Утром, лежа с головной болью в постели, он мучительно вспоминал подробности прошедшей ночи. В воображении неотступно сновала колода карт. Мелькали короли, дамы, семерки... К тузу приходила десятка, к семерке — восьмерка, потом шестерка... И челка, слипшаяся рыжая челка свисала на веснушчатый узкий лоб Серого. Смутно припоминалось, как ехали в такси, поднимался по крутым ступеням тускло освещенной лестницы, доставал ключ, открывал дверь, как увидел перед собой большие, испуганные глаза матери... Дальше все словно провалилось в какую-то черную бездну. В голове кружило, подташнивало... И, точно сквозь густой молочный туман, вспомнил, что условился с Князем встретиться сегодня в три часа у входа в Казанский вокзал...
Толик лежал неподвижно, боясь открыть глаза. Самое страшное в эту минуту было для него встретить взгляд матери. Испуганный, страдальческий взгляд.
3
Тот, кому в лютые январские морозы доводилось собственными боками испытать, что такое теплушка военных лет с тремя рядами нар, тому еще долгие годы будет казаться удобным, как родной дом, даже плохонький, дребезжащий на стыках рельсов зеленый вагон старого российского образца. А если к тому же есть своя отдельная полка да хорошие соседи, которые не прочь забить «морского козла», то и время летит незаметно. Пассажиру, подсевшему на одной из станций, трудно бывает отличить, кто здесь родственники, а кто просто дорожные спутники. Нигде с такой душевной искренностью не живет хлебосолье, как в дороге, под крышей жесткого вагона.
С волнением подъезжает пассажир к Москве. Много разных планов промелькнет в голове его, пока он, отлежав бока, ожидает столицу, рисуя ее в своем воображении та кой величественной, какой она обычно выглядит на открытках, в киножурналах и в рассказах восторженных бывальцев.
...Последнюю ночь перед Москвой многие почти совсем не спали. Мужчины целыми часами простаивали в тамбуре и без конца курили. Не было уже тех бойких разговоров и шуток, которые оживляли вагон, когда он стучал по рельсам за тысячи километров от столицы. А последние часы в вагоне чувствовалось какое-то особенное напряжение и озабоченность. Матери сосредоточенно наряжали в лучшее платье детей, солдат-отпускник, еще в части припасший флакон цветочного одеколона, здесь его распечатал и, не жалея, почти умылся им. Молодой матрос, в течение двух последних суток прессовавший под матрацем складки на широченных брюках, был ими очень доволен. Когда кто-то из соседей по купе пошутил: «Тронь — обрежешься», матрос с минуту не мог прогнать широкую улыбку со своего обветренного и загорелого лица.
Лишь один студент из Ленинграда, до фанатизма влюбленный в свой город, с подчеркнуто равнодушной позой лежал на средней полке и демонстрировал перед товарищем москвичом безразличие к этому, как он выразился, «безалаберному и купеческому городу с кривыми улицами». О том, какой город красивее — Москва или Ленинград, они начали спорить еще от Новосибирска; вспомнили около десятка крылатых высказываний классиков литературы об этих двух городах, но спор так и остался нерешенным. Когда же в окнах замелькали подмосковные дачи, ленинградец не выдержал и, незаметно прошмыгнув со своим рюкзаком к выходу, где уже толпились с узлами и чемоданами нетерпеливые пассажиры, прилип к окну и залюбовался окрестностями Москвы.
Алексей Северцев не менее других чувствовал, как с каждой минутой нарастает его волнение.
Вскоре поезд остановился у перрона Казанского вокзала.
Бывает какая-то трогательная и наивная растерянность на лице человека, который первый раз ступает на московскую землю. Растерялся и Алексей, выйдя из вагона.
Перрон был залит утренним солнцем, пестрел букетами цветов и нарядами женщин, гудел говорками уральцев, вятичей, окающих волжан и акающих москвичей. У последних вагонов, если внимательно присмотреться, можно было заметить двух-трех таксистов, воровато озирающихся по сторонам. Вопреки инструкции, они зазывали к себе пассажиров, только что сошедших с поездов. Охотнее всего они приглашали «пинжачков».
«Пинжачками» такие шоферы называют деревенских, которым никогда в жизни не приходилось пользоваться такси и которые не знают Москвы. Выйдя из вагона, такой «пинжачок», обвешанный мешками и узлами, раскрылившись, начинает метаться по перрону и расспрашивать, как доехать до другого вокзала, где ему предстоит пересадка. Вот тут-то и идет «дипломатическая обработка» провинциального гостя. И не дай бог, если он окажется добродушно-податливым и не посмеет отказаться от предложения услужливого таксиста «с ветерком» доехать до другого вокзала на «Победе». Наверняка ему придется исколесить пол-Москвы и заплатить за проезд вдвойне: по счетчику и столько же за багаж.
Начав знакомство с Москвой таким образом, робкий провинциал кряхтит, выворачивая карманы, вздыхает и старается вырваться из столицы как можно быстрей. А приехав домой, в родную деревню, он долго будет вспоминать свою поездку и не без важной гордости рассказывать знакомым, как «прокатился за четвертную на легковушке».
