1
Первый и Второй башкирские полки шли из Оренбурга форсированным маршем, без дневок. Весенняя распутица расквасила дороги, кони вязли в грязи, темнели от крепчайшего пота, а на привалах интенданты скупо отмеривали сена и особенно овса: фураж полагался только на одну, штатную, верховую лошадь, а вторую, ремонтную, хозяин обязан был кормить своим попечением. Джигиты поденежнее прикупали корма у крестьян, а победнее делили скрепя сердце суточное довольствие на двоих коней, и оба, понятное дело, шагали или трусили мелкой рысцой по лужам впроголодь, спадая с тела. Все всадники с нетерпением ждали майского разнотравья на лугах и обочинах. Солнце, правда, день ото дня грело все жарче, но земля еще не брызнула зеленью.
Как-то Буранбай и сотник ехали впереди полка.
— Вот и весна, эх, скоро лето, а мы едем и едем все дальше от родной стороны, — вздохнул сотник.
Буранбай не расслышал. Бросив поводья, пустив жеребца мерным ходом, он с упоением любовался преющими в лучах солнца, отходящими от зимнего оцепенения пашнями, в белесо-зеленой дымке перелесками. Ручьи клокотали от мощного паводка. А подмосковное небо такое же, как в далеком Башкортостане, — густо-синее, с медленно плывущими облаками. Припекало, и Буранбай расстегнул пуговицы бешмета, снял и повесил через седло широкий поясной ремень. Свернув с дороги, он остановил коня.
— Подтяни отстающих, — вполголоса приказал он сотнику.
Круто развернувшись, сотник поскакал назад вдоль вереницы забрызганных грязью всадников на костлявых, дымящихся испариной лошадях.
— Живе-ий!.. Быстре-ий!..
Послышались недовольные голоса:
— Гони не гони, а на голодной кляче далеко не уедешь!
— Споткнется какая и не поднимется!
Буранбай знал, что земляки правы.
К нему подъехал казачий офицер, сопровождавший башкирские полки на марше от главного штаба.
Догадавшись, как тяжело на душе Буранбая, он коротко сказал:
— Не имеем мы права остановить полк на дневку.
— Вы же сами видите…
— Вижу, но, господин есаул, если в указанный день мы не приедем в Серпухов, то вам и мне, особенно мне, сильно не поздоровится, — хмуро сказал офицер. Заметив, как потемнело лицо Буранбая, он добавил: — Башкирские лошади зиму на тебеневке в степи проводят, значит, и этот марш выдержат.
— Так-то оно так, только ведь на тебеневке лошади то идут, то стоят, то лежат, то скачут. Приволье!.. А здесь изо дня в день переход сто верст, и кони некормленые. Люди замаялись.
Офицер пожал плечами.
Поняв, что спорить без толку, Буранбай послал вестового за полковым муллой.
— Святой хэзрэт, отдыха нам не полагается, а до Серпухова три дня пути. Прошу, ободряй людей словом и молитвой, чтоб не падали духом.
— Понимаю, корбаши[31].
Отпустив муллу, Буранбай поторопил коленями коня, обогнал первую сотню, выехал вперед… Карагош-мулла — достойный внук легендарного деда своего Киньи Арсланова, сподвижника Емельяна Пугачева. Умный, неторопливый в ответах и назиданиях. Правда, зря иногда проявляет мягкосердечие. Время суровое, раскисать нельзя. Хотя служителю пророка, может, и полагается быть не воином, а добрым покровителем обиженных? Салават Юлаев и дед муллы Кинья Арсланов подняли народ на борьбу против царицы Екатерины и ее пособников. А теперь Буранбай ведет башкирских джигитов на защиту, нет, не внука царицы Екатерины, императора Александра, а великодушного российского народа. Народ с народом всегда столкуется… Все зло мира от деспотов вроде французского Наполеона.
В окрестностях Серпухова земля подсохла, лужайки закурчавились низкой травою. На привалах и ночью лошади паслись, щипали мураву, и повеселели. Но всадники не радовались первым цветам, скупо украсившим подмосковные поля, а приуныли, вспоминая родные урманы, с какими расстались так надолго, а иные, может, и навсегда.
— Весною всюду хорошо, — говорил Карагош-мулла в утешение.
— Нет, я не хаю здешние места, но с Уралом все ж не сравнить, — сказал Буранбай. — В эту пору каждый уголок Урала, Башкортостана — что цветущий сад. А птичьи песнопения! Жизнь отдашь, чтобы насладиться ими!
— Да разве они уже прилетели? У нас-то ведь холоднее, чем под Москвой.
— На родину каждый рвется поскорее вернуться — и человек, и пернатый певец! В конце апреля кукушки, ласточки прилетают и к нам, — Буранбай вздохнул. — А вот соловья мы в этом году уже не услышим. И суждено ли когда-нибудь услышать?
— Без надежды только шайтан живет, — напомнил мулла. — Оттого и злобствует.
Чтобы тоску развеять, чтобы забыться, Буранбай заиграл на курае, с которым не расставался и в дальнем походе, любимую народом песню «Гильмияза».
Джигиты, следовавшие за ним, звонкоголосо подхватили:
На Запад мчит Хакмар
По Уралу буйные воды.
Если ноги мои откажут,
Ползком доберусь до отчизны.
Ясный месяц взошел на востоке,
Путеводно позвал на Урал.
Каждый день на чужбине —
Нескончаемо долгий год.
2
Справедлива пословица: «Солдат спит, а служба идет». И не только служба — время идет, и в армии даже значительно быстрее, чем дома, в деревне.
Лето и начало зимы башкирские полки провели в лагерях в Курской губернии. Джигиты усиленно обучались военному делу, тосковали по женам, по невестам, по родителям… В январе 1812 года полки перевели в Луцк, там их догнал калмыцкий казачий полк.
Генерал-майор Иловайский, начальник гарнизона, приказал готовиться к смотру-параду: почистить коней, привести в порядок сбрую, седла, обмундирование, оружие.
Командир Второго башкирского полка Юлбарис Бикбулатов, сменивший в походе поручика Айсуака, приехал к соседу Буранбаю за разъяснениями:
— Что за суета? Ты не знаешь?
— Знаю. Ждут большого начальника, а вот кого, пока не слыхал.
— Лошади же к параду не растолстеют! А у людей одежда обносилась… — Юлбарис расстроился, взъерошил усы. — А виноватыми мы с тобой, брат, окажемся.
— Не тужи, земляк, — усмехнулся Буранбай. — Полюбите нас серенькими, а красненькими-то нас все полюбят… А как дела у калмыков?
— Похоже, что лошади свежее, а вообще-то то же самое.
Иловайский сам проследил, чтобы овса коням отмерили полным весом и сена не жалели.
«Так бы каждый день», — уныло подумал Буранбай.
Несмотря ни на что, башкиры и калмыки встретили смотр молодцевато: бешметы починили, почистили, сами помылись, коням гривы и хвосты расчесали, оружие, включая луки, колчаны со стрелами, копья, сабли, — в порядке.
Призывно запела труба, впервые три конных полка собрались вместе, выстроились на плацу.
Иловайский, грозный, с густыми, насупленными для важности бровями и пышно взбитыми усами, в новеньком мундире, объезжал строй, придирчиво осматривал всадников и лошадей, морщился, ворчал.
«Поздно спохватился», — усмехнулся про себя Буранбай.
— Недавно, наверно, выбился в генералы, — негромко заметил сотник первой сотни.
— С чего ты так решил?
— Мундир с иголочки, эполеты сверкают, и сам важничает.
— Т-с-с!..
— Да он же по-нашему не понимает.
Вдалеке, за изгибом дороги заметались махальщики, подняли вверх пики с вымпелами.
— Едут! Едут!.. — громко сказал адъютант Иловайского.
Генерал повернул высокого, вороной масти, в белых чулочках жеребца и поскакал к дороге, где уже взбухали плотные клубы пыли.
— А кто едет? — успел спросить адъютанта Буранбай.
— Багратион!
О Багратионе Буранбай слышал, и не раз: в Омске, когда учился в военном училище, в Оренбурге, во дворце губернатора князя Волконского, и на марше. Талантливый, беззаветно храбрый, добрый к солдатам воин, Багратион был любимцем русской армии. О его безграничной смелости в бою в полках складывали былины.
— Сми-и-и-рно-о-о!..
Башкиры встретили славного Багратиона не по воинскому церемониалу, а по обычаю восточного кордона, где раньше несли пограничную службу, — дружными оглушительными криками «ура».
В свите Багратиона офицеры зашептались, посмеиваясь, но генерал, обернувшись, бросил на них строгий взгляд, и они умолкли потупившись.
Буранбай не отрывал глаз от Багратиона, от его темного, словно опаленного знойным грузинским солнцем лица, с твердыми скулами, с крупными, плотно сжатыми губами. А когда через неделю увидел князя пешим, то удивился — тот был ниже среднего роста, однако сейчас в седле держался статно и производил величественное впечатление.
Смотр Багратион проводил не по традиции, а въедливо: спрашивал джигита с помощью переводчика, есть ли запасной конь, пробовал лук на крепость и упругость, раскачивал на ладони стрелу. Буранбая князь спросил, почему он не в мундире, а в бешмете, но с погонами есаула, в остроконечной шапке с широкой меховой опушкой.
— Я корбаши, а по-военному — командир Первого башкирского полка, — ответил Буранбай с достоинством.
Багратион наклонил голову в знак признания национального обычая, но сказал строже:
— Лошади исхудали, жилы наружу. Бешметы у всадников в заплатках. Да разве так полагается, есаул?
— Это еще не беда, ваше сиятельство, — смело сказал Буранбай, — гораздо хуже, что лошадиного ремонта в полку почти не осталось. От бескормицы на марше много коней пало.
— А люди в комплекте?
— В Оренбурге было по тысяче в каждом полку, но в Серпухове оставили по пятьсот тридцать пять человек, а остальных перевели в резерв.
Смуглое лицо князя буквально почернело от гнева.
— Как же вы, генерал, намерены воевать? — обратился он к Иловайскому. — Немедленно затребуйте из Оренбурга лошадей. Доукомплектуйте оба полка. Лошадей поставить на усиленное питание. Людей обмундировать.
— Слушаю.
— Полки наших прославленных «северных амуров» должны быть в образцовом состоянии!..
— Слушаю.
— Где учились, есаул?
— В Омске, ваше сиятельство.
— До Тильзитского пакта воевали против французов?
— Никак нет, ваше сиятельство.
Князь от досады поморщился.
— А в полку есть ветераны?
— Так точно, многие джигиты сражались против Наполеона.
— Вот и отлично, стало быть, есть в полку надежное боевое ядро! Надо бы и командиру полка, по-вашему, корбаши, повоевать, опыта понабраться.
«Разве я виноват, что мне двадцать восемь лет, что я в эти годы учился?» — с обидой подумал Буранбай.
Князь протянул руку к медной трубе, прикрепленной вместе с копьем к седлу, спросил заинтересованно:
— А это что за оружие?
— Курай, ваше сиятельство, наш национальный музыкальный инструмент! Мой курай! — с гордостью добавил Буранбай.
Багратион взял трубу, повертел с улыбкой в руках, вспоминая, видимо, грузинские гудаствири — волынку, сонари — флейту, попросил дружески, не по-военному:
— Может, сыграете нам какую-либо башкирскую мелодию?
Всего ожидал командир полка от Багратиона, и нагоняя, и похвалы, но не такой просьбы. Быстро преодолев замешательство, он откашлялся, прочищая горло, глубоко вздохнул и заиграл любимую свою песню «Урал». Хрустально чистый, полнозвучный голос курая полетел в вышине над полками. Полузакрыв глаза, Буранбай словно забыл о том, где сейчас находится, какие испытания огнем и железом ждут его завтра, — он погрузился в напев, в воспоминания о родных башкирских просторах, полноводных реках, зеленошумных дубравах. Джигиты затаили дыхание, их сердца бились учащенно в лад с сердцем вдохновенного музыканта. Даже кони не шевелились, как бы завороженные дивной мелодией, — ни звяканья уздечки, ни стука копыт.
Когда курай умолк, Багратион помолчал, будто не решаясь нарушить благоговейную тишину, но через минуту на его лице появилось обычное озабоченное выражение.
— Благодарю, есаул!.. Какая чарующая музыка… Однако надо готовиться к войне. Вот я и думаю… — Он запнулся, но продолжал тверже: — Думаю, что во главе полка должен быть командир с изрядным боевым опытом.
«Вот так отблагодарил за песню», — с обидой подумал Буранбай и спросил вполголоса, чтоб не слышали сотники:
— А меня куда, ваше сиятельство?
— Останетесь войсковым старшиной, первым заместителем командира. Молодому офицеру должность достойная… А командиром назначаю майора Лачина.
И, кивнув, князь повернул коня, на крупной рыси поехал к казармам, офицеры из свиты поскакали, теснясь, за ним.
Самолюбие Буранбая было задето: «Не доверяют мне, что ли?..»
Но, поразмыслив, он признал, что Багратион по-своему прав: майор Лачин, башкир, но крещеный, действительно славный боевой командир: после окончания военного училища был направлен на фронт, воевал против французов, трижды был ранен. Атаман Платов его ценил.
3
Через месяц-полтора из Оренбурга прибыли табуны ремонтных лошадей, обозы с обмундированием, провизией, пришло и пополнение — в маршевых сотнях были и бывалые воины, и новобранцы. У войскового старшины Буранбая забот прибавилось: распределял людей и лошадей по сотням, выдавал бешметы, сапоги, пересчитывал, не раз и не два, полковое добро. И с земляками некогда посидеть, побалагурить, узнать новости из родных аулов.
Первый полк подтягивали к границе, ввели в состав корпуса донских казаков атамана Матвея Ивановича Платова.
Как-то Лачин уехал в штаб корпуса, а Буранбай выкроил чуток времени, чтобы посидеть у костра с только что приехавшим из Оренбурга приятелем Янтурэ.
К изумлению Буранбая, Янтурэ явился в полк с женою.
— Ты же знаешь ее характер! Шайтан, а не баба! — и жаловался, и хвастался приятель. — Говорит, если суждено умереть на войне, так помрем вместе.
— Да какая война, — поморщился Буранбай, заметивший, что майор Лачин в последние дни чего-то недоговаривает, темнит, если заходит речь о войне с Наполеоном, а тем временем армия стягивается к Неману.
— Ну война не война, а станем служить вместе, пусть за запасными лошадьми присматривает, она к этому приучена, — засмеялся Янтурэ.
Беседа с приятелем не удалась — вскоре старшину нашел ординарец и вызвал к вернувшемуся командиру полка.
— Видишь, тут ни чайком, ни разговорами душу не усладишь, — повел плечом Буранбай вставая.
Лачин был и без того замкнутым, а сейчас и вовсе взглянул на войскового старшину недовольно.
— Куда это вы запропастились?
Буранбай обиделся.
— У войскового старшины хлопот полон рот! Следил, чтоб джигитов досыта накормили, чтоб лошадям овса полной меркой засыпали. А не проверишь, так все разворуют наши интенданты.
— Садитесь.
— Спать пора, — хмуро сказал Буранбай. — Завтра вставать с зарей.
«Горячий!.. — с одобрением подумал майор. — Я эту башкирскую породу по себе знаю: прямые мы, доверчивые, но и бурные, не приведи бог!.. Зато уж армия приучит к сдержанности».
— В штабе видел Бикбулатова Юлбарыса, шлет вам привет и уважение.
— Разве он остался командиром полка?
— Нет, такой же войсковой старшина, как и вы. Всюду князь Багратион ставит в полки боевых офицеров. Так что обижаться вам незачем.
— Да я и не обижаюсь, — искренне сказал Буранбай и, подумав, добавил: — Надо было сразу назначить меня войсковым старшиной. Новобранцам, между прочим, я прежний корбаши.
Лачин пожал плечами:
— Я не возражаю.
— Как бы мне повидать Юлбарыса? Жена его сына родила, аульчане из пополнения сказали. Хочу его обрадовать.
— Ну скоро вы Бикбулатова не встретите. Второй башкирский полк передан кавалерийской дивизии и ушел в Белоруссию. А к нам прибыл Первый тептярский[32] полк под командой шеф-майора Тимерова. Слыхали о нем?
— Да, оренбургский губернатор князь Волконский похвально о нем отзывался.
— Видите, и он бывалый воин!.. — Майор помедлил. — В штабе корпуса приказали быть начеку.
— Простите, но вы чего-то не договариваете, — недовольно сказал Буранбай. — Не доверяете?.. Начнется новая война с Наполеоном?
— Я вам вполне доверяю. И ценю, — твердо сказал майор. — А начнется ли война, когда начнется, не знаю. Этого и атаман Платов не знает. Мы же должны быть готовы ко всяким неожиданностям. — Он встал в знак того, что беседа окончена. — Спокойной ночи, старшина!
— Спокойной ночи, Иван Владимирович!
Он проводил командира до его квартиры, постоял с минуту под звездным небом, затем прошел в избу, где устроился вместе с муллой Карагошем, лег, но долго не мог уснуть, ворочался. Неужели начнется война?.. Молодые парни погибнут, молодые!.. Что за алчный, что за ненасытный этот Наполеон — захватил всю Европу и позарился теперь на Россию! Ну, русский безбрежный пирог ему не проглотить, подавится. А молодые погибнут, вот горе…
4
Атаман Платов развернул корпус по Неману.
В полках шли неустанные учебные занятия, атаман сам следил за обучением казаков, башкир, тептярей, калмыков военному делу, прилежных, сноровистых — поощрял, ленивых, нерасторопных — бранил. Прибыл Платов и в Первый башкирский полк, велел провести стрельбы. Джигиты на полном скаку вонзали стрелы в мишени, воздух словно гудел от звонких струн, вскоре мишени почернели от метких попаданий, словно облепленные пчелами.
— Молодцы! — умилился атаман. — В самое яблочко! Несдобровать недругам от башкирских стрел! Поглядим-ка теперь, как деретесь в ближнем бою.
Джигиты разделились на два отряда, один — под командой майора Лачина, другой — под началом Буранбая, и понеслись лавой, пригнувшись к шеям скакунов. Звенели сабли о щиты, свистели брошенные могучей рукою копья, всадники «рубились» умело, но с опаской, чтоб не поранить друг друга. Платову особенно понравилась выучка лошадей — то неслись, буквально расстилаясь по-лисьи над землею, то замирали как вкопанные, давая возможность наезднику приноровиться и нанести удар.
— Хор-р-р-ошо!.. — Атаман воинственно пошевелил усами. — Изрубим наполеоновских вояк в капусту! Пускай только сунутся!
А уезжая из полка, Платов приказал майору Лачину и Буранбаю усилить наблюдение за западным берегом Немана, особенно по ночам и на рассвете.
— Значит, все-таки дело идет к войне… — не выдержал Буранбай, но тотчас спохватился: — Извините, ваше превосходительство…
Атаман сперва насупился, но затем отошел:
— Пока неизвестно… Но велено нам порох сухим держать! — задумчиво произнес он и, вдруг оживившись, добавил: — Ну, а «северным амурам» — стрелы острить!
Сказав это, Платов поднял плетку, и чуткий конь сразу пошел наметом.
Вечером Лачин посоветовал Буранбаю проверить караулы и посты наблюдателей.
Услышавший приказ мулла Карагош попросил командира:
— Разрешите и мне с есаулом поехать.
— Езжайте, но чалму снимите.
— Зачем?
Майор был удивлен и раздосадован такой наивностью:
— Да потому, святой отец, что белую чалму с того берега французы заметят!..
— А-а-а…
В сумерках Буранбай и мулла верхами поехали к реке. Ночь стояла светло-серая, на горизонте сияли серебристые полосы, и по небу тоже плыли серебристого оттенка облака.
«Летние ночи короткие», — вздохнул Буранбай.
Наблюдатели и караульные говорили, что на противоположном берегу багровеют костры, ночь от ночи все гуще, все плотнее, скрипят телеги, по камням грохочут кованые колеса пушек, ржут лошади.
— Заметно, как стволы ружей сверкают, — сказал часовой.
— Топоры стучат — видно, плоты ладят, — добавил другой джигит.
— А на участке тептярей?
— Заезжал недавно Имсаров, начальник конного разъезда, говорит, что их командир шеф-майор Тимеров уже послал вестового в штаб генерала Тучкова со срочным донесением, дескать, французы готовят переправу.
— Вернемся и мы поскорее, — сказал Буранбай мулле.
Отъезжая, он бросил тоскливый взгляд на реку, плавно, бесшумно несущую сильные, словно выпуклые воды, по которым ходили зыбкие тени. «Красивая!.. До чего похожа на нашу Агидель. Счастливо бы жили люди, если бы навсегда прекратились войны!»
И, словно подслушав его размышления, мулла горестно завздыхал:
— Каждодневно творю молитву о даровании Аллахом вечного мира людям.
— А православные творят молитву своему Богу… И не помогает! — невесело улыбнулся Буранбай.
В штабе они с облегчением узнали, что майор Лачин уже распорядился удвоить посты наблюдателей и предупредил сотников, что в любой момент горнист протрубит тревогу: так что не раскисайте и джигитов подтяните, чтобы спали в обнимку с саблей…
5
После отъезда Кахыма, такого неожиданного, в Петербург дом старшины Ильмурзы затих, словно оглох. Молодые хозяйки Танзиля, Шамсинур, Сафия бродили по горницам будто в воду опущенные — с Кахымом, с гостями веселее, привольнее, а тут ни разговоров, ни песен, ни сплетен… А молодость уходит, утекает, как вода из решета… Старшая жена Сажида то прихварывает, то командует слугами, то ворчит, хоть и добродушно, но надоедливо. Шамсинур днем валяется на перинах, фырчит на старенького муженька Ильмурзу и на старшую его жену Сажиду, а вечером накрасится, напомадится и в нарядном платье, в бархатном камзоле тайком крадется к реке на свидание с Хафизом. Домашние догадываются о вечерних отлучках, но помалкивают, Ильмурза же ничего не подозревает.
А скучнее, тоскливее всех Танзиле. Нет у нее ни любимого джигита, ни закадычной подруги, с которой можно пооткровенничать и поплакаться на злую судьбу. Одна-одинешенька, как проклятая Аллахом!.. И с законным мужем-то любви не испытала, а сейчас ни баба, ни девка. И не старуха, — хочет Танзиля иметь семью, рожать детей.
Ильмурзе, видимо, надоело видеть изо дня в день насупленные женские лица, слушать, как огрызается Шамсинур и наедине, и при людях, как монотонно бубнит выговоры Сажида. Не пора ли ему встряхнуться!.. И, как-то вернувшись с утреннего намаза, он у самовара, громко, с расчетом, чтобы все в доме услышали, сказал Сажиде как старшей жене и домоправительнице:
— Дни идут, эсэхе, может, не станем дожидаться возвращения Кахыма и проведем бишек-туй[33] без него?
Сажида ответила уклончиво:
— Твоя воля, отец.
Молодые хозяйки без приглашения вошли в горницу и выразили единодушное одобрение желания главы семейства:
— Обычай от Аллаха, нарушать его грешно!
— С благословения Аллаха устроим праздник и Мустафе, и всем домашним!
— И без того припозднились: в старину-то бишек-туй проводили сразу же после наречения мальчика и девочки богоугодными именами.
Ильмурзе понравилось, что молодые непрерывно поминают Аллаха, — значит, соблюдают благочестие.
— А ты, мать, какого мнения? — для порядка снова обратился он к старшей, Сажиде.
— А есть ли подходящая невеста для нашего Мустафы? — величаво спросила она. — Вот о чем надо думать, отец.
— Нашлась! Младшая жена старшины Мирзагита в Шестом кантоне Алмабикэ родила дочку, крепенькую, красивую, ну такую же, как она сама. К Мирзагиту и пошлем сватов.
— Старшина Мирзагит спит и во сне видит, что станет начальником кантона! — предусмотрительно заметила Сажида, она все знала и все помнила. — Да согласится ли он с нами породниться?
Ильмурза обиделся, надулся как индюк.
— Мать, и я не хлам, не обсевок в поле! Почему ставишь наш род так низко?! Внук Мустафа — прямой потомок старшины юрта Ильмурзы и начальника кантона Бурангула! Многие оренбургские купцы, богатейшие, не прочь породниться с нами, — это я точно знаю. Да Мирзагит придет в восторг, когда мы посватаемся к его дочке.
Сажида с одобрением кивнула:
— Что ж, тогда посылай сватов, атахы.
— А кого пошлем?
— Повивальную бабку Самсикамар. Она на все руки мастерица!
— Да, рука у нее легкая, — поразмыслив, сказал Ильмурза.
Молодые хозяйки дома оживились, — забегали, засуетились, и с шутками-прибаутками снарядили бабку Самсикамар в путь.
На следующее утро сваха вернулась и с торжественным видом объявила, что Мирзагит согласен, что он благодарит Ильмурзу за оказанные ему честь и уважение. Ильмурза тоже обрадовался, хотя и не показывал виду из-за спеси. В Оренбург поскакал гонец с приглашением свата Бурангула, его добродетельной жены — сватьи и младших сватов на обручение внука.
И вот настал благословенный бишек-туй!.. По степному тракту потянулись тарантасы, заиграли мелким звоном бубенчики резвых троек, в первом тарантасе ехали и степенно беседовали сваты Ильмурза и Бурангул, во втором — сватьи, а в следующих — молодые родичи, на телеге везли подношения.
В доме будущего свата Мирзагита их встретили радостно и достойно. Сперва нарекли девочку-невесту Аклимой. Затем порозовевшая от смущения и от материнского счастья Сафия ввела бойкого мальчугана — жених Мустафа не оробел и посматривал на собравшихся задорно… Посаженый отец обнял мальчика и сказал громко, чинно:
— Джигит наш приехал за невестой. Зовут его Мустафа. Будет жена Мустафы холеной и богатой.
Второй посаженый отец принялся пылко нахваливать малютку, безмятежно спавшую в колыбельке:
— Красавица наша Аклима совсем мала, но все джигиты кантона от нее без ума!
— Размотайте пеленки, покажите невесту! — потребовал первый посаженый отец.
— Глядите, любуйтесь — таких девочек нигде еще не было и нигде уже не будет: и красивая, и пухленькая, и спокойная, и разумная!
Пеленки раскрыли, и крохотное создание, еще вчера не имевшее имени, бессмысленно посмотрело на любопытных стариков, и вдруг засучило ручками-ножками от холода и от чужих взглядов, покраснело от натуги, залилось отчаянным визгом. Невеста всем понравилась.
Первый посаженый отец, подбрасывая жениха, бойко сыпал хвалебными прибаутками:
Хоп-хоп-хоп-хоп,
До чего малец хорош,
Всем на удивленье,
Всем на загляденье
Джигит лихой.
Хоп-хоп-хоп-хоп,
Прыг-скок, прыг-скок,
Взлететь бы рад.
Да крылья не отросли.
Как он прыгает.
Как смеется,
Да кто ж не полюбит
Такого молодца?!
Второй посаженый отец, взяв на руки все еще плачущую невесту, произнес:
Кызым, кызым, доченька,
Сто женихов к тебе придут,
А увезет тебя в свой дом
Джигит Мустафа.
Первый посаженый отец затянул с воинственным видом песню:
Станет он стрелком из лука
И могучим батыром.
И все гости подхватили дружно, с раскатами:
Станет он батыром,
Как великий Салават,
Будет воином, как Салават,
И певцом, как Салават,
И всадником, как Салават.
Теперь жених и невеста, притихшая, но все еще всхлипывающая, поступили в распоряжение посаженых матерей. Детей обрядили в свадебные одежды и положили рядышком в колыбельку: оглушенная песнями и громкими разговорами малышка, видимо, сомлела и потому молчала, а Мустафа не терял хладнокровия.
Настала очередь свахи Самсикамар, и она обратилась к посаженым отцам и матерям со стихотворной просьбой:
У нас сокол на кожаном поводке,
У вас попугайчик на шелковом шнурке,
Разрешите соколу Мустафе
Укусить ушко вашему попугайчику.
Родители, родные и гости ответили свахе хором:
— Разрешаем! Разрешаем!
Тогда посаженые матери заставили Мустафу укусить невесту, и тот, без всякого замешательства, впился зубами в розовое ушко Аклимы. Невеста взвыла, захлебнулась плачем. А взрослые смеялись, хохотали, хлопали в ладоши, веселились.
— Ай, молодец!
— Невеста теперь твоя, Мустафа!
Обручение завершилось деревянной чашей хмельного кумыса, пущенной по кругу, обильной трапезой и подношением подарков.
Бурангул, Ильмурза и Мирзагит восседали на высоких подушках на самых почетных местах, и на их лицах, раскрасневшихся от кумыса и от жирной пищи, сияли самодовольные улыбки: и богатство есть, и почет есть, и род ветвится, не усыхает.
Лишь Сажида беспокоилась: «Не было на обручении Кахыма, отца жениха. К добру ли?..»
6
Одиннадцатого июня 1812 года Наполеон прибыл в Ковно.
Предчувствие новой войны с Россией превратилось в ожидание приказа императора. И Наполеон приказал форсировать Неман. Шестисоттысячная армия вторглась в пределы Российского государства. Следом за корпусом маршала Даву кавалерия Мюрата устремилась к Вильно, корпус Нея пошел на Скорули, корпус Удино — на Яново.
Наполеон торопил маршалов, желая в первом же генеральном сражении сокрушительно разгромить русскую армию. Император мечтал раздробить армию Барклая-де-Толли на мелкие отряды уже около Вильно, перерезать дорогу на Смоленск, а далее — на Москву. Однако по приказу Барклая Первая Западная армия своевременно оставила Вильно и отошла к Свенциянам.
Казаки Платова и Первый башкирский полк впервые столкнулись с противником вблизи Гродно.
Разведчики доложили атаману, что по тракту приближается полк французской пехоты, а левее, по проселку пылит конница. По сигналу Матвея Ивановича Платова горнисты певуче протрубили тревогу. Французские солдаты маршировали в плотном строю, как на параде, мундиры нарядные, с иголочки, на киверах золоченые кокарды. Позади разворачивалась батарея.
«Боюсь ли? — спросил себя Буранбай. — Пожалуй, боюсь. Первое сражение. Мало пожил, счастья не изведал, а только мечтал о счастье!..»
В перелеске вспыхнули темно-сизые клубы дыма, через мгновение ядра взрыли землю, покатились, подпрыгивая. Солдаты противника дали залп из ружей с примкнутыми штыками.
— Марш-марш! — крикнул срывающимся густым баском майор Лачин.
«Бывалый воин, а тоже волнуется!» — подумал Буранбай, а затем понял, что майор торопит джигитов броситься в атаку, чтобы французы не успели перезарядить ружья. И сам, привстав на стременах, вырвал саблю из ножен, за ним подняли сверкнувшие клинки сотники, призывая джигитов к броску на врага.
Если французские ядра не долетели до строя полка, то пули пехотинцев оказались дальнобойнее и метче — дико заржали раненые лошади, попадали с седел пронзенные всадники — первые жертвы нашествия…
«Ура-а-а-а!..» — громоподобно кричали справа казаки, устремившись лавой вперед, и, подзадоренные этими криками, джигиты помчались напропалую, горяча и без того ошалевших коней, протяжно завывая: «Ура-а-а-а!» Французы не успели дать второй залп — в их строй уже врубились лихие наездники Платова, Лачина и Буранбая.
Щедро раздавая направо-налево разящие удары, войсковой старшина пробивался вглубь, радуясь тому, что его джигиты не отстали — кромсают, рубят, закалывают пехотинцев. Вдруг неистово взвизгнул его конь, раненый вражеским штыком, поднялся на дыбы, шарахнулся в сторону, ординарец схватил поводья, осадил назад, вытолкнул жеребца к своим джигитам.
— Где майор?
— Впереди!.. Вон он, в самой рубке!
Увидев, что Лачин отбивается от наседавших на него французов, Буранбай перескочил в седло коня ординарца, отдав тому своего раненого скакуна, собрал вокруг себя пять-шесть самых отчаянных конников.
— Башкиры! Выручим командира! — зычно прокричал он.
И, заслышав его призыв, джигиты с умноженной отвагой обрушили на врагов клинки: да разве это мыслимо оставить в беде своего корбаши!..
Вскоре сомкнувшиеся вокруг майора французы были рассеяны, Лачин очутился в строю полка и начал командовать.
К этому времени противник, предвкушавший легкую победу, начал отходить, но в полном порядке, — пехотинцы смыкали шеренги, ощетинившись штыками.
Когда атаману донесли, что французы отступают, он велел трубить сбор, чтоб не нести излишних потерь. В конце концов, это был первый встречный бой, проба сил… Пусть Наполеон подсчитает потери и поймет, что затеянная им прогулка по русской земле не состоится: за каждую версту придется расплачиваться пудами крови… Корпус устоял: даже новобранцы не оробели, рубились, может, и неумело, но храбро, а старослужащие казаки и башкиры отличились и удалью, и сноровкой, и смертным ударом клинка.
7
Вечером Платову был передан приказ вести корпус от Гродно в Свенцияны.
В Новогрудках, Кареличах, Мире вспыхивали короткие, но яростные схватки между французами и казаками Платова. Двадцать седьмого июня 1812 года атаман вызвал к себе в штаб майора Лачина.
— В каком состоянии полк башкирских джигитов? Могу ли я на них рассчитывать?
— Джигиты рвутся в бой! Верю им как самому себе, — горячо заверил майор командира корпуса.
Усталое, пожелтевшее от бессонницы лицо Платова просветлело.
— Хочу поймать кичливых французов в волчий капкан. Заманить их в петлю аркана. В окружение!.. И сделаете это вы, башкиры. У казаков свои боевые задачи.
Он подробно, по карте разъяснил майору свою хитроумную затею.
— Справитесь?
— Убежден.
— С богом!..
Вернувшись в полк, Лачин держал совет с Буранбаем и сотниками. Решили, что первая сотня, самая сплоченная, ввяжется в стычку с аванпостами противника и сразу же отскочит, джигиты прикинутся струсившими и ударятся в поспешное бегство к селу Мир, где основные силы полка ждут в засаде полукольцом.
— Разрешите мне быть с первой сотней? — спросил Буранбай.
— Охотно разрешаю. Сам хотел просить вас возглавить операцию.
Войсковой старшина сначала лично разведал местность, прикинул, где выводить из укрытия сотню, где половчее, пошумнее устроить панику, по какому маршруту мчаться, не жалея лошадей, в глубину полка, в западню. Французы стояли в селе Кареличи, пушки на редутах, пехотинцы в строю, — миг, и затрещат барабаны, загудят трубы, и шеренга за шеренгой солдаты зашагают в атаку. Буранбай нарочно повел сотню по открытому полю, чтобы противник решил, что она сбилась с пути и заплутала. Французский генерал Турно попался на крючок — хвастливо вознамерился пленить опрометчивых конников. Да много ли их? Какая-то сотня!.. Пехота — медлительна, неповоротлива, и генерал бросил с обоих флангов, из-за домов, польских уланов.
Переметнувшиеся к Наполеону, нарядные, в разноцветных мундирчиках, уланы с беспечной самоуверенностью понеслись окружать неказистых, в сереньких кафтанах, на низкорослых лошадках всадников.
Одного не учел генерал Турно — стояли нестерпимо жаркие дни, трава на лугах выгорела, и тяжелые балованные польские скакуны ослабели от бескормицы, а выносливые башкирские лошади остались резвыми и неутомимыми.
Буранбай скакал последним, нарочно показывая уланам, как криками и ударами саблей плашмя подгоняет своих охваченных ужасом всадников.
В самоупоении уланы, вздымая завесы пыли, размахивая стягами на пиках, ворвались на улицу села Мир.
Капкан захлопнулся. Полукольцо засады сомкнулось в нерасторжимое кольцо. Началась битва на уничтожение — стрелы, а затем сабли и копья джигитов безжалостно истребляли поляков. Генерал Турно швырял в преследование эскадрон за эскадроном — все они исчезали в смертной рубке.
Чтобы французская пехота не двинулась на выручку, Платов развернул бригаду Кутайсова.
Но ее помощь не потребовалась: уцелевшие уланы — и солдаты, и офицеры — сдавались в плен.
— Да разве мы знали о ваших стрелах и саблях, — плакали и ругались они.
Радостный Платов отправил победный рапорт князю Багратиону, особо отметив Лачина и Буранбая.
8
Медленно, тягуче текли дни в далеком Оренбурге. Пылало знойное солнце, степные ветры несли из-за Хакмара горькие полынные ароматы. Генерал-губернатор Волконский гулял по берегу Хакмара; в ожидании приезда из Петербурга жены Александры Николаевны он то занимался делами, то забывал о них.
И вдруг примчался запыленный, шатающийся от усталости курьер с высочайшим манифестом из столицы. Начальник канцелярии Ермолаев распечатал пакет и побледнел:
— Ваше превосходительство, война!.. Двенадцатого июня Наполеон Бонапарт начал войну против России.
Седовласый, с морщинистым замкнутым лицом Волконский резко приподнялся в кресле, затем справился с растерянностью, спросил:
— Когда вышел манифест императора?
— Шестого июля.
— А сегодня восемнадцатое… Боже мой!.. Война идет да идет, а мы о ней ничего не знали!.. Хотя, признаться, когда приказали отправить на запад Первый и Второй башкирские полки, тептярский и Уфимский стрелковые полки, я почувствовал, что нашествие «узурпатора» вот-вот начнется.
Ермолаев знал, что Волконский именует по примеру петербургских салонов «узурпатором» Наполеона.
— И все же я успокаивал себя: авось да пронесет… Теперь — свершилось! — продолжал с несвойственной ему пылкостью Волконский. — Ну, будем воевать! До полного изгнания из пределов Отечества наглых захватчиков. Алексей Терентьевич, — обратился он к Ермолаеву, — завтра же размножить манифест в губернской типографии и разослать по уездам и церквам, перевести манифест на башкирский язык и тоже послать в кантоны и мечети.
Встав поутру, князь впервые за эти годы приказал камердинеру подать военный мундир при всех орденах, облачился в него и прошел в служебный кабинет твердым шагом. Ермолаев вскочил, руки по швам: в генеральском мундире князь подтянулся, словно помолодел, и стал строже. И тогда все офицеры канцелярии, а чего скрывать — молодые посмеивались тайком, что князь одряхлел, опустился, поняли, что начались суровые времена, что службу они несут в военном штабе.
9
Весть о войне, как ветер, быстрее любого ветра, долетела до Ельмердека.
Всполошенные, удрученные страшной бедою люди с криками, со стонами бросились к мечети — к последнему надежному пристанищу: молить Аллаха спасти сыновей, ушедших с полками на войну. Да разве они последние? Начнутся новые наборы джигитов, пойдут ускоренным маршем башкирские полки за Волгу…
Вечерело. Солнце низко висело, закатывалось зловеще багровым шаром, сулящим людям горе, слезы, поминание усопших.
После намаза старшина Ильмурза попросил муллу Асфандияра прочитать громко, внятно царский манифест. Мулла, старательно выговаривая каждое башкирское слово торопливого, а оттого и неуклюжего перевода, прочитал о вторжении иноземных полчищ, а затем призвал всех правоверных мусульман к самоотверженному исполнению своего верноподданнического долга.
— Аллах благословляет джигитов на ратное служение царю-батюшке!
Мулла Асфандияр вознес молитву за здравие и благополучие джигитов Первого и Второго башкирских полков.
Молебен закончился, но люди не расходились, как обычно, по домам, а с женами и детьми зашагали к горе, зубчатая вершина которой была резко очерчена алой каймою угасающего солнца. Мужчины шли молча, а женщины рыдали, причитали, будто заранее оплакивали своих мужей и сыновей, ушедших и тех, кому в ближайшие дни предстояло уйти на войну.
У возвышенного подножия горы развели костер из хвороста, собранного подростками в перелеске и оврагах. Поднялось бушующее пламя и тьма сгустилась, залегла в ущельях, в ложбинах. С телеги сняли связанного по ногам барана. Мулла Асфандияр повернулся в сторону киблы[34], преклонил колени и, подняв руки, протяжно затянул:
— Прими, Аллах, нашу чистосердечную жертву! Укрепи силой тело, а сердца наших джигитов, борющихся с врагом государства Российского — отвагой! Власть твоя, Всевышний, безгранична, — прикажи, чтоб война скорее закончилась победой и сыновья наши со славой вернулись домой. Мир народу нашему. Аллаху-акбар!..
В толпе раздались почтительные мольбы:
— Аллаху-акбар!.. Услышь, Аллах, наши молитвы!.. Сохрани детей от сиротства!.. Испепели шайтана, накликавшего войну на Расяй!..
Ильмурза в яростном гневе воскликнул:
— Шайтану Наполеону — анафема и смерть!
Толпа подхватила, как заклятье:
— Смерть! Смерть! Смерть!..
Мулла, шепча в бороду «Аминь», протянул Ильмурзе остро отточенный нож.
— Старшина юрта, ты — турэ, тебе по праву и достоинству принести эту жертву Всевышнему и пророку его!
Ильмурза набожно произнес: «Бисмилла!..», положил жертвенного барана головой в сторону киблы и единым взмахом перерезал ему горло. Шкуру, как и полагалось, вручили мулле, голову, ноги, требуху — бедным старикам, а мясо поджарили на вертеле, и сочные куски с капельками крови вручили сперва мужчинам, потом женщинам и подросткам: каждому надлежало вкусить это причащение кровью и мясом, чтобы умилостивить Аллаха — защитника всех смертных… Этот обряд переходил из поколения в поколение и соблюдался башкирами неукоснительно, когда начинались войны.
Костер угасал, из аула донеслись первые зычные вскрики петухов, и по благословению муллы верующие, взявшись за руки, пошли домой, то и дело выкрикивая:
— Никто не победит Российское царство!.. У башкир и урусов — одна судьба!..
Женщины молчали, погрузившись в скорбные размышления.
На берегу реки Ельмек кто-то выстрелил из ружья заговоренным порохом, и эхо раскатисто загудело в лесу и в расщелинах горы как напоминание, что война идет каждодневно, что там, далеко-далеко, погибают люди…
В толпе еле-еле плелась ослабевшая от рыданий Сажида, всей душою надеясь на всевышнюю милость Аллаха: «Боже, все в твоей воле — спаси и сохрани моего единственного сына Кахыма!..»
И Сафия плакала навзрыд: оставят ли ее мужа, отца ее первенца Мустафы, в Петербурге или отправят немедленно на войну? Считанные дни побыла она с любимым дома. Военная служба — подневольная и суровая. Унесла быстрая ямская тройка Кахыма в столицу. И обручение Мустафы совершили без него, а ведь так не положено…
Лишь беспечная Шамсинур для приличия изобразила на красивом личике скорбь и даже раза три кряду всхлипнула.
Казалось бы, и Танзиле можно не печалиться. Память о муже давно выветрилась из ее сердца, и все же она была глубоко удручена: не дождется теперь молодая вдова счастья в жизни — война унесла ее последнюю надежду на семью, уйдут с башкирскими казачьими полками на войну молодые джигиты из Ельмердека и соседних аулов. Опустеют деревни… Кусай пальцы в тоске по ночам вдова — не дождешься лепета своего ребенка у набухшей молоком груди. И увянешь в старуху!.. А за старика, младшей женой, Танзиля не пойдет, — лучше в петлю, в омут. Каждый день видит, как мается в неутоленной молодой плоти Шамсинур…
Сажида крепко обняла снох, словно верила, что от их сердец получит успокоение и укрепление надежды: вернется Кахым невредимым и увенчанным ратной славой…
Женщины молчали. В ночной тишине только кротко, мирно журчала, звенела вода в реке. Подняв глаза к небу, женщины ждали, что ангелы возгласят с вышины: «Ваши молитвы услышаны Аллахом! Живите спокойно — война закончилась! Мир! Победа!..» Подождите, что это? Со стороны горы, где было совершено только что жертвоприношение Всевышнему, донеслось легкое дуновение. Ветерок? Или благостное колыхание крыльев ангелов — долгожданных вестников доброты и всепрощения Аллаха?
Но предутренний ветерок прошумел листвою деревьев и умчался в безбрежные дали. День близок!.. И все же измученные горем женщины поверили, что ангелы посетили землю и обещали людям скорый мир.
10
Утром в ауле начались хлопоты, суета, сборы — по указанию старшины Ильмурзы женщины — матери, жены и старшие сестры — в тех домах, где были взрослые парни — очередники запасных полков, шили бешметы, варили корот, коптили мясо. Многоопытные старцы шили полушубки, теплые сапоги-бурки, шапки, а бывалые охотники мастерили луки и стрелы.
Старшина Ильмурза досконально осмотрел новые стрелы и решительно забраковал:
— Это не боевые стрелы, а лучинки!
Мастер, в годах, обиделся:
— Позволь, всю жизнь охочусь такими и на дичь, и на зверя!
— Может, против куропаток и диких гусей это оружие верное, но если бы я с такими стрелами вышел в бой, то с войны с Турцией не вернулся бы на коне и с медалью!
— Какими же должны быть боевые стрелы? — спросили парни, завтрашние воины.
— Стрела должна быть ровной и крепкой, как железный стержень. Но и легкокрылой в полете, как молния. Из какого дерева делать стрелу? Я перепробовал и березу, и тополь, и клен — не годятся. Наконец нашел самое лучшее, но держал в тайне, а тут, раз уж война началась, придется открыть вам секрет.
Парни окружили старшину кольцом, жадно слушали, а мастер, подавив обиду, спросил:
— Каков же секрет?
— Ты под каким деревом сидишь? Под липой? — Старшина с торжеством рассмеялся: — Для выделки боевых стрел лучше липы дерева нет.
— Как так? — охнул мастер.
— А вот так! Стрела из липы — самая прямая, самая легкая, самая крепкая в ударе! — Насладившись произведенным на мастера и молодежь впечатлением, выразившимся в почтительном молчании, Ильмурза продолжил: — Делай стрелу только из сердцевины! Разруби дерево пополам, если сердцевина слишком толстая, раздели еще на две части. Не повреди волокна, иначе стрела получится ломкой. Как вырежешь стрелы, обтеши, чистенько отшлифуй и опусти концом в кипяток, через час-другой надрезай, пока древесина мягкая, разбухшая, и вставляй наконечник. Потом другим концом в кипяток, распарил — и тогда склеивай волокна древесным клеем. Стрела подсохнет, сожмется и станет словно отлитая из булатной стали.
— Господин турэ, не везде же липа растет, — заметил кто-то из слушателей.
— Для военной стрелы годится и ясень. Правда он тяжеловат, но зато крепкий. Брать надо ту часть ясеня, которая всегда в тени от соседних деревьев. — Подумав, Ильмурза добавил: — Делают иногда стрелы из дуба, из орехового дерева.
— А наконечник?
— Давно-давно, я еще пареньком был, делали из железа, а после разгрома Пугачева, Салавата и Киньи Арсланова испуганная царица повелела все башкирские кузницы закрыть, — начали вырезать наконечник из рога. Годятся и перья птиц. Из орлиного крыла, к примеру, получается отличный наконечник.
К ним подошел Азамат с луком и стрелами, почтительно поклонился старшине, кивнул знакомым мужчинам и парням.
— Покажи лук, — попросил Ильмурза, глазом знатока осмотрел, потянул тетиву, зазвеневшую как струна. Да-а-а!.. — восхитился старшина, но тотчас для порядка заметил: — Забыли бересту привязать снаружи для крепости изгиба.
— Нет, мы привязываем, агай, обязательно привязываем, — заверил Азамат, — вот сухожилий для тетивы не хватает.
— Прикажу всем, кто зарежет лошадь, отдавать сухожилия для военных луков. — Старшина Ильмурза встал. — Чего это мы все говорим и говорим? Постреляйте в цель новыми стрелами, а я погляжу-проверю.
Выбрали высокий пень, отмерили семьдесят пять шагов.
Старшина любовался статью парней, мощными мускулами, играющими в рукавах холщовых рубах, загорелыми лицами, но когда выяснилось, что из тридцати стрел в цель угодили только восемнадцать, Ильмурза и рассердился, и опечалился.
— Да за такую… мет-ко-ость в башкирском полку сотник с вами бы, недотепами, у-у-у!.. Заниматься до призыва стрельбами каждый вечер! — строго распорядился Ильмурза. — Сам стану приходить и проверять, а с лентяями и раззявами, у-у-у!..
Он велел принести стрелы, попавшие в пень, осмотрел их и окончательно расстроился:
— Видишь, при ударе твоя стрела либо расщепилась, либо согнулась, либо смялась, — показал он мастеру. — Изготовляй стрелы, как я научил, и они после удара станут еще тверже. — Распалившись в гневе, Ильмурза объявил: — Сам попробую пострелять! Неужто от старости утерял былую хватку?..
Он с раздражающей парней медлительностью стал выбирать лук и стрелы, тетиву даже попробовал на зуб, а стрелу раскачивал на ладони, подбрасывал и следил, как падает — плавно или зигзагами…
— Не осудите старика, если промажу!.. Пальцы не гнутся, глаза слезятся. У стрелка левая рука, держащая лук, должна окаменеть, а моя дрожит. Правая рука, натягивающая тетиву, должна быть гибкой, сильной, а мои пальцы словно из пчелиного воска.
Парни из почтения к рангу турэ помалкивали, а в душе посмеивались, зная, как Ильмурза любит жаловаться на немощь. И верно, едва он стал в позицию, сдвинув каблуки, раздвинув носки, глаза старшины сверкнули диким задором, шея, плечи и руки окостенели от напряжения. Стрела полетела с такой скоростью, что зрители мигнуть не успели, и вонзилась в кору пня, затрепетав опереньем. Вторая!.. Третья!.. Вогнав пять стрел в самую середину пня, Ильмурза со счастливой улыбкой опустил лук и вытер рукавом бешмета вспотевший лоб.
— Не разучился еще стрелять ветеран войны с Турцией! — скромно, но с достоинством сказал старшина.
Парни одобрительными возгласами чествовали своего турэ, на этот раз уже чистосердечно — не стареют башкирские джигиты…
— Вот занимайтесь каждодневно стрельбами, глаза ваши молодые — острее, чем мои, а руки сильные, как у легендарных батыров! — посоветовал напоследок старшина и, вскарабкавшись в седло, поехал домой отдохнуть.
В тени у сарая, постелив палас на траве, уютно расположились Танзиля и Шамсинур.
Ильмурза едва не задохнулся от негодования:
— Ах, бессовестные курицы! В такие дни, когда весь аул готовит новобранцев в поход, вы бездельничаете! А ты чего, старая, их распустила? — крикнул он вышедшей на крыльцо Сажиде и погрозил ей плетью.
Танзиля проворно умчалась, Сажи да ушла в летнюю кухню, а балованная Шамсинур потянулась и с отвращением взглянула на старого мужа:
— Ты чего разорался? Не заставишь же ты меня гнуть лук и точить стрелы? Или копья ковать? Если бы, к примеру, тебя или моего брата отправляли бы на войну, так я бы хлопотала!
Ильмурза так и взвился:
— Разве Кахым тебе чужой? А?
Услышав имя сына, из кухни выбежала Сажида, ломая руки, плача:
— И Кахыма отправят на войну?
— А чем же наш сын хуже других джигитов? Может, больной? Может, слабосильный?
— Единственный сын, таким полагается льгота. И к тому же учится.
— Мать, наш сын обязан быть в строю вместе со всеми башкирскими казаками! — убежденно, от души, произнес Ильмурза. — Что суждено джигитам на войне, то и он пройдет с честью.
В доме заголосила Сафия, прижимая к груди Мустафу, называя сынка сиротинкой, — впервые она вдруг отчетливо поняла, что муж ее — офицер, и ему полагается во время войны выполнить с доблестью свой военный долг. Нежно баюкая малыша, она вопила:
— О-о-о! Аллах, спаси отца моего первенца! Закрой в бою своей мантией моего Кахыма! О-о-о!
На Ильмурзу эти женские рыдания никак не действовали, от них старшина отмахнулся, как от комариного писка.
— Я воевал и отмечен за храбрость медалью и воинским чином! — гаркнул он, подбоченившись. — И мой сын не ударит лицом в грязь — прославит и семейство, и все башкирское казачество!
Теперь старшина не знал покоя с утра до вечера — обучал парней, осматривал придирчиво лошадей, безжалостно отмечая бракованных, проверял с наивозможной строгостью луки, копья и стрелы. И даже подумывал, а не отпроситься ли ему у князя Волконского и добровольно отправиться на войну? На что тот непременно ответит: «Ты свое отвоевал, тебя старшиной юрта поставили, значит, теперь твое дело — готовить к походу новобранцев!..» Да, если вдуматься, то какой из него вояка: и одышка замучила, и кости к непогоде ноют, и рыхлое брюхо к подбородку лезет…
…Через несколько дней к Ильмурзе заехал его помощник.
— Гонца встретил на тракте, скачет в кантон, говорит, что генерал-губернатор повелел открывать кузницы, ковать сабли, копья и пики для уходящих на войну полков.
— А где бумага с приказом? — спросил многоопытный старшина.
— На словах велел передать, — пожал плечами помощник.
Ильмурза задумался.
— После восстания Пугача и Салавата царским манифестом были запрещены все кузницы в башкирских аулах.
Да-а… Как же быть? Можно ли верить курьеру без письменного приказа?
— Кому же еще верить!
— Так-то оно так, но все-таки… Да и кузнецов, наверно, не осталось. А какие были мастера! Ковали булатные сабли, изготовляли ружья. Где ж кузнецов найдем?
Утром привезли письменный приказ губернатора. Нашли кузнеца. На окраине аула, временно — под навесом, сложили горн, и звучно ударил молот по наковальне.
Ильмурза облегченно перевел дыхание — новобранцы пойдут в башкирские полки с новеньким отменным оружием собственного изготовления.
11
Вечером Григорий Семенович Волконский мирно совершил вечернюю трапезу, помолился и уже готовился ложиться почивать — перед долгим завтрашним путешествием надо выспаться и поднабраться силенок… Лакей, бесшумно ступая по ковру, вошел в опочивальню и доложил, что атаман оренбургского казачества Углицкий настоятельно просит принять.
— Зови, зови, голубчик, — кивнул князь.
Атаман чувствовал себя неудобно, что ему пришлось побеспокоить старика, но заговорил без смущения, ибо знал, какая ответственность лежит на нем в военную пору:
— Ваше сиятельство, не могу я спокойно смотреть на медлительность, с какой формируются башкирские казачьи полки. Петербург нас сдерживает, а почему — неизвестно. Я написал записку лично вам и от вашего имени — рискнул! — ходатайство военному министру. Прошу обязательно прочитать и подписать, если утвердите. До отъезда по губернии, вы же пробудете в кантонах…
— Недели две, — добродушно согласился князь. — Оставьте бумаги, утром прочитаю. А вы что, не знаете министерских порядков?
— Так ведь война, ваше сиятельство! — горячо воскликнул атаман.
— Гм, следовательно, не все чувствуют свой долг перед Россией так, как мы с вами, атаман, здесь, в далеком Оренбурге! Неприятель топчет нашу священную землю!..
Как же возможно медлить с созданием новых полков? И обученные новобранцы на своих лошадях ждут своего срока. И офицеры есть, боевые, с опытом. Н-да, скверно, скверно… — Григорий Семенович опустился в глубокое кресло, передохнул. — Но вам, голубчик, придется самому в Петербург ехать. Без личного вмешательства ничего не получится. А я тем временем по кантонам проедусь.
— Завтра же выезжаю! — щелкнул каблуками Углицкий.
— Я тоже завтра тронусь в путь, — устало вымолвил князь, прикрывая коричневые тяжелые веки: старика клонило в дрему.
Утром курьер доставил атаману прочитанные и подписанные князем бумаги.
Сборы Григория Семеновича в долгий путь были по-военному быстрыми.
Пришел по вызову в кабинет и шустрый «посылка» Ваня Филатов.
— Хорошо уфимскую дорогу знаешь? — без предисловия, по-военному спросил князь.
— Не только уфимскую, но и все кантонные дороги знаю! — без заминки похвастался Филатов. — С завязанными глазами проведу куда прикажете!..
— Так уж и с завязанными, — недоверчиво улыбнулся князь: он привык к болтовне Филатова, смирился с его наглостью. — Поедешь со мной по губернии ординарцем.
— Слушаюсь, ваше сиятельство! — гаркнул, вытянувшись, Ваня.
— Проверь, готова ли карета, не пьяные ли кучеры, кто старший в конвое.
— Слушаю! А кто камердинером поедет?
— Ты и поедешь. Нечего церемонии разводить. Не на свадьбу еду — на инспекцию запасных батальонов Казанского ополчения.
— Ваше сиятельство, не беспокойтесь, — заверил князя Филатов. — Справлюсь, я все знаю и все умею. И дороги знаю, и по-башкирски разговариваю.
— Ну хватит, перестарался, — махнул рукой князь и пошел завтракать.
После завтрака Волконский помолился, истово кладя поклоны, и отправился пешком в собор, где тоже усердно молился у чудотворной иконы, потом облачился при помощи Филатова в походный мундир, нахлобучил военный картуз и велел подавать карету.
В карету была запряжена цугом четверня сильных, крупных рысаков, на козлах красовался идолоподобный кучер, рядом с ним примостился вертлявый Филатов. И, звеня поддужными колокольцами, гремя колесами по мостовой, в сопровождении конвоя из русских оренбургских казаков и башкирских всадников экипаж тронулся в путь, сзади на телегах везли посуду, котлы, провиант, плащи на случай непогоды, войлочные кошмы для ночлега в степи.
Генерал-губернатор не торопился, с порядками в кантонах и волостях знакомился основательно, въедливо, проводил смотры новобранцев-джигитов со стрельбами из лука и метанием копья.
Побывал князь в Пермском, Бугульминском и Мензелинском уездах и повернул на Уфу.
К Агидели подъехали на рассвете. Кучер придержал лошадей, чтобы съехать с холма к берегу осторожно, без толчков — не разбудить спящего в карете князя. Но Волконский уже проснулся, — то ли срок пришел, то ли пахнуло в лицо прохладной свежестью реки, — перекрестился, вылез из кареты кряхтя, пристанывая.
Солнце только-только выкатывалось из-за горного правого берега, и завеса серо-молочного тумана еще не рассеялась, но уже быстро редела, и стала видна могучая, с сильным течением река. Город, расположенный на взгорье, был отсюда не виден, лишь блеснули кресты окраинной церкви.
— Да, эта красавица пошире нашего Урала, — с восхищением сказал Волконский. — Какую гонит крутую волну к Каме!
Паром стоял у противоположного берега.
— Если паромщик из башкир или татарин, то скоро нас не перевезет, — сказал с козел всезнающий Филатов.
— Это с чего? — удивился кучер.
— А с того, что об эту пору они намаз в мечети читают, мусульмане!
