Сережик — страница 6 из 33

– Господи Иисусе, где он так нахрюкался?

Тетя Джуля держалась за голову, не боясь испортить фонтанчик из буклей, наши выбежали в коридор почти все, кроме отца, который спокойно жевал. Дед тянул гостей за рукава и плясал. Аккордеонист перешел на еще более жесткий народный фольклор. И пошла-поехала фронтовая «На речке, на речке, на том бережочке мыла Маруся белые ножки!»

Я понял, что это уже не смешно, и тоже вышел в коридор. Там Наташа билась в истерике, она просила угомонить деда и увести аккордеониста. Мама ее успокаивала. В зале бушевал дед Айк, гости с каменными лицами хлопали и плясать не собирались.

Дед орал:

– А ну-ка, встали все и пляшите! Свадьба же!

Все наши посмотрели на бабулю Лизу. Правда, все впечатление уже было испорчено, но надо же было что-то делать. Бабуля, схватив деда за рукав, торпедировала его в коридор. Потом сказала ему, чтобы он взял своего друга и чтобы ноги их обоих здесь больше не было!

Дед Айк сразу протрезвел. Он оглядел собравшихся родственников. Наташа лежала на кровати лицом вниз, ее утешал Левон-жених. Было тихо, только тикали часы на стене.

Дед сказал:

– Почему вы не рады? Ведь моя Наташа сватается. Почему?

Аккордеонист заметил, что все родственники Айка куда-то исчезли, кроме моего отца. Свернул свой аккордеон и вышел к нам в коридор.

– Пошли, Айк-джан. Нам тут не рады.

Дед посмотрел на нас и сказал:

– Нелюди.

Они ушли. Мне было грустно, я заплакал. В коридор вышел отец Левона-жениха дядя Гриша с развязанными шнурками. И сказал:

– Зря вы обидели старика. Он хотел как лучше.

Бабуля вытерла слезы и сказала:

– Он же не пил после войны! Что случилось с ним?

Все вернулись за стол уже с плохим настроением. Папа жевал. Отец Левона-жениха дядя Гриша поднял бокал:

– Давайте выпьем за деда Айка. Он очень добрый.

С этим никто не мог не согласиться, все заулыбались. И выпили за него. Мама тоже выпила водку, потом взяла стакан с «джермуком» и запила ее, как оказалось, опять водкой. У нее скривилось лицо, и она выкрикнула:

– Какая гадость!

Папа проглотил кусок и спросил:

– Какая гадость?

Это были единственные слова, которые он проронил за вечер.

Чистый герой

По субботам дом всегда пах хозяйственным, черным как смоль мылом. Ничто не пахло так ужасно, как советское хозяйственное мыло. Им мыли все – посуду, детей, голову, – и делали стирку. Оно щипалось, пенилось и воняло. Этот шедевр советской легкой промышленности заменял и шампунь, и лекарство от запора. Не буду рассказывать, как оно при этом употреблялось, сверстники поймут.

Было истинным мучением, когда бабуля купала внуков! Это было инквизицией! Божьей карой – притом несправедливой, ни за что! Мучение во имя ничего! Она говорила, что если я не искупаюсь, то превращусь в чумазого героя из мультика «Мойдодыр»! Из того, где ходит по комнате страшный умывальник. И почему-то он выходил из маминой спальни… умывальников начальник и мочалок командир!

Терла она меня мочалкой примерно так, как взбивала гогли-могли. Но в этом случае была еще страшней! С убранными на макушку волосами, босая, в лифе, который застегивался сзади на многочисленные крючки. Когда бабуля Лиза хватала мою руку и принималась мочалкой сдирать с нее кожу, содержимое лифа подпрыгивало до подбородка и со шлепком падало назад на живот, капельки пота вместе с паром текли по бровям и до рта. Бабуля фыркала и пыхтела как паровоз, поправляла шпильки в волосах и давай драить вторую руку… Все это сопровождалось моим ором и рыданиями, которые захлебывались под ведром кипятка. Но самое ужасное начиналось, когда она мыла мне голову. Проклятое мыло щипало глаза, лезло в рот, в нос… И опять ведро кипятка на воспаленную красную кожу!

После этого она меня такого красного вытирала и начинала целовать. Странно как-то: лютая инквизиция и ненависть перерастали в бурную любовь, сопровождаемую поощрительными словами, мол, я герой! И чистый. Чистый герой!

Парад

Мне как-то подарили набор зеленых маленьких железных военных машинок. Броневик, гусеничный вездеход и грузовичок со съемным металлическим верхом. Они пахли холодным железом, это мне безумно нравилось. Грузовичок я любил особенно! Его можно было прятать в потайной гараж, который образовался в деревянном полу под порогом на балкон.

Вообще я всегда любил что-то куда-то прятать, чтобы никто не догадался. Например, втайне от мамы прятал под холодильник бутерброды, которые не хотел есть: мне казалось, если я их выброшу, это будет более наказуемо, чем если спрячу. Бывало, в целях эксперимента я прятал, скажем, яйцо в дырку в стене на веранде. Я сам проковырял ее в туфе. У дырки была дверца из кафеля, оставшегося после ремонта. А яйцо спрятал туда, чтобы посмотреть, что произойдет с ним через сто лет. Прятал промокашку, разжеванную и пропитанную чернилами, в морозильник – тоже для эксперимента: мне казалось, что с ней там должно произойти нечто особенное. Ну и гвозди варил.

