Сергей Прокофьев — страница 43 из 164

В-пятых, у обращения к вавилонской древности был и несколько анекдотический аспект. Крупнейший исследователь шумерской цивилизации С. Н. Крамер сообщает, что ещё в первой половине XIX века само слово «шумерский» было неизвестно исследователям. Оно стало входить в научный обиход после дешифровки клинописных текстов, в части которых цари Междуречья именуют себя «владыками Шумера и Аккада», и поначалу представление о тех, кто говорил на шумерском языке, имело фантастический характер. Так, английский исследователь месопотамских древностей Генри Кресвик Роулинсон (Henry Creswicke Rawlinson) заявил в 1852 году, что, по его мнению, несемитский язык, на котором были записаны многие из клинописных текстов, был «скифского или туранского» происхождения, то есть относился, как и языки древних кочевников Южной России и Украины, к иранской группе индоевропейских языков. Дальше-больше. В 1853 году Роулинсон выступил перед британским Королевским азиатским обществом с докладом, в котором утверждал, что «вавилонские скифы, чьё этническое имя было аккадцы, возможно, и взяли на себя задачу изобретения клинописи». Оставив в стороне путаницу с именованиями, отвергнутую современной наукой (шумеры, по мнению всех серьёзных учёных, включая и русских семитологов XX века И. М. Дьяконова и А. Ю. Милитарёва, представляли собой совершенно точно не семитский, но и не индоевропейский по языку народ), можно представить, какую пищу для творческого воображения Прокофьева мог дать один намёк на родство скифов с шумерами и аккадцами. «Халдейское» заклинание, таким образом, оказывалось напрямую связанным со «Скифской сюитой». Кажется, о воображаемой связи степных скифов с «вавилонскими» (как характеризовал шумеров Роулинсон) Прокофьев всё-таки слышал. В написанной в сотрудничестве с композитором первой, изданной в 1946 году в США (и так никогда и не увидевшей света по-русски), версии книги о Прокофьеве Израиль Нестьев даёт достаточно недвусмысленное пояснение, в котором слышится голос самого Прокофьева: «Музыка кантаты в какой-то степени продолжила «варварские» тенденции «Скифской сюиты», но если в сюите преобладало здоровое, солнечное начало, то здесь яростно бушевали и клокотали страшные разрушительные силы, предвестники неслыханных вселенских взрывов и катастроф. Образы непонятных и грозных халдейских чудовищ, повелевающих миром, словно символизировали ужасную непреодолимую силу, ввергнувшую человечество в поток войны и голода». А в опубликованной 17 ноября 1920 года в газете Университета Чикаго «The Daily Maroon» и полной путаницы расшифровке интервью композитора — со студентов, выпускавших газету, многого не возьмёшь, разницы между «Скифской сюитой» и «Семеро их» для них не было — тем не менее сказано, и речь, судя по всему, идёт не о «Сюите», а о «Семеро их»: «Сначала я читал и представлял себе, пока не почувствовал духа древней скифской расы и не обрёл ритма и общего охвата темы. Затем я пробежался по всей симфонии <кантате?>, инстинктивно чувствуя и отмечая <про себя> крещендо и диминуэндо. Обратите внимание, до сих пор я не записал на бумаге ни единой ноты. Затем я добавил такты. На этом работа пока окончена. Я откладываю её на два месяца, затем я принимаюсь за неё снова и наполняю всё музыкой».

К доработке эскиза кантаты композитор вернулся только в ноябре — приехав, как он думал, на короткое время в Кисловодск, где оставалась его мать, и уже после большевицкого переворота, когда, как записал он в дневнике, перемещение на поездах стало невозможным и «по всей России поднялся вой и резня». Прокофьев вовсе не собирался задерживаться на кавказских водах, 31 октября (ст. ст.) он сел на поезд, отходивший из Кисловодска в Москву, где обещал дать 9 ноября (ст. ст.) сольный концерт как пианист. Во время двухчасовой стоянки в Минеральных Водах Прокофьев разговорился с начальником только что прибывшего из Москвы поезда, и тот поведал ему «о сражении в Москве и об отвратительных скандалах по всему пути». Не долго думая Прокофьев сел на «дачный» поезд, следовавший обратно в Кисловодск, снова заселился в прежнюю гостиницу и вернулся к привычным занятиям. Происходившее по всей стране взятие большевиками власти в свои руки не должно было отвлекать его от дела. «…Десятого ноября я принялся за подробный эскиз к «Семеро их», — записал наш герой в дневнике. — Поверхностные сентябрьские наброски, скелет которых так и остался ни на ноту неизменённым, были за это время пополнены гармонически, а теперь заполнилось всё живое тело, вся фактура и инструментовка. Приходилось двигаться медленно, были большие трудности, надо было брать целые крепости, но эскизы неуклонно шли вперёд». 13 декабря эскиз кантаты был окончен.

В конце жизни Стравинский не без гордости говорил: «…в «Весне священной» мной не руководила никакая система. <…> других композиторов того времени <…> поддерживала великая традиция, в то время как за «Весной» стоит очень мало традиции. Мне помогало только моё ухо. Я слышал и записывал то, что я слышал. Я был тем сосудом, сквозь который прошла «Весна». Молодой Прокофьев, судя по всему, думал так же о «Семеро их».

