Сеул, зима 1964 года — страница 3 из 51

Была первая ночь богослужения. Народу собралось великое множество, скорей всего, благодаря активной пропаганде.

Служба проходила на пустыре: раньше, до бомбёжки, там стоял завод по производству искусственного льда, а буквально в нескольких шагах была пристань, где волны с плеском накатывали на берег и отступали обратно. Прислушиваясь к шуму волн, мощные фонари светили так ярко, что казалось, будто сейчас день. Благодаря голосам, распевающим хвалебные гимны, и теплу, исходящему от тел разгорячённых людей, ночная прохлада ранней весны совершенно не ощущалась. Взявшись за руки, мы с сестрой протолкались через толпу и уселись прямо перед трибуной, где стоял пастор.

Ох уж эта служба — уже с вечера я не мог усидеть на месте, ожидая её начала. Сестра, похоже, ждала прихода ночи ещё нетерпеливее, чем я; это было видно по тому, как она хихикала, прижимая меня к себе, когда я обзывал пастора отвратительным и мерзким типом. Старший брат с шумом ворочался на своём чердаке, как будто предстоящая служба и у него вызывала какой-то интерес. Мы с сестрой ужасно радовались, заметив, что даже на лице матери, обычно угрюмом, промелькнула улыбка, которая появлялась у неё, когда она видела что-либо необыкновенное. Я тогда ещё подумал: «А… вот, значит, когда мама улыбается! Когда видит что-то чудное!»

Пастор, ставший объектом всеобщего внимания, совершенно ничем не отличался от обычного человека, ну разве что был слегка бледен. Хотя по сравнению с моим старшим братом, который редко выходил из дома, он выглядел очень даже здоровым, поэтому сам собой напрашивался вывод, что это был самый что ни на есть обыкновенный человек. Невысокого роста, с глазками-щёлочками, от чего взгляд казался пронзительно-колючим. Судя по лицу, на котором практически не было морщин, ему было лет тридцать пять-тридцать шесть. Одет он был в белую рубашку с чёрным галстуком, болтавшимся на груди. Поначалу на нём был чёрный костюм, но когда звуки хвалебных гимнов с ликованием взмыли ввысь, он сбросил пиджак.

Не только у меня, но и у взрослых в глазах читалось недоверие: «Неужели этот человек — нет, правда, ну просто не верится, — неужели он своими собственными руками взял нож и отрезал своё мужское достоинство?!» Я скорее бы поверил, что на такое мог пойти стоящий рядом с пастором американец необычайно высокого роста с вытянутым лицом. Он гораздо больше подходил для этой роли. Той ночью я всё никак не мог избавиться от наваждения, что именно этот американец отрезал своё «орудие». В конце концов, я напрочь забыл, почему проповедник пошёл на такое дело, и только после того, как спросил у сестры, сообразил, что к чему. Это он ради Господа нашего… нет, не так… говорят, в него вошёл Святой Дух — и он решился на такое. Я вдруг представил, что ко мне тоже в какой-то момент явится Святой Дух, и тогда, быть может, придётся своими собственными руками перерезать себе, ну например, шею. От таких мыслей по спине побежали мурашки. И когда среди оглушительного грома рукоплесканий, звучащих в такт и унисон мелодии хвалебных гимнов вдруг наступала оглушительная тишина, меня охватывала жуткая тоска по тихому плеску морской волны. Прикусив до боли язык, я сильно жалел, что пришёл сюда и к тому же уселся в первых рядах.

Только по окончании той кошмарной службы я пришёл в себя. Мне ещё ни разу не приходилось так потеть, как в ту злополучную ночь. И даже потом, когда я вспоминал осипший голос пастора, взывающий: «О, любимые мои братья и сёстры!», я чувствовал, как пот струйками бежит у меня по спине.


Краем глаза я заметил, что наш безбровый студент к тому времени уже успел найти стул и усесться на него. Лицо парня отливало алюминиевой белизной.

— Когда-то давным-давно знал я одного проповедника… — ни с того, ни с сего начал я неторопливо своё повествование.

— А? — вопросительно вскинул голову профессор.

— Много-много лет назад жил один проповедник… — я понизил голос. — Так вот, говорят, этот замечательный человек отрезал свой детородный орган!

— Ха-ха-ха! — изумлённо расхохотался профессор. — И зачем? Или это тоже испытание силы воли?

— Вы смеётесь! Я же вижу!

— Нет, ну ты только взгляни на него…

Видно было, что мой собеседник мне симпатизирует. Я в свою очередь тоже питал к нему тёплые чувства.

Профессор снова улыбнулся, но улыбка получилась какой-то натянутой, словно его что-то тревожило. Сегодня он был явно не в своей тарелке. Такой вывод напрашивался сам собой, если вспомнить, как странно он повёл себя, когда я встретил его у ворот университета и предложил выпить по чашке чая. Профессор сначала слегка замялся, но тут же ухватился за моё предложение, как утопающий за соломинку, и даже опередил меня, проскользнув в чайную первым.

