья. Их немного. Мы знаем Бродовича и ещё одного невероятно одарённого художника Андрея Ланского, русского графа по происхождению. Много в судьбах всех троих общего: в Петербурге неоконченная военная школа. У Алексеева кадетский корпус, у Бродовича Тенишевское реальное училище, потом офицерская школа и участие в Белой армии. Эмиграция в двадцать с небольшим лет, в начале 1920-х годов каждого приводит в Париж случай. У всех троих врождённый дар художника и раннее стремление им стать. Полная осуществлённость и мировое признание. Ланской выставлялся с художниками из Парижской школы, потом отошёл от этого круга и занялся поисками своего языка. Его назовут творцом «цвета-света». Алексеев с интересом прислушивался к его рассуждениям о передаче в живописи сущего по ту сторону видимого мира, о необходимости найти свой ритм: «решающее слово в картине принадлежит свету, а не цвету, цвет лишь подспорье», «нужно задавать вопросы самому себе» и так далее. Алексеев напишет портрет его матери. Вспоминая друзей отца, в разное время покинувших Российскую империю, Светлана рассуждает: «Большинство родительских друзей были людьми, добровольно или по принуждению покинувшими родину. Их всех объединяла не только потеря родины, но и любовь к искусству, к делу, которым они занимались. Лишившись в большинстве своём семей, они образовали тесный круг, в котором друзья стали заменой потерянной семьи. Я чувствовала, что, несмотря на принадлежность художников к привилегированной группе людей, которые живут в волшебном мире, создаваемом своими руками, все они тяжело переживают потерю семьи и родины, и для меня самой ощущение неприкаянности было чем-то, что я пронесла через всё своё детство».
17 августа 1925 года Супо обращается к Алексееву с нежным и заботливым письмом, проникнутым искренним тёплым отношением к его жене и всему ближнему кругу: «Дорогой Алёша, вернувшись в Париж, я нашёл ваше письмо. Я рад получить от вас вести и узнать, что у вас всё хорошо. Отдыхайте. Отправьте обложку Альманаха в Париж, где я нахожусь в настоящее время. Я буду рад увидеть негра[38]. Я много путешествовал и немного устал и дезориентирован. Но Париж прекрасен. Пишите мне, я вас очень люблю. Передайте привет Саше и скажите ей, что я её поздравляю с тем, что она работает. До свидания, Алёша. Летний Париж являет вас в моей памяти и в моём сердце. Помните о начале нашей дружбы? Обнимаю вас. Ваш Филипп. P.S. Привет Этьену». Через неделю, 24 августа, поэт вспоминает время и обстоятельства знакомства с художником: «Я вернулся к моей парижской жизни, но, что меня удивило, с усилием. Пришлось призвать на помощь всю мою энергию, чтобы сработал выключатель. Я одинок, как и в то время, когда мы познакомились, дорогой Алёша. Но теперь у меня нет друзей, как было два года тому назад. Надеюсь увидеть вас в начале сентября, то есть дней через десять. Храните негра до этого срока. Поблагодарите Сашу за её открытку, которая доставила мне большое удовольствие. Ваш друг Филипп».
В эти годы новые друзья часто встречаются, если неугомонный поэт не в отъезде. Так, в 1927 году в письме, отправленном во вторник, Супо пишет художнику – «до четверга», в понедельник – «до пятницы» или «до скорой встречи». Письма неизменно подписываются: «Ваш друг Филипп», «Ваш неизменный друг», «Не забывайте, что я ваш друг», «знайте, что я ваш друг», «Ваш друг, который сожалеет о том, что так давно вас не видел». «Я был очень счастлив провести с вами несколько минут. Ваш преданный друг». «Ваш сердечно», «Весь ваш». Или: «С большой симпатией», «мои искренние, преданные дружеские чувства», «крепко жму вашу руку, «дружески жму руку», «С чувством жму ваши руки». Филипп Супо часто писал Алексееву на бланке издательства Simon Cra[39], расположенном в престижном 16-м округе Парижа, на площади Шопена, где в это время работал. Здесь, в Кламаре, в тишине и изоляции от бурной столичной жизни и рождались новые алексеевские книжные работы с невероятной, заметим, быстротой, всякий раз поражающие творческим прочтением и художественными находками.