Сергей Есенин. Биография — страница 7 из 98


Здесь обращает на себя внимание не только неуместное, как будто из батюшковской или пушкинской эротической поэзии позаимствованное, словосочетание “мечтой игривой”, но и сельский идиллический пейзаж, к которому стремится эта игривая мечта. Образ поэта-крестьянина, ненавистника города, певца сельских радостей и сельских невзгод, с особым усердием отыгрывается Есениным в 1913–1915 годах. “Здесь много садов, оранжерей, но что они в сравнении с красотами родимых полей и лесов”, – писал поэт 24 сентября 1913 года Григорию Панфилову.[102] Дмитрий Семеновский приводит в своих мемуарах такую есенинскую фразу: “Я теперь окончательно решил, что буду писать только о деревенской Руси”[103]. Не о России, заметим, а именно о Руси.


Сергей Есенин. Москва. Январь 1914


До поры до времени решение писать “только о деревенской Руси” тесно увязывалось в сознании Есенина с деятельностью Суриковского кружка. Поэтому он рьяно включился в работу “суриковцев”. “Казалось нам, что из Есенина выйдет не только хороший поэт, но и хороший общественник. В годы 1913-1914-й он был чрезвычайно близок кружковой общественной работе” (Г. Деев-Хомяковский)[104]. В январе-феврале 1915 года Есенин даже служил секретарем журнала Суриковского кружка “Друг народа”.

Впрочем, в его стихах этого времени влияние “суриковцев” обернулось не столько “скорбной и унылой музой И. С. Никитина, И. З. Сурикова, С. Д. Дрожжина”[105], сколько, наоборот, залихватски веселой музой безвестных авторов частушек и бодрых народных песен[106]. По неопытности небережливо пользовался юный Есенин “народными”, диалектными словечками:

За ухабины степные

Мчусь я лентой пустырей.

Эй вы, соколы родные,

Выносите поскорей!

Низкорослая слободка

В повечерешнем дыму.

Заждалась меня красотка

В чародейном терему.

Светит в темень позолотой

Размалевана дуга.

Ой вы, санки-самолеты,

Пуховитые снега!

(“Ямщик”, 1914?)

5

Даже самые непритязательные стихотворения Сергея Есенина 19141915 годов уже ощутимо окрашены влиянием символизма: например, “чародейные терема” попали в его стихи не столько из словаря народных сказок и песен, сколько из словаря символистов (вспомним хотя бы зачин стихотворения Федора Сологуба 1897 года “Чародейный плат на плечи…”). Следы прилежного усвоения символистской концепции двоемирия и символистского тяготения к многозначной и обобщенной образности можно обнаружить в, казалось бы, самых неожиданных фрагментах стихов Есенина этого времени. Например, в финале его перевода из Тараса Шевченко:

А там все лес, и все поля,

И степь, и горы за Днепром…

И в небе темно-голубом

Сам Бог витает над селом.

(“Село”, 1914)

В оригинале строка “И в небе темно-голубом…” отсутствует; ее символистский колорит скорее всего внесен переводчиком.[107]


Сергей Есенин (отмечен стрелкой) на занятиях кружка самообразования работников типографии Товарищества И. Д. Сытина. Первая справа во втором ряду – Анна Изряднова Москва. 1914


Можно также вспомнить есенинские агитационные стихи, написанные в связи с начавшейся в августе 1914 года Первой мировой войной. Религиозные метафоры здесь явно навеяны младшими символистами:

Грянул гром. Чашка неба расколота.

Разорвалися тучи тесные.

На подвесках из легкого золота

Закачались лампадки небесные.

Отворили ангелы окно высокое,

Видят – умирает тучка безглавая,

А с запада, как лента широкая,

Подымается заря кровавая.

Догадалися слуги Божии,

Что недаром земля просыпается,

Видно, мол, немцы негожие

Войной на мужика подымаются…

(“Богатырский посвист”, 1914)

В экспериментальном есенинском “Сонете” особенно отчетливо слышится влияние Блока, и в частности его лунных “Стихов о Прекрасной Даме”[108]. Этот сонет Есенин опубликовал лишь однажды (вероятно, сознавая степень его подражательности) – в февральском номере казанского журнала “Жизнь” за 1915 год:

Я плакал на заре, когда померкли дали,

Когда стелила ночь росистую постель,

И с шепотом волны рыданья замирали,

И где-то вдалеке им вторила свирель.