Моя работа по драматургам елизаветинского периода, которую я начал писать на прошлых каникулах, была закончена; и первый кому я хотел показать её перед тем, как сдать своему научному руководителю, был профессор. И не только потому, что во время работы я несколько раз обращался к нему за справочной литературой, но ещё и потому, что он относился ко мне, как к родному сыну. Именно поэтому я привёл профессора сюда, в чайную, но, когда увидел, что он сегодня явно не в духе, у меня не поднялась рука выложить перед ним стопку своих рукописей, и я решил отложить это дело до более удобного случая.

— Похоже, вам нравится это выражение «тренировка силы воли»?

— Хм… И нравится, и нет… — Профессор снова улыбнулся, что было совсем на него не похоже.

Хотя он всегда вел себя очень сдержано, чуть ли не чопорно, что наблюдается преимущественно у людей небольшого роста, эта его особенность не выглядела нелепой или смешной, и даже наоборот — от него веяло некой утончённостью, которую он, говорят, приобрёл, нюхнув заграничного воздуха. Однако чувствовалось, что сегодня этот его образ как-то не клеился. Отчего-то сейчас его поведение напоминало низкопробный спектакль, и это почему-то пугало и настораживало. Профессор, похоже, заметил такое моё состояние. Мне показалось, он хотел поменять тему разговора, поэтому я выпалил первое, что пришло на ум:

— Говорят, супруга профессора Пака с кафедры социологии скончалась после долгой болезни.

— …

Лицо профессора вдруг застыло, он плотно сжал губы и взглянул на меня с таким подозрением, что мне стало не по себе.

— Я слышал, похороны завтра.

— Ммм… — выдавил он и тут же, стерев с лица неприятное выражение, которое так напугало меня, с иронией проговорил:

— Надо же, какой интерес вызывает личная жизнь профессора!

Я покраснел.

— Просто ничего другого не пришло на ум… — вырвалось у меня. Я не знал почему, но ощущение было такое, будто я в чём-то провинился. Профессор улыбнулся и перевёл разговор на другое.

— Ты всё ещё встречаешься с мисс О?

— Да, видимся время от времени.

Художница-карикатуристка мисс О в основном занималась тем, что печатала серию своих комиксов в ежедневной газете «Y», а я редактировал университетскую газету, вот в связи с этими печатными делами мы и познакомились. Она понравилась мне после первой же встречи, отчего я пришёл в счастливую растерянность. Несмотря на то, что ей было всего лишь тридцать два, под глазами у неё лежали глубокие тени. Как-то раз я решил познакомить своего любимого профессора Хана с мисс О, и по тому, как при расставании они довольно долго прощались, чувствовалось, что оба понравились друг другу. После этого, когда я снова встретился с мисс О, она, несмотря на её обычную неразговорчивость, не преминула заметить, какой, мол, замечательный человек тот профессор!

— Последнее время карикатуры мисс О стали какими-то замысловатыми, — продолжил мой учёный собеседник.

— Она же больше десяти лет только этим и занимается. Вероятно, фантазия пошла на убыль… — предположил я.

— Нет-нет, не то, я имею в виду, что язык её комиксов вышел на новый, более сложный уровень.

— Ну да! У неё свой мир.

— Точно! Это ты правильно подметил. Свой мир, да-да, у неё тоже есть свой собственный мир…

Солнечные лучи поздней осени плавно колыхались за окном. Подошла официантка, собрала пустые чашки и тихонько отступила назад, стараясь нас не потревожить. Силуэт её склонённой над столом фигуры всё ещё стоял перед глазами.

Если говорить о том, что называют своим собственным миром, то у меня было несколько знакомых, которые таковым обладали. Я думаю, «свой мир» — это что-то такое, что явно отличается от мира других людей, некая крепость, неподвластная разрушениям извне. Я попробовал представить, что воздух в той крепости насквозь пропитан нежно-изумрудным светом, и среди всего этого изумрудного колыхания раскинулся сад, утопающий в цветущих розах, но, как ни странно, те обладатели своего мира, кого я знал, все без исключения, жили в этой крепости, занимая подвальные помещения. И хотя в тех подпольях никогда не переводилась плесень и паутина, мне казалось, что для тех, кто там жил эти подвалы были самым что ни на есть ценным достоянием.

Ну, вот взять, например, моего друга, поэта Ёнсу, который стал в последнее время частенько добавлять в разговоре выражение «Ты представляешь!» — он тоже был одним из обитателей подвала. И хотя он постоянно мурлыкал себе под нос дурацкие песенки типа таких избитых шлягеров, как «Ты не поверишь, но в „Записках матроса“ так много расставаний!» или же «Ты представляешь, на Тондэмуне[9]так много бабочек ночных!», на самом же деле, он весьма успешно и на полном серьёзе продвигался по пути завоевания женских сердец, покоряя красавиц одну за другой. Его лицо нельзя было назвать симпатичным, всё его обаяние крылось в уголках глаз и губ. Он даже не смог осилить училище, бросив учёбу, и теперь колебался, пойти ли ему в армию или покончить жизнь самоубийством, но, несмотря на всё это, он упорно продолжал писать стихи, умудряясь даже изредка обновлять свой гардероб. Это был самый близкий мой друг ещё с тех времён, когда мы ходили в начальную школу в Ёсу.