— Справедливо говорит Пилатка, — подтвердил верховой башкир из конвоя, понимавший по-русски. Ваню Филатова все в городе именовали Пилаткой, — сперва он обижался, даже дрался, а потом привык…
Над рекой висела утренняя тишина, но вот с уфимского берега долетел с ветерком, срывавшим пену с белых гребешков, заунывный голос муэдзина, призывавшего правоверных к молитве. Башкиры тотчас спрыгнули с седел, пустили лошадей по траве, расстелили попоны и, встав на колени лицом в сторону киблы, зашептали молитву. Русские казаки отъехали в сторонку, чтобы не мешать башкирским друзьям, полагая, что «Бог один, а только вера разная…».
Волконский снял картуз и мундир, велел Филатову принести в ведре воды, с наслаждением умылся. Речная вода — и студеная, и родниково чистая, и целебная — отлично взбадривает старческую плоть… Развернув полотенце, выпрямившись, князь долго растирал лицо, шею, вглядываясь в крутые каменистые обрывы уфимского берега.
Наконец благочестивый паромщик, заметив карету четверней и казаков, забеспокоился, заторопился, паром неуклюже тронулся и, с усилием преодолевая течение, поплыл к луговому берегу.
Когда кучер, казаки вкатили на поскрипывающий настил парома карету, возы, ввели раздувавших ноздри от едкого запаха рыбы лошадей, паром так же медленно и так же громоздко поплелся в обратный путь.
Князь стоял у перил, наблюдая, как приближается, нависая, отражаясь в зеркального блеска плесе, крутой обрыв.
Дорога сперва шла по уфимскому берегу полого, по самой кромке воды, затем начала карабкаться в гору, мимо низеньких домиков, прикрывших окна и от дорожной пыли, и от солнцепека ставнями, мимо садов, огородов, оврагов с кустарниками. Шумное, ревущее, блеющее, разномастное стадо спускалось с горы, обтекая карету, телеги, верховых лошадей.
Справа показался монастырь с высокими красного кирпича стенами, с жарко горящими в лучах солнца куполами собора. Поодаль, еще выше стояла голубенькая, тоже золотоглавая, церквушка. Едва карета поравнялась с нею, князь приказал остановиться, вышел и долго крестился, шепча молитву, отвешивая низкие поклоны.
И дальше по улице попадались церкви, но Григорий Семенович уже не вылезал из кареты, а крестился, высунув голову без картуза в окошко.
Начались мощеные крупным булыжником улицы — значит, приближались к центру города.
— Куда теперь ехать? — спросил кучер. — Я ведь в Уфе не бывал.
— Сейчас укажу, слушай меня, я все знаю, — самодовольно зачастил Филатов. — Видишь минарет мечети?
— Да здесь полно мечетей.
— Правее кладбищенская мечеть, а левее, видишь, зеленая, там муфтий живет, а по-нашему архиерей, мне тут каждый дом известен!.. — еще громче, чтобы князь услышал, выхваливался Филатов.
И князь услышал, буркнул:
— Как у тебя язык не отвалится!
После этого Ване пришлось замолчать, правда, ненадолго.
Генерал-губернатор велел не сообщать о его приезде, и потому в доме уфимского гражданского губернатора Матвея Андреевича Наврозова было еще тихо, сонно.
Вдруг загремели колеса кареты, зацокали копыта казачьих лошадей.
Князь вышел из кареты, потянулся, огляделся и приказал Филатову отыскать швейцара или дворника.
— Здравствуй, голубчик, — приветливо сказал он запыхавшемуся от бега швейцару, еле-еле успевшему натянуть ливрею с золотыми галунами. — Доложи его превосходительству, что в Уфу пожаловал Волконский, да без титулов, Волконский.
Через мгновение в доме зазвенели звонки, забегали слуги, послышались увесистые пощечины, которыми щедро награждали лакеев и горничных губернатор и губернаторша.
И вскоре на крыльцо выскочил, застегивая последние золоченые пуговицы мундира, Наврозов.
— Ваше сиятельство, простите, Христа ради, не знал… Не готовился к торжественной встрече! Прислали бы эстафету.
— И слава богу, что не знал, — грубовато остановил его князь. — Я тут по делу. Скажите, голубчик, где мне остановиться. Нет-нет, только не в вашем доме, не люблю никого беспокоить, мне нужен отдельный уголок… И распорядитесь устроить казаков, накормить, и даже с чаркой водки…
Русские казаки, заслышав о водке, распушили по бороде улыбки, а башкиры стыдливо отвернулись: Аллах запрещал им употреблять хмельное…
— Да пришлите ко мне начальника Седьмого кантона, — добавил князь.
Весть о прибытии военного генерал-губернатора Оренбургского края, крестного отца царя Александра, князя Волконского облетела город почти мгновенно. Чиновники, служилые дворяне, военные переполошились. На обычно безлюдные улицы высыпали горожане, взад-вперед летели пролетки.
— Волконский — да вы подумайте! — Волконский посетил нашу Уфу!
— Нам выпало счастье узреть князя!
— А по какому делу приехал?
— Должно быть, по доносу на Наврозова!..
Но Волконский в правление гражданского губернатора не вникал, а инспектировал маршевую роту, уходящую на формирование в полк Казанского ополчения, провел боевые учения башкирских джигитов. И русские солдаты-новобранцы, и башкирские всадники ему понравились. Разумеется, он отметил некоторые упущения в распорядке службы, в обмундировании, но не гневался и разговаривал с офицерами с привычной, впитавшейся в кровь властностью, но спокойно.
Во время разъездов по городу князя радушно приветствовали толпы жителей, и Волконский небрежно отвечал слабым мановением дрожащей старческой руки — он не любил таких манифестаций.
Его восхитила живописностью Старая Уфа — за небольшой речушкой Сутолокой, впадавшей в Агидель, пышно красовались стены и церкви женского монастыря, взбирались в гору узенькие улочки с деревянными домиками в зеленом изобилии садов.
В Дворянском собрании князь принял уфимское дворянство. На крыльце супруга Наврозова поднесла ему на чеканном блюде хлеб-соль. Волконский перекрестился, поцеловал каравай, прикоснулся вялыми серыми губами к щеке вспыхнувшей от удовольствия губернаторши.
На хорах огромного зала оркестр грянул торжественную «Встречу», но и тут Волконский, нарушая этикет, отмахнулся небрежно, прошагал вперед, обернулся к собравшимся и сказал отрывисто:
— Господа дворяне, сейчас не время разговаривать долго и утомительно. Наше Отечество в опасности. Надо действовать, действовать решительно!..
Этим речь его и завершилась. Уфимцы были и разочарованы, и обижены.
Здесь же, в кабинете, состоялась беседа Волконского с губернатором.
— Не вижу вашей помощи Седьмому кантону, — без предисловия заявил князь.
Наврозов попытался выкрутиться и с покорным видом развел руками:
— Ваше сиятельство, у гражданского губернатора полномочия, как вы знаете, ограничены. Занимаюсь лишь сугубо штатскими делами. И вообще наше административное право запутано до невероятия!.. Башкирские казаки непосредственно подчинены вашему сиятельству как оренбургскому военному генерал-губернатору. И посему я, — он беспомощно вздохнул, — Седьмого башкирского кантона не касаюсь.
— Это все пустые отговорки, — оборвал его князь. — Война идет, кровопролитная война, а вы здесь живете спокойно.
— Уфимцы, ваше сиятельство, собрали на нужды войны около пятидесяти тысяч рублей, — выложил козырь Наврозов.
— Сумма, конечно, порядочная, но ведь эти деньги помещики содрали с крепостных мужиков! И вы об этом отлично осведомлены. Так что извольте-ка, ваше превосходительство, потрясти теперь уфимских дворян и купцов-толстосумов.
— Слушаю, слушаю, — поддакивал Наврозов, и вдруг его осенило, и он храбро сказал: — В тот день, когда был получен высочайший манифест о вторжении полчищ Наполеона, майор Жмакин заверил уфимцев, что жизни не пожалеет ради победы, и дал вольную тринадцати своим крепостным, а их у него всего-то тридцать восемь… Мелкопоместный! — виновато понизил голос губернатор. — И выложил триста рублей!
— Хвалю! А где остальные уфимские дворяне?
— Гм!..
— Вот я вам, ваше превосходительство, и толкую, что и вы лично, и дворяне решили отсидеться в затишке! — раздраженно произнес князь.
— Ваше сиятельство!..
— Да что «ваше сиятельство»! Повторяю, извольте шевелиться проворнее.
Вечером Наврозов пригласил князя на обед, и на этот раз Волконский не отказался — обижать губернатора и особенно его румяную губернаторшу было бы жестоко, но откушал Григорий Семенович лишь с серебряной тарелки каши, а затем милостиво беседовал с соседями, брезгливо наблюдая, как гости лакомились и яствами, и шампанским. Затем, эдак через полчаса, князь со страдальческим видом приложил пальцы к виску, сослался на мигрень и пошел в сад, раскинувшийся до самого обрыва. Там стояла кокетливовоздушная беседка, старик опустился в плетеное кресло и притих. Райский уголок! Три реки сливались здесь: Агидель, Караидель-Уфимка, Дема, а далее тянулись взору недоступные степи, до Стерли, как именовали по-башкирски уездный город Стерлитамак. Привык князь к оренбургскому степному приволью, но здесь, с высоты, ему открылась такая безбрежность — серо-голубая в реке и зеленая в лесах и уреме, — что дух захватывало!.. Какое величие природы! И каким немощным чувствовал себя старик перед этим изобилием благ земных!
Он утомленно закрыл глаза. Вспоминались в сладкой дреме то детство в усадьбе, то военная молодость, наполненная удалью и молодечеством, и ратной славой, то щемящая сердце первая любовь. А сейчас, на закате жизни, оказался он и без семьи, и без друзей. Впрочем, кому-то надо и здесь служить матушке-России!.. Ему поручено блюсти незыблемость юго-восточной границы империи. В этом его призвание, его солдатская честь. А вот дворяне и дворянчики — как уфимские, так и оренбургские — шумно витийствуют о любви к России, а сами и не страдают от того, что русские армии отступают под натиском противника. Им бы набить утробу и завалиться спать.
— Ваше сиятельство!..
