Северное сияние — страница 9 из 37

ности когда господин Пристовшек приносит ликер. Когда Гретица поет «Эдельвейс» слишком громко, снизу, со двора, раздается крик старухи Грудновки, которая Гретицу бранит и всячески поносит, называя ее культурбундовкой[10]. Тогда Гретица выбегает на галерею и, перегибаясь через перила, высказывает Грудновке все, что о ней думает. После чего, облегчив душу, возвращается к Катице и снова поет в полный голос «Эдельвейс». Ведь это так замечательно — зимним утром сидеть в теплой кухоньке, и пусть на потолке и стенах пятна сырости. Вот так однажды сидят Гретица с Катицей и разговаривают.

— Я же говорила, что он придет, — говорит Гретица, — вот и пришел.

— Ну и что из того? — замечает Катица.

— Шикарный мужчина, вот что, — говорит Гретица.

— Как будто их мало, — отвечает Катица.

— А ты видела, как у него брюки отутюжены? — вопрошает Гретица и погружается в задумчивость. — Главное у мужчины — отутюженные брюки, все остальное ерунда, — добавляет она через некоторое время.

— Одни только брюки у тебя на уме, — говорит Катица, вдевая нитку в иголку.

— Сейчас-то он уж точно без брюк, — удовлетворенно замечает Гретица.

Катица прыскает, уткнувшись в шитье. Потом отпивает пристовшекского ликера и, чуть не поперхнувшись, едва сдерживается, чтобы снова не рассмеяться.

Гретица вновь погружается в задумчивость.

— У немцев у всех отутюженные брюки, — говорит она, помолчав.

— Рейтузы, — поправляет Катица.

— Рейтузы, да, — повторяет Гретица, — не то что наши жандармы, — у которых на заднице до колен свисает.

Катица не возражает. Откладывает шитье и подходит к двери. Привычным движением отодвигает занавеску и смотрит во двор. Она всегда так делает, когда подходит к дверям, чтобы лишний раз проверить, не подслушивает ли старуха Грудновка за дверью с той стороны.

— Смотри-ка, — говорит Катица, — там кто-то стоит.

Гретица быстро вскакивает, на ходу поправляя прическу и платье.

— Да не здесь, — говорит Катица, — перед ее дверью сюит. Какой-то мужчина в пальто.

Гретица отталкивает Катицу и сама отодвигает занавеску. Нервно закусив нижнюю губку, она распахивает дверь и вылетает на балкон.

— А вам кто нужен, простите? — спрашивает она громко, так что незнакомец вздрагивает, окидывает ее злобным взглядом и скатывается вниз по лестнице. Взволнованная Гретица возвращается на кухню. Она тяжело дышит, будто собирается с силами, чтобы поведать нечто важное.

— Слушай, Катица, это неспроста. Он из этих.

— Из которых? — интересуется Катица.

— Из этих, из шпиков, — говорит Гретица.

— Откуда ты знаешь? — тревожится Катица.

— Уж мне ли не знать. Таких пальто не бывает у простых полицаев. Этот политический, — говорит Гретица, — я их насквозь вижу, издали могу определить, по пальто и брюкам.

— Что ты болтаешь, — говорит Катица.

— Ничего я не болтаю, — сердится Гретица, — уж мне ли не знать, если я сама была политиш[11]. Стоит тебе вступить в «Эдельвейс», как ты политиш.

— Гретица, — говорит Катица, — ты же отлично знаешь, что никакая ты не политиш, а тебя вызывали из-за того судебного исполнителя, когда его жена заявила.

— Меня привлекали не из-за какого-то там исполнителя, — Гретица вспыхивает и надувает губы, — а потому, что я политиш.

— Ну ладно, ладно, — говорит Катица.

— Ничего не ладно, — обижается Гретица и погружается в раздумья. Она долго молчит и наконец произносит: — Тут что-то не так. С тем, который у нее, что-то точно не так. Когда за человеком следит такой тип в пальто, который занимается только теми, кто политиш, это может означать только одно: тут что-то не в порядке. Уж кто-кто, а я-то это знаю.

19

Во сне я очутился на незнакомой улице в Вене, однако дома были такими маленькими, будто все происходит в Линце[12]. Слышал, как бубнит отец, я за ним повторял, но разобрать не мог ни его слов, ни своих. Это я хорошо помню. Когда я проснулся, все происшедшее показалось мне неправдоподобным. И все вокруг было нереальным. Я должен был пойти туда, на Корошскую улицу, чтобы воочию убедиться в действительности свершившегося. Я походил под окнами пустой квартиры, прошел через сырую подворотню и долго стоял во дворе. Все было точно таким, как тогда, и хотя ее здесь не было, все оказалось настолько знакомым, будто это произошло на самом деле. Потом, ни о чем не думая, но полный воспоминаний о ее тихом, отсутствующем взгляде, я бродил по берегу реки. Перешел через небольшой мост и прямо перед собой высоко над рекой увидел колокольню. Сердце забилось быстрей. Я почти побежал по широкой, ведущей наверх аллее и, задохнувшись, остановился перед церковными вратами. Какое-то мгновение стоял не шевелясь, затем резко толкнул их — и мне открылось гулкое пустое пространство. Я шагнул внутрь и отчетливо услышал свое хриплое дыхание. Но в тот же миг мне стало ясно, что это не то. Не та церковь. И все же я подошел к алтарю. Иные святые смотрели сверху, иное изображение Крестного пути было на стенах. Я вышел из церкви и охладил снегом пылающее лицо.

