Сергей Рахманинов. Воспоминания современников. Всю музыку он слышал насквозь… — страница 9 из 84

Вызванный, вернее, напросившийся на вызов ученик, подойдя к столу батюшки, по обыкновению даже не знал, с чего же ему начать рассказывать. Доброжелательный и добродушный батюшка сам начинал беседу с наводящих вопросов, а затем постепенно переходил к рассказу всего заданного урока, не затрудняя уже ученика ни одним вопросом.

По окончании «спроса» батюшка обычно говорил:

– А ведь ты, милый, ничего не знаешь. И вот тебе за это… единица.

И ставил в журнале единицу.

Обиженный якобы такой оценкой своих «знаний» ученик немедленно вступал в объяснения с учителем.

– Да как же, батюшка, вы ставите мне единицу, когда я так старался выучить для вас урок? Ведь я несколько раз все прочитал!

– Правду говоришь, что занимался и все читал? – добродушно спрашивает учитель.

– Конечно, батюшка, правду!

– Ну что же! На тебе за это двоечку.

Двойка, конечно, ученика не удовлетворяла, и он снова начинал «торговаться» и доказывать, что весь урок прекрасно знает, что только строгость батюшки и происходящее от этого волнение помешали ему хорошо, даже отлично ответить.

– А ты все же правду скажи: знаешь урок?

– Конечно, знаю.

– Ну хорошо, Бог с тобой: вот тебе троечка!

Единица, казалось, так не возмутила ученика, как эта троечка. С чувством оскорбленного достоинства ученик гордо заявляет:

– Стоило столько трудиться, чтобы получить тройку! Лучше бы я совсем не занимался и не отвечал, чем столько работать! Столько работать! И получить тройку. Ведь это прямо обидно.

– Неужели обидно? – сочувственно спрашивал батюшка. – Ну что ж! Вот тебе самая хорошая и по заслугам отметка – четверка!

Тройка исправляется на четверку.

Войдя во вкус, ученик уже и такой отметкой не удовлетворяется и последним, по обыкновению, аргументом приводит, что четверка портит ему все отметки.

– У меня, батюшка, по всем предметам круглые пятерки, и вдруг по такому «важному» и «самому любимому» предмету, как Закон Божий, – будет четверка! – Тут уж ученик взмолился: – Батюшка! Поставьте мне пятерку, пожалуйста!

– Ну, Бог с тобой! На тебе пятерку!

Четверка действительно исправлялась на пятерку. Учитель и ученик мирно расходились, и на сцену выступал другой ученик.

Картина повторялась заново, и, пожалуй, с очень незначительными вариантами.

Вспоминается мне такая сцена перед одним из экзаменов по Закону Божьему. Протоиерея Разумовского окружила целая группа учащихся, которая заявила – вернее, заявлял каждый из учеников в отдельности, – что к экзамену по «закону», вследствие большого количества экзаменов по другим предметам, не подготовился, что знает только первый билет и просит разрешения его отвечать. Все получили разрешение. Начался экзамен. Подходит к столу первый ученик, вытягивает билет и без всякого смущения протягивает его батюшке. Экзаменатор спрашивает:

– Какой у вас билет?

– Первый, – смело отвечает ученик.

Конечно, у него был не первый билет. Тем не менее ученик отвечает по первому билету.

Подходит второй, вытягивает билет, передает его батюшке и на вопрос экзаменатора: «Какой у вас билет?» – тоже отвечает: «Первый!» За вторым последовал третий, за третьим – четвертый и т. д. У всех были, конечно, первые билеты. Тут уж член экзаменационной комиссии, историк А.П. Шереметьевский, не выдержал и, приложив ладонь левой руки ко рту и подперев ею свой иссиня-красный нос, гнусавым голосом спросил:

– А что, батюшка, у вас много первых билетов?

– На всех, милый, хватит! На всех!

Экзаменуется по катехизису Рахманинов. Зверев, конечно, и здесь присутствует.

Рахманинову было предложено назвать всех евангелистов. Назвав трех, Рахманинов забыл имя четвертого. Сидевший у стола Зверев немедленно поспешил на помощь своему ученику и воспитаннику.

– А ты, Сережа, не знаешь, где сейчас Пресман? – спросил он невинно Рахманинова.

Совершенно, казалось бы, некстати заданный Зверевым вопрос напомнил Рахманинову имя четвертого евангелиста, и, не отвечая ничего на вопрос Зверева, он назвал евангелиста Матфея.

Вспоминаю еще один, скорее комический, чем трагический инцидент, который разыгрался со всеми нами.

У Зверева было так много уроков, что он вынужден был начинать их с восьми часов утра, за час до начала занятий в консерватории. В половине восьмого мы вместе с Николаем Сергеевичем пили наш утренний кофе, вернее, «кофейный запах», как его называл сам Зверев, ибо кофе нам наливалось меньше четверти стакана, остальное доливалось кипятком и сливками. После кофе все мы выходили в переднюю, наряжали Зверева в громадную енотовую шубу, шею повязывали кашне, на голову напяливали бобровую шапку, а на ноги – высокие боты.

