Сергей Прокофьев — страница 34 из 164

Когда революция, наконец, пришла в Россию, то Иванов-Разумник вместе с единомышленниками попытался создать антизападную по духу Скифскую академию с целью разработки нового гуманитарного знания на основаниях творческой и интеллектуальной свободы и солидарности — того, что олицетворяло в их глазах социализм подлинный, революционный. Постепенно проект Скифской академии перерос в Вольную философскую ассоциацию (Вольфилу), к работе в которой были привлечены лучшие умы России — в подавляющем большинстве своём патриотически и революционно настроенные, но отнюдь не сторонники коммунистического режима; предполагалось привлечь и Прокофьева. К июлю 1922 года в издательстве «Скифы», поддерживавшем тесные отношения с Вольфилой и перебазировавшемся в Берлин, где по условиям послевоенного времени было дешевле печатать книги, а кроме того, не действовала советская цензура, вышло три книги-брошюры Блока, по две — Белого, Есенина, Клюева, Александра Кусикова, Ремизова, одна книга Ольги Форш (кстати, двоюродной тётки Нины Мещерской), три — идеолога скифства Иванова-Разумника, а также по одной левых эсеров Александра Шрейдера, Бориса Камкова, Исаака Штейнберга и Ильи Майорова…

Вероятно, композитор и сам не до конца сознавал, какую демиургическую и заклинательную силу он носил в себе. Но по отклику, который вроде бы чисто музыкальное событие получило в предельно далёких от музыки кругах, можно было догадаться, что этот светловолосый, прилично держащийся, долговязый молодой человек становился выразителем ритмов, определяющих дыхание и движение его родной страны и — возможно, в скором будущем, — значительной части остального мира, гармоний нового, ещё только предчувствуемого жизненного строя, а также мелодического рисунка свершающейся на глазах истории, и даже начинал вести за собой всех тех, чьё пытливое сознание искало ясных очертаний наступавшего будущего. Это ведь не без его «Скифской сюиты» умы соотечественников стала посещать ключевая для последующего десятилетия мысль об изоморфности — хотя самого слова «изоморфность» тогда не употребляли — мыслей, действий людей, того, что они творят, их жизненного уклада и пространства, в котором они существуют. Мысли эти, давшие, как мы уже сказали, толчок революционному «скифству», легли и в основу системы пореволюционного евразийства. Анфан тэрибль, сам того до конца не понимая, превращался в гения-пророка, вровень с Андреем Белым и Велимиром Хлебниковым, если брать поэтов, а если называть композиторов — то вровень с единственными двумя, кто ещё недавно мог претендовать на сходную роль в русской музыке, — с так преждевременно и трагически-нелепо скончавшимся Скрябиным и с находившимся за пределами отечества, но не прерывавшим с ним связи и мучительно думавшем о происходящем в России Стравинским. Личная и идеологическая умеренность Прокофьева, которую он ещё не раз получит возможность продемонстрировать, была тут ни при чём. Важно было, резонанс какой силы порождала его музыка.


Жизнь Прокофьева не ограничивалась сочинением музыки и её исполнением. Он затеял учиться игре на органе (у Якова Гандшина), что, помимо прочего, сохраняло приписку к консерватории, а значит, давало и освобождение от воинского призыва, и завёл не слишком серьёзный роман с певицей Мариной Павловой.

В июле 1916 года он отправился со своим приятелем Борисом Башкировым в путешествие по Волге. Марина, которую Прокофьев звал с собой в нейтральную Норвегию и которая сама предложила взамен плавание по Волге, ехать с Прокофьевым и Башкировым в последний момент отказалась, боясь скандальной огласки.

Предполагалось сделать остановку у брата Башкирова, ведшего дело в Самаре, где местное купечество сколачивало себе колоссальные капиталы на хлебозаготовках.

По достижении вожделенной Самары, замученный провинциальной серостью и рассказами Бориса о некой семнадцатилетней Вере Сурошниковой, в которую тот взял да и влюбился там, «причём не попросту, а в высших планах, трансцендентально и «единственный раз в жизни», и даже принял обет отныне именоваться не Башкировым, а Вериным, наш герой разразился 10 (23) июля стихотворным экспромтом. Хотя, в отличие от бестолкового приятеля Прокофьев поэтом себя не числил (очень скоро Бальмонт и Вячеслав Иванов возьмутся его убеждать, что он как раз и есть поэт), экспромт написан не без формальной виртуозности, которая присуща всему, за что бы Прокофьев ни брался: четырёхстопным ямбом, почти без пиррихиев (что редкость), да ещё с чисто музыкальным приёмом в развитии — изменением двух начальных строк при повторе их во второй строфе:

Самара, тощая Самара!

Хоть ты полна до верха хлеба,

Но, кроме этого товара,

Тебя всего лишило небо.

Ты так жалка, скучна, Самарка

(Хоть и полна до верха хлеба),

Что я с тоской в аллее парка

Ищу, повеситься мне где бы!

После чего Прокофьев объявил Башкирову, что созрел, чтобы продолжать путешествие до устья Волги один. «Встретимся в Царицыне, на полпути к Астрахани?» — поинтересовался постепенно приходящий в себя от любовного ослепления Башкиров-Верин. Нет, встреча на полпути Прокофьеву не улыбалась:

Получивши извещенье,

Одобряю вас гигантски.

Ждать в Царицыно мученье, —

Я вас встречу в Астраханске, —

ответствовал композитор хореями и погрузился на пароход.

В Астрахани путешественники, едва встретившись, снова расстались: на этот раз из-за прогрессирующей склонности Бориса не следовать расписанию. Для Прокофьева хуже греха быть не могло. Вместо того чтобы разбудить крепко спавшего компаньона, наш герой сел на переполненный каспийский пароход, на который у обоих были приобретены билеты, и вскоре перед ним возникло огромное южное озеро-море.

Волшебная дельта Волги восторгов у Прокофьева не вызвала. Море показалось «до противности спокойным, безнадёжно серым», в воздухе кишела мошкара. Прокофьев, вероятно, всё ещё злился на Верина. В Петровске (ныне — Махачкала) Прокофьев пересел на поезд до Тифлиса. Осмотрев достопримечательности Грузии, включая Военно-Грузинскую дорогу, он возвратился в Санкт-Петербург.

Гораздо больше удовольствия ему принесла устроенная по инициативе Глиэра осенняя концертная поездка в Киев. Композитор прибыл в матерь городов русских в отличном расположении духа, о чём свидетельствовал стихотворный экспромт, посланный 17 ноября 1916 года почтовой открыткой в Петроград Элеоноре Дамской:

Не утомившися в вояже,

Вступил на почву града Кия.

Как здесь светло! Лучи какие!

И облаков немного даже.

О втором из двух триумфальных концертов 1916 года сохранились воспоминания Владимира Дукельского, в ту пору — «вундеркинда», учившегося композиции, как и за 14 лет до того Прокофьев, у Глиэра и пришедшего вместе с родными поглазеть на заезжую знаменитость, петроградского «белого негра» и «редкостного нахала, заядлого футуриста», как аттестовывали Прокофьева в провинциальных музыкальных кругах. Колоритный документ этот заслуживает того, чтобы процитировать его подробно:

«18 ноября 1916 года Сергей Прокофьев играл свой первый фортепианный концерт в Киевском отделении РМО. Дирижировал Р. М. Глиэр, неизменно благодушный, покладистый человек, в те годы директор Киевской консерватории. Мне было 13 лет, Прокофьеву двадцать пять. <…>

Помню очень приятную, разливанно-мелодическую 2-ю симфонию Глиэра (потом мы не раз её играли в четыре руки с Прокофьевым, питавшим нежность к сентиментальной побочной теме начального «аллегро») в корректном исполнении автора, бритого и «эстетически» причёсанного брюнета в пенсне, очень нравившегося дамам, в том числе моей матери. Аплодисментов было много — Глиэра в Киеве ценили и даже гордились пребыванием «столичной знаменитости» в провинциальном, как-никак, городе».

Характерная аберрация памяти в остальном точного мемуариста: согласно сохранившейся программе перед фортепианным концертом Прокофьева шла юношеская симфония Стравинского, которую Дукельский всегда считал несамостоятельной, настолько лишённой индивидуального лица, что он — чему удивляться — спутал её с гораздо более запоминающейся симфонией другого композитора.

«Аплодисменты смолкли, и водворилась специфически концертная, то есть относительная тишина; на смену парящим скрипкам и благому мату труб и тромбонов пришло щебетанье дам — любительниц музыки — и реплики (шёпотом) их кавалеров. Затем снова магическая, ни с чем не сравнимая фальшь одновременно настраиваемых инструментов, подъезжающих к гортанному «ля» вожака-гобоя. Мало кто может устоять перед очарованием этого первобытного, столь многообещающего шума! Но и соблазнительный этот шум внезапно прекратился; на эстраду, из двери слева невероятно быстрым шагом почти выбежал молодой человек крайне странной, чтобы не сказать «антимузыкальной», наружности. Сергей Сергеевич был тогда очень худ, что делало его ещё более высоким. Поразила меня его маленькая голова, коротко подстриженные бело-жёлтые, цыплячьего цвета волосы, толстые, как бы надутые губы (вот почему его окрестили белым негром!) и невероятной длины руки, неуклюже болтавшиеся — не в такт стремительной его походке. Одет новый композитор был подчёркнуто элегантно: невиданного лондонского покроя фрак, оглушительно белый жилет и лаковые туфли марки «будем как солнце» — до того они сверкали! За Прокофьевым не без труда поспевал аккуратный, но вдруг поблекший Глиэр; только-только успел он подняться на подиум, как белый негр уже расположился поудобнее за роялем, подвинтил сиденье и нетерпеливо на нём заёрзал. Глиэр взмахнул палочкой — и начался музыкальный футбол, по тем временам верх мальчишеской дерзости: нечто вроде Ганоновых упражнений шиворот-навыворот.

Первый фортепианный концерт Прокофьева недаром был прозван: «по черепу». Весёлая, размашистая тема, которой концерт открывался, именно так и действовала на ошеломлённого слушателя: бьют палкой по голове, хоть караул кричи. Не следует забывать, что Прокофьев принялся проказничать, заниматься своего рода музыкальным спортом в дни тепличного импрессионизма (Дебюсси и Равель), в эпоху эротико-религиозного экстаза (Скрябин); композиторы священнодействовали, приобщая заворожённую публику к своим таинствам. И вдруг… футбольный разбег, атлетические гаммы и