В город вернулся по другой дороге. В трафике[13], что стоит в начале большого моста и где на вывеске сидит турок со скрещенными ногами, я купил газет. Хотел пойти в гостиницу, в свой номер, но там еще жили звуки отцовских и моих собственных неразборчивых слов. Миновав гостиницу, я прошел в парк и остановился перед замерзшим прудом.

Стоял и смотрел на пару фигуристов: он — в широких шароварах, она — в пышной черной юбке. Будто заведенные, они беспрерывно кружились вокруг воображаемой оси. Ось была невидима, и музыка неслышна. Хотя наверняка во время этого кружения фигурист напевал какую-нибудь мелодию или отсчитывал такт, нескончаемый счет вальса. Мелодия звучала у них в ушах, они были настроены на нее, так что ему оставалось лишь бормотать счет, а в голове партнерши гремел могучий венский оркестр, перед глазами плескались волны голубого Дуная, правда, давно уже не голубого, а грязного, зелено-ржавого цвета. Эти двое жили в другом мире, нежели я, и мне были видны лишь их фигурки, вертящиеся в непрестанном механическом кружении, да слышался скрип коньков о лед.

Нечто подобное должен был бы чувствовать и мужчина, который неожиданно подошел ко мне. Он тоже жил в совсем ином, только ему ведомом мире. Его мира я не знаю, он же, по-моему, глубочайшим образом убежден, что и я живу там, что я являюсь его составной частью. Я был, мягко говоря, удивлен, когда он, шагнув ко мне, неожиданно спросил:

— После обеда вы в номере?

Вот так, ни с того ни с сего, и спросил, буду ли я после обеда в номере, даже будешь ли в номере. И я никак не мог понять: то ли он меня с кем-то путает, то ли со мной заговорил помешанный, шатающийся вокруг катка. Был он без шляпы, острижен «под бобрик», в вороте темного пальто виднелся белый с искоркой галстук. Не знаю уж почему, но мне запомнился именно этот галстук, белый шелковый галстук в цветочек, одним словом, галстук, который волей-неволей врезается в память. От растерянности я, скорее всего, ответил утвердительно, и после обеда действительно раздался стук в дверь. Я открыл, и первое, что мне бросилось в глаза, был тот самый белый галстук. В дверях стоял утренний незнакомец с катка. Разрешите? — спросил он и, не дожидаясь ответа, вошел. Некоторое время он стоял посреди комнаты и озирался, затем прямо в пальто плюхнулся на мою кровать. Развалился, будто у себя дома, хотя преспокойно мог бы сесть и на стул. Он смотрел мне в глаза, и мне показалось, что я ему чем-то не нравлюсь. Видимо, нашел выражение моего лица не соответствующим его представлениям, поэтому он, очевидно, медлил и колебался.

— Имеешь связь с Гашпером?

— Каким Гашпером?

— И Ондрой?

— С тем чешским инженером?

— С тем.

— Он уехал…

Признаться, я ничего не мог понять, и прежде всего самого себя: зачем я отвечаю на эти непонятные и крайне бессмысленные вопросы? Я был уверен, что возникло какое-то недоразумение.

— Послушайте, — пробормотал я, — вы со своим Ондрой Гашпером…

— Гашпер — одно, а Ондра — совсем другое.

Я заметил, что он постоянно шарит рукой в кармане, будто старается там что-то найти. Некоторое время он копался, потом переменил позу и вновь вперил в меня взгляд. Я как дурак стоял посреди комнаты без пиджака, в тапочках и таращился на человека, который в зимнем пальто сидел на моей постели и спрашивал меня о каких-то связях с людьми, о которых я ведать не ведаю.

— Да, да, разумеется, — сказал он, — конспирация превыше всего. Однако пусть вас не беспокоит…

Я хотел ему ответить, что меня ничто не беспокоит, а если что и беспокоит, то уж никак не конспирация. Что же касается его персоны, то меня прежде всего волнует вопрос: почему он вот так, по-домашнему, расселся в пальто на моей постели, ковыряется в кармане и задает мне идиотские вопросы.

— Извините, господин, не знаю, как вас величать… — начал я и ничего к этому не добавил, слова застряли в горле. А хотел я сказать, что знать не знаю никакого Гашпера и случайно познакомился с Ондрой, если, конечно, он имеет в виду того самого чеха, который жить не может без запахов моравской деревни, хотел сказать, что и с ним самим у меня нет ничего общего, с ним, который вламывается в комнату, где его не ждут, и прямо с ходу в пальто плюхается на постель. Но все эти слова застряли у меня в горле, потому что он неожиданно задал вопрос:

— Как дела в гнезде?

В каком еще гнезде, в каком таком, к черту, гнезде?! Этот человек начинал мне надоедать.

— Как дела в соколином гнезде?..

Я ничего не ответил, но мне показалось, что он перегибает палку. Незнакомец становился нетерпелив и нервозен. В голосе появились нотки раздражения. И я тоже начал раздражаться и нервничать. Рука его продолжала шарить по карману, и мне было видно, как под тонкой тканью брюк двигаются суставы пальцев, будто перебирающие четки, или черт знает что мог он там перебирать. Он тяжело вздохнул и терпеливо, почти по слогам, произнес фразу, разъясняя азы такому болвану, как я: