Сергей Прокофьев — страница 102 из 164

<яной> вал».

Целый ряд лиц, у которых концертировавший Прокофьев останавливался в свой последний приезд в США, запомнили его крайне сдержанным и неразговорчивым, а Джин Крэнмер, жена Джорджа Крэнмера, одного из основателей Денверского симфонического оркестра, даже заподозрила, что он был просто «брюзга». Не зная, чем развеселить угрожающе молчаливого композитора, Крэнмер сначала созвала знакомых (Прокофьеву никто из пришедших не понравился), потом повела его в кино на «Белоснежку и семь гномов» Диснея, и тут-то композитор впервые пришёл в состояние просто детского восхищения (впоследствии он попросил повторить кинопоказ у Диснея). Предположение, что Прокофьев, свободно владевший четырьмя языками и проживший несколько лет в США, приехал из страны, где свобода слова не поощрялась, почему-то не пришло Крэнмер в голову. Однако с близкими ему людьми Прокофьев был по-прежнему сердечен и открыт.

Помимо Нью-Йорка и Лос-Анджелеса он побывал в Бостоне, где, кроме Кусевицких, посетил 25 марта 1938 года собрание местного «Прокофьевского общества». На сохранившихся любительских фотографиях Прокофьев с довольной улыбкой глядит в объектив. Здесь он был среди настоящих друзей, бесконечно ценивших его музыку.

Перед отплытием Прокофьевых из Нью-Йорка Дукельский получил телеграмму от своего голливудского агента, в которой Прокофьеву предлагался контракт с одной из ведущих киностудий на написание музыки к фильмам с «недельным жалованьем» в немалую — особенно по тем временам — сумму 2500 долларов. Месяц работы, таким образом, равнялся продуктивному году в Америке, а то и больше. Между тем доход Прокофьева в СССР в 1937 и 1938 годах значительно превышал даже такое очень соблазнительное предложение. Но Прокофьев знал, что также не может принять предложение и потому, что в Москве, как и в прошлый приезд, заложниками оставались его дети. Кроме того, он, несмотря ни на что, продолжал верить данным ему обещаниям независимости и свободы передвижения, которая могла быть стеснена только возможной войной в Европе. Он, похоже, надеялся, что его визит в Америку — не последний; Дукельский же в этом уверен не был. На предложение Дукельского задержаться в Америке Прокофьев ответил твердо «нет».

Накануне отъезда Прокофьева друзья отправились в знаменитый манхэттенский универмаг «Macy’s», на Седьмой авеню между 34-й и 35-й улицами (магазин до сих пор находится там), чтобы купить по длинному «Лининому списку» те вещи, которые невозможно было приобрести в СССР. Дукельский запомнил, в какой детский восторг приходил Прокофьев от вида разных новых технических бытовых приспособлений, продававшихся в «Macy’s». Двух лет жизни в «стране будущего» (как называл СССР сам Прокофьев) оказалось достаточно, чтобы оценить разницу. Тут-то и состоялся, может быть, самый важный в жизни Дукельского разговор. Содержание заключительных его реплик передано в первоначальной английской и в последующей русской версиях воспоминаний с точностью до наоборот. Очевидно одно: Прокофьев всерьёз предлагал Дукельскому ехать в Россию. (За несколько лет до того общий знакомый Дукельского и Прокофьева Н. Л. Слонимский, «вооружась новёхоньким» американским паспортом, побывал на родине, где оставались жить его братья, и нашёл новую российскую жизнь довольно интересной, хотя и «мало изменившейся с дореволюционных времен».) Для Дукельского как не гражданина США такой поворот событий означал бы: приехать навсегда. Это освещает новым смыслом замечание в прокофьевском письме из Парижа, что единственные современники, чьи произведения появляются в концертных программах в России, — советские композиторы. Как «советского» композитора Дукельского бы сыграли. В английской версии воспоминаний Прокофьев предостерегающе говорит своему другу: «Ты знаешь, Дима, я сообразил, что могу не скоро вернуться… Я не думаю, что тебе было бы разумно ехать в Россию, а ты?» — «Да, и я не думаю, что это было бы разумно», — отвечает Дукельский, согласно английской версии своих мемуаров, «храбро улыбаясь, внезапно помрачнев». (Значит, о возвращении-то он всё-таки думал!) В позднейшей русской версии воспоминаний разговор приобретает совсем другой смысл — Прокофьев зовет Дукельского в СССР: «Ты знаешь, Дима, я только что сообразил, что в твои края вернусь не скоро… Не думаешь ли ты, что тебе было бы неплохо съездить в Россию?» — «Нет, не думаю», — отказывается Дукельский, «храбро улыбаясь, чтобы замаскировать странное беспокойное предчувствие». Прокофьев возвратился в Москву 16 апреля 1938 года. Больше ему покинуть пределы СССР не удалось.

Прежде чем предлагать другу приехать на родину, Прокофьев, скорее всего, заручился определёнными гарантиями «наверху». Если это так, то власти оценили внешнеполитический эффект от возвращения ещё одного русского композитора очень высоко. Однако Дукельский выбрал путь наименьшего риска — а возвращение в СССР было связано с огромным риском, — и остался на Западе, хотя не мог не сознавать, что это означало расставание с любыми надеждами быть понятым на родине при жизни. 7 марта 1939 года Дукельский принял присягу гражданина США, взяв имя «Вернон Дюк» в качестве официального.