Проводив Николая Сергеевича на парадную лестницу (мы жили на втором этаже), все мы на этот раз пошли в столовую, так как крайне были заинтересованы рецензией в газете о каком-то концерте. Между тем, согласно расписанию, один из нас должен был садиться играть, а двое других – идти в свою комнату и заниматься приготовлением других уроков. Взобравшись коленями на стулья, мы улеглись локтями на стол. Рахманинов начал читать, а я и Максимов слушали. Вдруг, о ужас! В столовой тихо появляется грозная фигура Зверева с окриком:

– Так-то вы занимаетесь!

Все мы бросились врассыпную, а Зверев в енотовой шубе, в шапке и ботах – за нами. Не помню уж, поймал ли он кого-нибудь из нас, но страху было много, перетрусили мы здорово.

Не меньше, однако, было смеху, когда сам Николай Сергеевич в ближайшее воскресенье рассказывал об этом всем нашим товарищам и случайно бывшему у нас П.И. Чайковскому, иллюстрируя наше бегство и его преследование нас в енотовой шубе, бобровой шапке и высоких ботах. Оказалось, что из-за желания скорее прочитать рецензию в газете, проводив Зверева и поспешив обратно в столовую, мы забыли наложить крючок на дверь. Зверев вернулся. Дверь не была закрыта. Он свободно вошел и… «накрыл» нас.

Наше расписание занятий все же было составлено так, что, кроме воскресных дней, совершенно для нас свободных, у нас и в будние дни были свободные часы, а вечера свободны всегда.

Если мы не ездили в концерт или в театр, то, сидя дома, играли в винт. Нашим постоянным четвертым партнером была сестра Зверева – добрая старушка Анна Сергеевна. С нею у нас были постоянные недоразумения, которые в первое время вызывали споры, в особенности со стороны вспыльчивого и горячего Лели Максимова.

К недоразумениям этим мы в конце концов привыкли и перестали обращать на них внимания. Происходили они главным образом оттого, что Анна Сергеевна никак не могла понять назначений своего партнера и не могла найти нужных выражений, чтобы, не называя карт, ясно показать ему, в чем заключается ее поддержка.

Будучи в этом отношении совершенно беспомощной, она начинала ерзать на стуле, перекладывать карты из одной руки в другую, делать ртом гримасы и как бы про себя говорить:

– Ну вот! Опять я и не знаю! Как же мне сказать, если у меня… бубновый туз?

Еще хуже обстояло дело при разыгрывании партии. Не зная, с чего выйти или чем ответить партнеру, она снова начинала ерзать на стуле, извиваться, но извиваться так, чтобы как-нибудь заглянуть в карты своим двум противникам – справа и слева.

Конечно, материальных интересов ни у кого из нас не было – мы на деньги не играли. Чтобы не конфузить Анну Сергеевну, мы делали вид, будто не замечаем ее манипуляций.

Все мы, мальчики, были очень увлекающимися. Каждый из нас ухаживал за кем-нибудь из учениц консерватории.

Часто в свободные от концертов и игры в винт вечера мы говорили о своих симпатиях, поддразнивая друг друга. Мы с Максимовым были на этот счет более откровенны, а вот с Рахманиновым дело было гораздо труднее. Он был очень скрытен, и нам с Лелей Максимовым приходилось прикладывать много стараний, чтобы узнать, кто же, наконец, симпатия Рахманинова, за кем он ухаживает? Чем труднее было разгадать его тайну, тем больше мы потом торжествовали.

Однажды я с большой горечью рассказал моим товарищам о постигнувшей меня «неудаче». На мою долю выпало «большое счастье» – при выходе из консерватории я столкнулся со своей симпатией А., тоже ученицей Зверева. Вышли вместе из консерватории. У самых ворот стоит лихач. Вот, подумал я, было бы хорошо прокатить ее на лихаче домой!

К несчастью, в кармане у меня было только двадцать копеек! Провожать А. пешком было далеко. Я рисковал опоздать к обеду домой, и мне с грустью пришлось с моей симпатией проститься.

Своей неудачей я поделился вечером с Максимовым и Рахманиновым. Оба они выразили мне свое глубокое «соболезнование». Тем не менее прошло немало времени, прежде чем они перестали надо мною подтрунивать.

…Зверев работал страшно много. Свои занятия, частные уроки, как я уже сказал, он начинал с восьми часов утра, то есть за час до консерваторских занятий. С девяти до двух часов дня он занимался в консерватории, а с двух до десяти вечера разъезжал по частным урокам, причем в некоторых семьях его кормили. После десяти часов вечера он приезжал домой «обедать».

Ко времени его приезда все наши занятия заканчивались, а также заканчивалась игра в винт. Обязанностью нашей было сидеть возле него и занимать рассказами. Такая обстановка имела, конечно, место, когда все обстояло благополучно, и совсем не имела места, если Зверев был кем-нибудь из нас недоволен. Его недовольство мы чувствовали моментально. В первое время нас поражало и удивляло, когда Анна Сергеевна без всякого, казалось, основания говорила кому-нибудь из нас:

– А знаешь, ведь Николай Сергеевич тобою недоволен!

Мы никак не могли понять – откуда она это берет? Все мы видели, что Николай Сергеевич ни о ком из нас, да и вообще ни о чем с нею не говорил.

Впоследствии секрет этот мы открыли сами – он был очень прост. Будучи недоволен кем-нибудь из нас, Зверев во время еды и между едой, ни на кого в общем не глядя, бросал злобные взгляды на провинившегося. Перехватив эти взгляды, мы узнавали, кем Николай Сергеевич недоволен. Когда Зверев