От приглашения доехать до университета на такси Алексей отказался: еще в дороге ему объяснили, что лучше всего добираться до университета на метро. До последней минуты он помнил маршрут следования, но, оглушенный шумом и гамом людского завихрения, забыл все.
С виду Алексею можно было дать больше его восемнадцати лет. Одет он был просто: помятый темный костюм, светлая косоворотка, на ногах — сандалии. В руках держал небольшой фанерный чемоданчик с висячим замком. Чтобы не быть сбитым людским потоком, он отошел в сторонку. Огляделся.
— Товарищ милиционер, как мне добраться до университета? — обратился Алексей к проходившему мимо сержанту милиции.
— Вниз в метро, доедете до Охотного ряда, подниметесь вверх и спросите Моховую, девять, — ответил тот и пошел дальше.
— Спасибо, — поблагодарил Алексей, но, отстраненный носильщиком, который шел, сгибаясь под тяжестью узлов, тут же забыл все, что ему сказали. Неподалеку стоял другой милиционер. Алексей обратился к нему с тем же вопросом.
— Метро «Охотный ряд», Моховая, девять, — как давно заученную фразу отчеканил сержант и механически приложил руку к козырьку фуражки.
Влившись в волну сошедших с поезда, Алексей скрылся за углом привокзального строения.
4
В зале транзитных пассажиров у билетных касс металась молодая женщина. Ее русые волосы были растрепаны, на лице — испуг.
— Дочка моя... Нина... Господи! Граждане, вы не видели девочку? Дочь потеряла... Дедушка, присмотрите, пожалуйста, за моими вещами, — обратилась она к старику, сидевшему на крепком деревянном чемодане. Оставив чемодан и сумку, женщина выбежала из зала.
Всякий, кто видел горе матери, потерявшей ребенка, отнесся к этому сочувственно, хотел помочь добрым советом или утешением. И только двое молодых людей, на глазах которых эта сцена происходила, были равнодушны к несчастью женщины. Они только ждали удобного случая, чтобы «увести» чемодан, оставленный на хранение старику.
Два вора, два закоренелых рецидивиста — Князь и Серый. От настоящих имен они уже отвыкли. В воровской среде принято называть друг друга кличкой.
В свои двадцать восемь лет Князь треть жизни провел в лагерях, под следствием, в тюрьмах и в бегах. Он был высокого роста и, как принято говорить, хорошо скроен и крепко сшит. Из него мог бы получиться неплохой спортсмен, если бы не бессонные ночи и кутежи, которые продолжались неделями, пока были деньги. Когда деньги кончались, пьяный разгул сменялся лихорадкой воровства с постоянным риском для жизни. Белки серых глаз Князя были воспалены, на его худых щеках не по возрасту рано проступала мелкая сетка склеротического румянца.
Если б даже сам Ломброзо, признанный современниками великим физиономистом, стал изучать лицо Князя, он наверняка отнес бы его череп к типу людей с возвышенным и благородным интеллектом. Высокий и открытый лоб, на котором свисала светлая прядь волнистых волос, хорошо развитые надбровные дуги, энергический и в меру широкий подбородок — все сказало бы ученому о том, что перед ним человек незаурядного ума и возвышенных страстей. Только взгляд, беспокойный и бегающий взгляд серых глаз и особые, свойственные людям преступного мира, по театральному ленивые движения выдали бы в нем человека сомнительной профессии. Такие обычно настораживают.
Серый был грубее и проще. Природа его обидела и ростом, и внешностью. Маленький и узкоплечий, он носил нависшую до бровей челку, модную в двадцатых годах среди беспризорников, а сейчас встречающуюся разве только у подростков с очень ограниченным и убогим вкусом. Что-то тупое и скотское проступало в лице Серого. А его гортанный, с хрипотцой голос неприятно резал слух. Серый не говорил, а шипел, причем делал он это с особым выпячиванием нижней челюсти, полагая, что, чем грубее и надсаднее будет его речь, тем сам он станет от этого солидней и внушительней. Неосознанно он подчинялся только одному — грубой силе. Втайне он завидовал высокому и стройному Князю и ненавидел его за интересное лицо, на котором девушки иногда задерживали взгляды дольше, чем на других прохожих. А с каким затаенным ликованием и злорадством взирал Серый две недели назад на забинтованную щеку Князя, глубокий шрам на которой, по его расчетам, должен обезобразить лицо.
Князь на Серого смотрел с подчеркнутым пренебрежением и с чувством громадного превосходства, и Серый каким-то особым чутьем слабого и подчиненного принимал эту власть как должное и, может быть, только потому никогда не выходил из повиновения у главаря, что постоянно читал на его лице печать приказа: «Гляди ты у меня, прибью!» Бил Князь Серого всего два раза, но бил жестоко. И не без причины. Однажды — это было месяца два назад — Серый струсил в такую минуту, которая чуть не стоила Князю жизни.
Опершись на металлические поручни барьера, защищавшего от напора очереди тонкую стенку билетных касс, двое друзей вели самый безобидный разговор, посматривая время от времени в сторону толпы, образовавшейся вокруг женщины, потерявшей ребенка.