Сергей Аксаков — страница 2 из 3

мому быть человеком с гостеприимной, радушной и ласковой душой, всегда готовой понять и простить. От прикосновения той нравственной чистоты, какую олицетворял собою наш бытописатель, все то, о чем он рассказывает, само становится чистым; от его прикосновения все люди делаются лучше.

«Мы, другие» потеряли вкус к этому существованию ради существования, к этой веренице дней, к этой стильной жизни, которую делит на ровные части маятник старинных часов. Но и нас тихо, нежно и тепло обнимают эти воспоминания, и для нас ласково шелестят эти невыдуманные страницы, посвященные семейному укладу, мирной радости бытия. И так больно делается ощущение жизни, которая жила, которая была; все умерли: и сам рассказчик, и те, о ком он рассказал, – все умерли, не только дед и мать, но и «милая моя сестрица», которая на наших глазах играла с братом в чурочки и куклы… Бесконечно грустное сознание преходимости всего родного и близкого, всего человеческого сжимает ваше сердце, и не только о себе говорит Аксаков: «Знойное лето, роскошные бессонные ночи, берега Бугуруслана, обросшие зелеными кустами, из которых со всех сторон неслись соловьиные песни… я помню замирание молодого сердца и сладкую безотчетную грусть, за которую отдал бы теперь весь остаток угасающей жизни».

Да, хотя «Семейная хроника» и приводит к мысли, что жизнь одинакова, что она в сущности неподвижна, что все это, бывшее так давно, осталось как было и настоящее похоже на прошлое, – тем не менее именно из книги Аксакова особенно можно видеть, как проходят если не факты, не вещи, то наши впечатления от них. Он долго жил, этот старый питомец родного дома, сын усадьбы, и усадьба сохранялась все время, пока он жил; но уже никогда не подъезжал он к ней с таким настроением, как в детские годы, после гимназии, где он так страдал, где через впечатлительное сердце мальчика прошло тяжкое столкновение казенного и частного, государства и семьи, директора и матери.

«Не берусь передать, что чувствовало мое сердце, когда я увидел милое мое Аксакове! Нет слов на языке человеческом для выражения таких чувств… Во все течение моей жизни я продолжал испытывать, приближаясь к Аксакову, подобные ощущения; но два года тому назад, после двенадцатилетнего отсутствия, также довольно рано, подъезжал я к тому же Аксакову; сильно билось мое сердце от ожидания, я надеялся прежних радостных волнений. Я вызвал милое прошедшее, и рой воспоминаний окружил меня… но не весело, а болезненно, мучительно подействовали они на мою душу, и мне стало невыразимо тяжело и грустно. Подобно волшебнику, который, вызвав духов, не умел с ними сладить и не знает, куда от них деваться, – не знал я, как прогнать мои воспоминания, как успокоить нерадостное волнение. Старые мехи не выдерживают молодого вина, и старое сердце не выносит молодых чувств… но тогда, Боже мой, что было тогда!»…

В образе жизни Аксаковых-стариков было что-то звериное, стихийно-материальное, – и вот народился охотник, любитель зверя и насильник над ним. Ибо в охоте странно соединяется любовь к природе и борьба с нею; это – любовная война с живым, с живыми существами, их убиение без ненависти. Охотник еще помнит свою близость к природе, свое исконное тожество с нею. Черноземный Немврод, кроткий убийца, Аксаков страстно полюбил ее – и всю свою жизнь вносил в нее смерть; еще в ту пору, когда он ловил бабочек, эти «порхающие цветки», он слился с природой в любви и в убийстве.

Он наивен в своей жестокости, не замечает ее и так просто говорит: «На это, пожалуй, всякий посмотрит с удовольствием», т. е. на то, как ястреб клюет перепелку и лакомится ее оторванной головкой. Или он «попросил отца застрелить уточку». «Окровавленные, бьющиеся птички не возбуждают в нем никакого сострадания»; но зато смерть дерева, гибель природы, охотнику не подвластной, он не может равнодушно видеть и описывает ее участливо. «Без всяких преувеличений и фраз можно сказать, что ружье – молния и гром в руках охотника и, на определенном расстоянии, делает его владыкой жизни и смерти всех живущих тварей». И он пользуется своим владычеством. Ему «весело прекратить быстрый бег зайца метким выстрелом, от которого колесом завертится русак с разбега и потом растянется на снегу». Весною прилетит из дальних стран юное, трепетное поколение, но его поджидает с молнией и громом в руках Сергей Аксаков, и прилетит все это живое для того, чтобы быть убитым. «Пролетная птица торопится без памяти, спешит без оглядки к своей цели, к местам обетованным, где надобно ей приняться за дело – вить гнезда и выводить детей», но Аксаков не позволит ей делать этого, Аксаков ее убьет.

Обстоятельный, неповерхностный знаток природы, проникнувший в ее интимную жизнь, и в то же время ласковый убийца ее живых тварей, он не изыскан в своей детской привязанности к ней; он не брезгает черной работой ее материальных сил. Верному сердцу его близка она вся и всегда, не только в красивом наряде, но и замарашкой. Ему дорога не только поэзия, но и проза природы. Он не «природы праздный соглядатай», как Фет, а ее деятельный соучастник. Аксаков так доверяет ей, что не может себе представить, чтобы она была неэстетична. Да и не нашей условной эстетике меряться с нею, разбирать, что в ней хорошо и что – нет. Практический натуралист, он вовсе не нисходит к природе, любит ее, но почти не любуется ею, – совсем не нужно ему, чтобы она была красива, как не нужно, чтобы красива была мать. Поэтому в изображении весны он ничего не скроет, не утаит, не забудет сказать, что «обтаяли и свежие навозные кучи», что «зачернели проталины, как грязные пятна на белой скатерти».