От чего он обезопасил себя принятием гражданства, показала судьба музыкального изобретателя Льва Термена. Осенью 1938 года Термен добровольно возвратился из США в СССР и провёл затем восемь лет в колымских лагерях и в московских шарашках, а потом ещё многие годы оставался «засекреченным» для окружающего мира. Таланты эмигранта оказались нужны Сталину в разведывательной деятельности против США (где о Термене до сих пор вспоминают очень тепло): для создания сверхсовременной подслушивающей аппаратуры.


15 мая 1938 года в ленинградском Театре-студии под руководством Сергея Радлова (впоследствии Театре Ленсовета) состоялась премьера трагедии Шекспира «Гамлет». Музыку к спектаклю написал наш герой, начавший работать над ней ещё в 1937 году. Первый из номеров — «Призрак отца Гамлета» — отличает необычайное для театральной музыки Прокофьева напряжение, вызывающее в памяти как раз зловеще-беспокойное звучание «Ночи» в «Скифской сюите», о необходимости вернуться к музыке которой Прокофьеву говорил Мейерхольд. Очевидно, сказывалась и крайне сумеречная атмосфера в стране, которой даже решивший во что бы то ни стало игнорировать её Прокофьев больше уже не замечать не мог. Мира Мендельсон вспоминала, что композитор говорил ей, что из всех шекспировских сюжетов он, после «Ромео и Джульетты», хотел бы обратиться только к «Гамлету» и написать когда-нибудь на этот сюжет оперу. Музыка к радловскому спектаклю могла считаться первым приближением к так никогда и не сочинённой опере. Музыка состояла из номеров инструментальных — предельно мрачного «Призрака отца Гамлета», иронично-театрального, несколько в духе «Трёх апельсинов» «Марша Клавдия», «соответствующего тому блеску, которым старался окружить себя король-узурпатор», как разъяснял смысл эпизода сам Прокофьев, мимической «полушутливой» сцены с фанфарами, «написанной… по схеме гавота», так называемой «Мышеловки», снова фанфар и скорее оптимистичного «Заключительного марша Фортинбраса», — а также вокальных — трёх песенок сошедшей с ума, то есть пребывающей, по логике Christian Science, во власти «смертного сознания» Офелии, намеренно приспособленных к непевческому голосу драматической актрисы, в которых Прокофьев «частично воспользовался народными материалами времени, близкого к шекспировскому», и, наконец, «несколько грубоватой», на манер «Блохи» и песен странствующих монахов из «Бориса Годунова» Мусоргского, «Песни могильщика». Настроения, пришедшие из «Скифской сюиты», сочетаются в музыке к «Гамлету» как с образами картонного зла, словно позаимствованными из ироничной, масочной «Любви к трём апельсинам», но приобретающими в контексте «Гамлета» явно зловещий характер, так и с музыкой широкого драматического дыхания, преодолевающей мороки и недуги «смертного сознания».


Демчинский, столько критиковавший цивилизованного человека за осуществляемое им, по сути, варварское изничтожение привольной природы, к концу 1930-х годов сдался перед величием советской утопии и решил внести посильный вклад в грандиозное прожектирование. Его собственные предложения, призванные изменить глобальный климат, звучали не менее зловеще, чем планы строителей Вавилонской башни, не менее устрашающе-поэтично, чем «Чевенгур» или «Ювенильное море» Платонова, но такова была новая реальность, в которой прежний ультраконсерватор и радикальный критик модернизаций всякого рода принуждён был существовать. Ум Демчинского не выдерживал простоя и готов был работать даже на тех, в чью правду он прежде отказывался верить.

Ещё в 1935 году Демчинский представил на объявленный Московским и Ленинградским домами учёных по инициативе Межрабпромфильма конкурс тем для научно-фантастических кинокартин обоснование того, как может быть преобразована область вечной мерзлоты, составлявшая, по данным на середину 1930-х годов, 47 процентов территории СССР, доходя до южных областей Сибири. У нынешней, сильно урезанной в границах, России зона вечного холода занимает большинство её территории. В развёрнутом и литературно убедительном виде Демчинский предложил своё обоснование, озаглавив его «Преобразование севера», для публикации альманаху «Год XX» (имелся в виду возраст Советского государства), однако редакторы испугались масштаба предлагаемого «преобразования». Ещё бы!

Перейдя на точку зрения своих былых оппонентов, Демчинский с убийственным бесстрашием обнажил в буквальном смысле поджигательский пафос их мышления. В сохранившейся в редакционном портфеле статье Демчинского предлагалось устроить нероновщину, но не локального, а планетарного масштаба — запалить горючие залежи и пласты на полярном Севере для оттаивания вечной мерзлоты: «Пусть горят заведомо непригодные к разработке залежи каменных и бурых углей, пусть горят сланцы и пропитанные нефтью пласты с выделяющимися из них газами, пусть горят подземные отложения лесов» — так называемая «Ддамовщи-на» или «Ноевщина», как, вслед за русскими северянами, называет её в той же статье Демчинский. «От этих огней будет получена двоякая польза — высокая температура и углекислота. При этом нет надобности извлекать горючие материалы из недр — нужно лишь сжечь самые недра, воспроизведя тем самым столь известные в природе подземные пожары. Следует отметить, что на этот же путь вступила и техника, введя в практику так называемую газификацию углей».