Сказала мне волна: “Напрасно мы тоскуем”,

И, сбросив свой покров, зарылась в берега,

А бледный серп луны холодным поцелуем

С улыбкой застудил мне слезы в жемчуга.

И я принес тебе, царевне ясноокой,

Кораллы слез моих печали одинокой

И нежную вуаль из пенности волны.

Но сердце хмельное любви моей не радо…

Отдай же мне за все, чего тебе не надо,

Отдай мне поцелуй за поцелуй луны.

Не только поэтика символизма, но и символистская концепция жизне-строительства уже оказывает существенное воздействие на молодого Есенина. Едва ли не впервые он всерьез задумывается о своем внешнем облике: теперь он хочет выглядеть поэтом деревенской Руси. Анне Изрядновой, как мы помним, Есенин приглянулся в коричневом костюме и зеленом галстуке. Н. Ливкин портретирует его “в синей косоворотке”[109]. Характерный эпизод – Есенин изображает сельского парня в городском костюме – запомнился Д. Семеновскому: “Он дурачился, делал вид, что хочет кончиком галстука утереть нос, сочинял озорные частушки”[110].


Обложка московского журнала “Мирок”

(1914. № 1, январь)


И вот уже в мемуарах Е. Шарова Есенин предстает "в подержанной деревенской поддевке”[111], а у одного из посетителей поэтического вечера в университете имени Шанявского остался в памяти такой есенинский образ: "…Мальчик с золотой копной волос, одетый в розовую крестьянскую рубашку, вышитую крестиком. Я хорошо запомнил и его костюм, и его внешний облик” [112].


Первое известное выступление С. Есенина в печати – публикация стихотворения “Береза” в журнале “Мирок” (1914. № 1, январь)


О том, что все эти переодевания были не случайными, а входили в продуманную есенинскую стратегию поиска своего образа, свидетельствуют строки из письма Есенина к Марии Бальзамовой от 29 октября 1914 года. Это юношеское письмо выглядит тем не менее как прозаический набросок к предсмертному есенинскому "Черному человеку”. Прямо называя своим жизненным руководителем поэта-символиста Федора Сологуба, Есенин с удивительной откровенностью, хоть и несколько рисуясь, обнажает перед Бальзамовой едва ли не основное свойство собственной личности: отсутствие подлинного нравственного стержня, позволяющее примерять на себя любые маски в стремлении во что бы то ни стало полнее и эффектнее выявить разнообразные грани своего таланта. С указания на эту есенинскую черту многие годы спустя начал воспоминания о поэте хорошо его знавший Сергей Городецкий: "Есенин подчинил всю свою жизнь писанию стихов. Для него не было никаких ценностей в жизни, кроме его стихов”[113].

"Мое я – это позор личности, – пишет Есенин Бальзамовой. – Я выдохся, изолгался и, можно даже с успехом говорить, похоронил или продал свою душу черту, и все за талант. Если я поймаю и буду обладать намеченным мною талантом, то он будет у самого подлого и ничтожного человека – у меня… <…>

Хулу над миром я поставлю

И соблазняя – соблазню.

Эта сологубовщина – мой девиз”[114].

Впрочем, и к этому признанию следует отнестись с определенной осторожностью – как к очередному есенинскому актерскому монологу.

Портрет молодого московского поэта будет непростительно обеднен, если мы не отметим те его черты, которые кажутся нам наиболее органичными, неизменно притягивавшими к Есенину союзников и просто сочувствующих. В полной мере эти черты проявились в первом опубликованном есенинском стихотворении “Береза”. Оно появилось в январском номере московского детского журнала “Мирок” за 1914 год под псевдонимом “Аристон”[115]:

Белая береза

Под моим окном

Принакрылась снегом,

Точно серебром.

На пушистых ветках

Снежною каймой

Распустились кисти

Белой бахромой.

И стоит береза

В сонной тишине,

И горят снежинки

В золотом огне.

А заря, лениво

Обходя кругом,

Обсыпает ветки

Новым серебром.

Э. Б. Мекшем было замечено, что это стихотворение восходит к “Печальной березе…” (1842) Афанасия Фета[116]