Сотрудник природы, он разделяет все ее праздники, все торжественные дни, ее пиры и скорби. Он с нею обращается бережно и по-родственному; отрадно ему быть членом ее великой семьи, переживать с нею всю ее жизнь, и, когда пойдет река, освобожденная весною, забьется и затрепещет его собственное сердце. «Около полугода река как будто не существовала: она была продолжением снежных сугробов и дорог. По реке ходили, ездили, скакали, как по сухому месту, и почти забыли про ее существование, и вдруг – широкая полоса этого твердого, неподвижного, снежного пространства пошевелилась, откололась и пошла, и пошла». Какая радость!

И если описание выходит у него красиво, торжественно, то как будто сам описатель здесь ни при чем. Аксаков так не любит пустых эффектов, так щепетильно-точен, трезв и правдив в своем художественном воспроизведении природы, что боится, как бы нечаянно не оговорить ее, не ошибиться в какой-нибудь детали, касающейся кулика или плотицы. Он тщательно собирает раньше все свои «осведомления», а потом уже повествует; так что, если бы сама природа была заинтересована в том, чтобы ее описали и рассказали, она не избрала бы для этого ничьих других уст, кроме Аксакова, – лишь тогда была бы она спокойна, что никаких искажений не произойдет. К тому же собственно о том впечатлении, какое производит на него природа, он по большей части целомудренно умалчивает, – Аксакову не до того: он озабочен тем, чтобы верно описать ее: дело не в нем, а в ней. Впрочем, не всегда наш честный и добросовестный пейзажист может удержаться на этой высоте стыдливой уединенности, и он знает, он говорит о том, что природа существует не только сама по себе и для себя, что при зрелище ее «улягутся мнимые страсти, утихнут мнимые бури, рассыплются самолюбивые мечты, разлетятся несбыточные надежды»:

Есть, однако, примиритель,

Вечно юный и живой,

Чудотворец и целитель, —

Ухожу к нему порой.

Ухожу я в мир природы,

В мир спокойствия, свободы,

В царство рыб и куликов,

На свои родные воды,

На простор степных лугов,

В тень прохладную лесов

И… в свои младые годы.

Природа успокаивает, лечит его, навевает на него минуты «благодатные и светлые», – подобно тому как никто, по его словам, ни старый, ни малый, не пройдет мимо реки или пруда, не поглядев, как гуляет «вольная рыба», – и в эти минуты каждый забудет свою трудовую и трудную жизнь. «Душа превращается, как будто, тогда в глубокое, невозмутимо-тихое, прозрачное озеро, отчетливо отражающее в себе голубое небо, над ним раскинувшееся, и весь мир, его окружающий».

Он наивно убежден, что всех должны интересовать подробности уженья, охоты – всякая мелочь великой природы; да и есть ли в ней мелкое? Он ревнует ее к людям, и кажется ему, старику, что теперь она уже не та. Чем дольше природа живет с людьми, тем сильнее меняет она свой облик. И потому Старица почти высохла, да и вообще – прежде полноводнее были реки, и больше в них водилось рыбы: «Нет, ты уже не та теперь, не такая, какою даже и я зазнал тебя – свежею, цветущею, неизмятою отовсюду набежавшим разнородным народонаселением». Да, свершилось пророчество:

Помнут луга, порубят лес,

Взмутят в водах лазурь небес.

………………………………….

И тук земли неистощенный

Всосут чужие семена.

Аксаков не переносит – это характерно для него – стихии в ее бурных явлениях; он боится грозы, большой воды, и смиренно и лукаво говорит, что не станет спорить с любителями величественных и грозных образов, и охотно соглашается, что неспособен к принятию грандиозных впечатлений. Но от природы тихой и спокойной, как его собственная душа, он себя не отделяет. Недаром он имел за собою не только деда, как будто выросшего прямо из земли и в землю вросшего, но и отца, бесхитростного любителя природы, – и только мать его, горожанка, была, по-видимому, к ней равнодушна.

В единой большой семье природы животные и люди для Аксакова как будто одинаковы, и тетерева вызывают у него одушевленное заступничество за их честь. Ибо он справедлив, как само естество, которому смешон и притязателен кажется наш неисправимый антропоцентризм. И в мире рыб тоже бывают события, а любовь селезня и утки или тетеревиное токованье мало чем отличается от романов человеческих.

От этих рыб и куликов, от этого чернолесья и краснолесья мир, во всяком случае, сделался богаче, населеннее. Аксаков раздвинул пределы художественной повести, ввел в нее не одних людей, как это было прежде, но и представителей царства животного и даже растительного. Он проник в их интересы, нравы; он сумел их индивидуализировать и, хотя смотрел на них преимущественно глазами охотника, на потребу и потеху которого созданы все эти живые существа, мишени для выстрелов, тем не менее изобразил их и такими, каковы они – сами для себя. Не с литературой подошел он к природе; естественным сыновним голосом позвал он ее, и она ответила ему всем разнообразием своих голосов и тембров, так что он услышал, как токуют тетерева, пищат рябчики, хрипят вальдшнепы, воркуют голуби, взвизгивают и чокают дрозды, заунывно, мелодически перекликаются иволги, стонут кукушки, постукивают дятлы, трубят желны, трещат сойки и «все многочисленное крылатое, мелкое певчее племя наполняет воздух разными голосами и оживляет тишину лесов»…