Он продолжал улучшать произведение до самого начала 1930-х годов. Изданная в 1922 году в РСФСР по сохранившимся в национализированном московском отделении Российского музыкального издательства Сергея Кусевицкого корректурным доскам кантата была в 1933-м пересмотрена композитором и заново издана — в виде клавира — в РМИ. Прокофьев писал издателю кантаты и её — в будущем — первому исполнителю дирижёру Сергею Кусевицкому 13 декабря 1922 года из Этталя: «Я очень горжусь «Семерыми» и считаю, что они произведут гораздо большее впечатление, чем «Скифская сюита», Третий концерт и прочие вещи». А когда исполнение кантаты оказалось отложенным на несколько сезонов — она впервые прозвучала только в мае 1924-го, в Париже, где Кусевицкий проводил серию специальных симфонических концертов, — композитор с решительной настойчивостью написал 17 сентября 1923 года секретарю «Концертов Кусевицкого» в Париже Владимиру Цедербауму: «…этому произведению я придаю значение гораздо большее, чем всем моим многочисленным концертам, вместе исполненным, и считаю, что для меня, а может быть, и для русской музыки, чрезвычайно важно, чтобы оно было как можно скорее дано». Да, «Семеро их» было для Прокофьева именно тем высказыванием, которое должно было поправить пошатнувшийся космос.

В Кисловодске «в душевном равновесии среди солнца, воздуха», чтения Шопенгауэра, прогулок в компании симпатичных девушек и шахматных партий с соседями он, помимо эскизов «Семеро их», сумел завершить постройки Четвёртой фортепианной сонаты, принялся за новые эскизы к Третьему фортепианному концерту и всерьёз задумался над своей дальнейшей судьбой. Места в революционной России композитору с его тогдашними настроениями не нашлось бы. Да и спокойно работать в Петрограде или даже в достаточно новой и чужой для него Москве он не смог бы. Солнцевка была уже навсегда потеряна. Согласно сведениям Е. А. Надтоки, «после октябрьских событий 1917 года, беднейшая часть крестьян во главе с машинистом Тарасенко Григорием разгромили панскую экономию — разобрав зерно, инвентарь, часть коней и овец», столь заботливо взращивавшихся под присмотром покойного Сергея Алексеевича. Ехать в Европу, на запад, в самое пекло, где Прокофьев уже побывал трижды, никакого смысла не имело. Ничего удивительного этот Новый Вавилон, пытавшийся продолжающимся продвижением немецких армий и разрушительной «революционной», а на самом деле антипатриотической политикой большевиков, подмять под себя и Россию, показать Прокофьеву не мог. Оставалась только одна дорога из охваченной гражданским раздором, а значит, и мешавшей композитору делать в искусстве то, к чему он был призван, страны — на восток. Прокофьев слышал (от Бальмонта), что находящаяся за Тихим океаном Северная Америка замечательна не только культом доллара, но и невероятной по красоте природой. Так значит — в Америку? Чего бы это ни стоило? Однако между Северным Кавказом и заморским континентом лежали огромная евразийская равнина Сибири, острова Японии, Полинезия. Кроме того, требовалось получить персональное разрешение на выезд от нового правительства, иначе это был бы не выезд, а позорное бегство.

Накануне Нового, 1918 года композитор записал в дневнике: «Ехать в Америку! Конечно! Здесь — закисание, там — жизнь ключом, здесь — резня и дичь, там — культурная жизнь, здесь — жалкие концерты в Кисловодске, там — Нью-Йорк, Чикаго. Колебаний нет. Весной я еду. Лишь бы Америка не чувствовала вражды к сепаратным русским! И вот под этим флагом я встретил Новый год. Неужели он провалит мои желания?»

Глава третьяНАЧАЛО СТРАНСТВИЙ,ИЛИ ДОРОГА НАВСТРЕЧУ СОЛНЦУ(1918–1921)

Однако раньше, чем 8 марта (н. ст.) 1918 года, Прокофьеву покинуть Кисловодск не удалось. Дневник его за январь и февраль полон довольно навязчивых мыслей об Америке, о способах туда добраться (Прокофьев даже не исключал пути через Персию), сведений о североамериканских городах и о тамошней жизни, почерпываемых из разных источников. Записывает Прокофьев и разнообразные военные и политические слухи и новости. Так, 7 февраля (н. ст.) среди жителей Пятигорска распространяется весть о взятии Константинополя англичанами (на самом деле вошедшими в город вместе с союзниками по Антанте только 16 марта 1919 года), и Прокофьев комментирует её: «Это может отразиться на поездке в Америку». Довольно неясным остаётся положение на северном участке фронта: ходят упорные слухи о взятии Петрограда немцами, и это заставляет Прокофьева доделать всё, что может быть завершено до отъезда: партитуру «Семеро их», первую часть Третьего фортепианного концерта. Он приступает к сочинению второй части, выучивает наизусть (на случай утраты рукописи) Четвёртую фортепианную сонату. «Быть не может, чтобы один человек вне партий, вне каст не смог бы добраться до Москвы, а оттуда до границы, тем более, что паспорт», — записывает Прокофьев в дневнике. Им движет ни на минуту не покидающее его убеждение в осуществимости самых рискованных проектов просто потому, что иначе быть не может. По-настоящему помыслить и возжелать для Прокофьева и значит осуществить дел