Но на этот раз это был не эксперимент. Я просто прятал грузовичок в гараж, а он предательски провалился в глубь деревянного бабулилизинского пола!

На яйцо, которое стухло и воняло на веранде, сводя бабулю Лизу с ума, мне было наплевать. На бутерброды под холодильником, которые находила мама во время уборки, – тоже, я ведь их спрятал, а не выбросил. А вот грузовичок привел меня в отчаяние: я ревел без конца и просил деда вынуть доску и вернуть мне мою реликвию. Дед протестовал. Ты что, мол, с ума сошел, дом старый, пол столетний, наверняка эта машинка упала куда-то между балками или ее утащили мыши. Дед не понимал, как трудно расставаться с чем-то очень любимым, даже не попрощавшись. Психологов тогда не было. Дедушка Айк решил сам залечить мою душевную рану и сказал:




– А хочешь, я тебе покажу настоящую военную машину?

Естественно, про маленькую я не забыл, но увидеть настоящий военный грузовик – не по черно-белому телевизору, а наяву – мне захотелось.

И этот день настал. Девятое мая. Страна готовилась в военному параду. Дед был фронтовиком, он торжественно надел китель с медалями. Меня бабуля Лиза одела в черные шортики и белую сорочку.

У меня, как у каждого советского мальчика, был железный барабан. Синий с красными полосками, а на лицевой стороне – сине-белые круги, как на мишени. Взяв палочки и изводя соседей, мы торжественно спустились по лестницам подъезда и оказались на улице.




Шли мы по улице Свердлова к площади Ленина. И уперлись в грузовик, который служил баррикадой: простой, не военный, он камнем стоял и перекрывал проход на проспект Ленина. Дед понял, что близится мое разочарование, ибо этот простой гражданский грузовик для колхозных работ был совсем не похож на мою любовь, и заявил:

– Ёжик, это не тот грузовик. Военные грузовики будут на параде, и мы как раз туда идем.

Я запасся терпением и ждал, что будем делать дальше.

По ту сторону грузовика стояли колонны военных и патрулировали милиционеры, чтобы «как бы чего не вышло». Дед спросил молодого милиционера, где можно выйти на проспект, чтобы присоединиться к демонстрантам.

– Не положено, отец, – ответил милиционер.

– Почему это не положено?

– Только с коллективом, отец.

– Какой к черту коллектив? Мой коллектив погиб под Сталинградом, я командир роты, а ну-ка с дороги, сержант! – приказал дед.

– Не могу, отец, меня с работы уволят!

Дед посмотрел на его погоны, сделал снисходительное лицо и сказал:

– Это моя победа, понимаешь? Я с внуком пришел. Смирно!

Милиционер резко отошел в сторону от разъяренного ветерана и нервно закурил.

Дед буйствовал, собрались люди и слушали, как он воевал под Сталинградом и что его в Прагу и в Берлин немцы пустили, а вот советская милиция не пускает на парад! Я только потом понял, что это могло ему дорого обойтись, ибо советский милиционер – это не дядя Степа из мультфильма, который помогает бабушке перейти улицу, или капитан Жеглов… а тот, который не пускает на парад участника Сталинградской битвы. Победоносного офицера, у которого есть постоянный билет на проезд в общественном транспорте и специальный магазин для ветеранов, который в Керчи получил контузию первой – нет! второй! – степени, не пускают на парад Победы. А тогда я понимал только, что происходит что-то неладное, и на всякий случай заревел.

Толпа собравшихся зевак уже не знала, кого успокаивать: оскорбленного деда или его перепуганного внука. Вдруг дед замолчал, осмотрелся, убедился, что милиционеры отошли – наверное, чтобы не накалять обстановку, – посмотрел на меня и… подмигнул. Я понял, что надо лезть под грузовик в сторону проспекта. Для меня это было нетрудно и забавно, я, даже не нагнувшись, полез на ту сторону улицы. С дедом было посложнее. Во-первых, у него после ранения не сгибалась нога, он ходил с палкой; во-вторых, он был ростом чуть меньше двух метров, стройный и торжественный, как пальма на вокзале, и ему пришлось бы сложиться вчетверо. Но ради дорогого внука дед превращался в большое озорное дитя. Его дружно окружили собравшиеся зрители, чтобы милиционеры не видели, и воровато подтолкнули согнуться. Дед быстро, плашмя, как партизан, прополз, высунул длинное туловище на проспект Ленина, а ноги еще находились на улице Свердлова. Он с восторгом посмотрел на меня и заорал:

– Ёжик, прошли!

Это было похоже на «за Родину, за Сталина!». Дед резко вскочил на здоровую ногу и с размаху ударился головой о борт грузовика. Раздался глухой звук, как камнем о гроб. Дед упал навзничь, кровь окрасила медали на кителе и потекла на асфальт.

Я опять начал орать, опять собрались люди и начали меня успокаивать, сразу появилась скорая. Деду перевязали голову. Кто-то ругался, дед молчал. На парад мы, конечно, не попали, и шли, уже грустные, обратно, в направлении дома. Вид у деда теперь был как у раненого партизана. Он шел, опираясь на палку, с перевязанной головой. Сбоку плелся я с барабаном. Когда мы зашли домой, бабуля чуть не упала в обморок.