Князь вздрогнул, быстро поднялся, услышав голос Наврозова, и усилием воли заставил себя выпрямиться, принять военную осанку и мерными шагами направился к дому.
12
Атаман Углицкий примчался из Петербурга, не щадя лошадей ямских троек, усердно поколачивая по загривку ямщиков, дома лишь поздоровался с семейными, к обеденному столу и не присел — отправился к князю Волконскому.
Григорий Семенович раскрыл ему объятия, поцеловал.
— Ну, Василий Андреевич, голубчик, скорее рассказывайте, какие новости привезли из Петербурга?
— Ваша супруга Александра Николаевна и все члены семейства, слава богу, в полном здравии и благополучии, шлют вам глубокие поклоны. Разрешите вручить письмо Александры Николаевны.
— Благодарствую, — князь положил пакет на стол. — Вечером, на сон грядущий прочту… А вы пока доложите, как на фронте.
У атамана на широком лице с буйно-черной бородою отразилось мрачное настроение.
— Отступает наша армия, ваше сиятельство, все еще отступает, — глухо произнес он. — У Смоленска Первая и Вторая армии объединились, а восьмого августа главнокомандующим назначен Михаил Илларионович Кутузов.
— Слава тебе, Господи! — Князь быстро поднялся, повернулся лицом к божнице — там перед иконами горела лампада, перекрестился несколько раз, от волнения на его обычно тусклых глазах блеснули слезы. — Россия спасена!.. Осчастливили вы меня, Василий Андреевич! Теперь судьба победы в надежных руках. И Суворов, и солдаты любили, почитали Михаила Илларионовича. Когда в тысяча семьсот девяностом году был штурмом взят Измаил, Александр Васильевич Суворов назвал Кутузова своим способным учеником, а меня, гм, меня… беспокойным Волконским! Раз Михаил Илларионович — верховный вождь армии, будьте уверены, полчища Наполеона Бонапарта обречены на сокрушительный разгром. — Подумав, князь твердо добавил: — И на скорый, весьма скорый разгром!
— В Петербурге, ваше сиятельство, все тоже приободрились, повеселели, вполне доверяют Кутузову.
— А как решился вопрос с организацией новых башкирских полков?
— Положительно, ваше сиятельство, решился во всех отношениях, — радостно сообщил атаман. — Разрешите представить указ.
Князь приблизил к глазам документ, прочитал вслух, с нескрываемым удовольствием выговаривая каждое слово:
«№ 2. 1812 г. Августа 8. — Указ, объявленный Главнокомандующему в С.-Петербурге Управляющим Военным министерством о сформировании башкирских казачьих полков».
Глаза Волконского радостно заблестели.
«Удалось!.. Конечно, сомнения императора Александра понятны — от августейшей бабушки Екатерины он наслушался подростком всяких ужасов о восстании Пугачева. Но за эти годы я глубоко узнал башкир — народ честный и бунтовал против произвола царских чиновников… А России — верны, защищают ее в годину военных испытаний…»
— Беспрепятственно был подписан сей указ?
— Какое! — воскликнул атаман. — Если бы не ваши друзья, ваше сиятельство, то находился бы, накланялся, напросился и так уехал бы ни с чем.
— Значит, не забыли старика? — усмехнулся Григорий Семенович.
— Еще бы!.. О вашем сиятельстве всюду — и в канцеляриях, и по домам — отзываются с неподдельным уважением, — без притворства сказал атаман.
Дежурный лакей доложил о прибытии подполковника Ермолаева, начальника губернской канцелярии.
— Конечно, проси! Как раз к делу!
Ермолаев засвидетельствовал почтение князю, поздравил атамана с благополучным возвращением из столицы, с живейшим интересом ознакомился с указом.
— А каковы ваши намерения, Алексей Терентьевич? Ермолаев раскрыл папку с бумагами, ведомостями.
— Кантоны давно готовы к организации и отправке башкирских полков. Башкиры буквально надоедают просьбами послать их на фронт. Вот, ваше превосходительство, — подполковник показал бумагу, — крещеный башкир Михайлов ходатайствует об отправке на войну обязательно с башкирскими всадниками. И еще — братья Абдулхак и Назир Абдулвахитовы из Девятого кантона… — Он перебирал, проглядывал прошения. — Старшины юртов Габдрахманов Ильмурза, Абдрахманов Абуталип, Хашимов Абдрахман… Да всего около тысячи заявлений! Начальник Девятого кантона Куватов Бурангул просит помочь одеждой и оружием бедным джигитам.
— Бурангул зря просить не станет, — заметил Волконский, — человек серьезный, обязательно надо помочь.
— Слушаю.
— И не будем тянуть! Готовьте к отправке через Нижний Новгород к Москве Третий, Четвертый и Пятый башкирские казачьи полки из добровольцев.
— Слушаю.
— Я ознакомился с положением в кантонах, — Волконский вынул из ящика стола бумаги. — Начальники кантонов, надо отдать им должное, времени не теряли и усердно поработали… Новобранцы имеются, обученные, ну с вооружением есть недочеты, но это наша с вами задача, наша обязанность — помочь делом башкирским джигитам. При этих словах атаман и Ермолаев наклонили головы в знак того, что свой долг знают и выполнят. — Вот в Первом и Втором кантонах можно сформировать Двадцатый полк… а в Шестом кантоне — два полка: Четырнадцатый и Пятнадцатый. И в Седьмом — два полка. Вот здесь я прикинул свои выкладки, это пока не приказ, а предварительные соображения. — Князь протянул бумаги как бы одновременно и Ермолаеву, и атаману, чтобы не было обиды, но неповоротливый Углицкий, конечно, запоздал, и документом завладел, улыбаясь в усы, начальник канцелярии.
«Э-э, не для прохлаждения катался старик по кантонам, — с глубоким уважением подумал Ермолаев. — Все видел, все взял на учет. Старая военная косточка!»
Григорий Семенович попросил атамана рассказать подробнее о боевых действиях русской армии в борьбе с захватчиками, и в частности о казачьих русских и башкирских полках Оренбуржья.
Углицкий наслышался всякого от знакомых и друзей в столице, разумеется, новости были запоздалые и отрывистые, но заговорил атаман горячо, с воодушевлением, а князь тем временем бегло проглядывал бумаги, привезенные им из военного министерства.
— Славная схватка была у села Мир между корпусом атамана Платова, в который входит Первый башкирский полк, и корпусом французского генерала Турно!..
«…В Оренбургской и сопредельных к оной губерниях Саратовской, Вятской и Пермской… состоит по исчислению 1811 года башкирцев 109 409 и мещеряков 19 800, всего 129 209 душ».
— У Смоленска полк шеф-майора Тимерова храбро сражался против французов, наседавших на Сырокоренье! — с упоением говорил атаман. — Из башкирских джигитов Платов собрал ударный отряд, и у Молевых болот в конце июля наши всадники изрядно потрепали французов. А тут Платов бросил в бой еще шесть казачьих полков, и шеститысячная орда… хе-хе, именно орда генерала Себастиана была изрублена в капусту, ваше сиятельство! — Углицкий разволновался, словно сам отличился в том бою. — И пленных взяли до восьмисот солдат!..
— Ах, молодцы, ах, удальцы! — восторгался князь. — Нет, не придется мне, старику, стыдиться за Оренбургское казачье войско!..
Князь забыл о твердом распорядке дня и ночи, коего неукоснительно придерживался из года в год, и засиделся до первых петухов, слушая атамана, уточняя различные вопросы сбора и сколачивания башкирских полков.
13
Вся русская армия, от генерала до рядовых солдат, воспрянула духом, узнав о назначении Кутузова главнокомандующим. Два месяца непрерывного отступления тягостно отозвались в душах: иные устали, иные отупели, а иные и попросту струсили… Но о Кутузове все, даже молоденькие новобранцы, знали, в него верили, им гордились.
У костров на ночных привалах шли оживленные и радостные разговоры:
— Ну теперь все обернется иначе, братцы!
— Да-а, Кутузов этим мусью ка-эк двинет! — мокрое пятно останется.
— Смазывай пятки салом, царь Наполеон!
Башкирские джигиты тоже воодушевились и приободрились, узнав, что Кутузов — наиглавнейший.
В Первом башкирском полку войсковой старшина есаул Буранбай Кутусов рассказывал им:
— Верховный — близкий друг нашего генерал-губернатора Волконского. Вместе в молодости били турков! Князь всегда говорил о мудрости и трезвом расчете Михайлы Илларионовича. А как атаман Платов отзывается? — наихрабрейший и наидобрейший Кутузов, — таковы его слова.
И майор Лачин был доволен:
— Две бараньи головы в одном котелке не сваришь! Объединились две армии, один Главный, один штаб, один приказ, один порядок. И воевать уже сподручно! Багратион — вспыльчивый, горячий, да разве он мог ужиться с медлительным Барклаем? И Багратион — наш, грузин, а откуда приперся Барклай? Солдат нутром своего чует…
— Да, о Барклае разное толковали в полках, — подхватил Буранбай. — Прямо говорили, что продался Наполеону и нарочно портит дело.
Лачин был осторожнее:
— Не думаю, что продался, но воевать не умеет.
— Барклай — чужеземец!.. Ему не жаль русской земли! — не мог остановиться Буранбай. — У кого нет Родины, тому все равно кому служить, — лишь о деньгах мечтает. Такие люди — перелетные птицы, их к теплу тянет. Это мне и в лютые морозы башкирская земля мила!.. — И он пропел по-башкирски только что сложенную частушку:
Второй армии голова
Бесчестный Барклай.
Увидит француза — дрожит
И, как дрозд, свистит.
Майор не смог сдержать улыбки, но тут же опомнился и строго предупредил:
— Не распускай язык, есаул, а то несдобровать.
— Я не распускаю язык, а уверен, что немец Барклай не болеет за русскую землю.
— Да при чем тут нация? Ты, есаул, тоже не русский, но честно воюешь за Россию.
— Нечего меня с немцем равнять! — вспылил Буранбай. — Русский и башкир — два разных пальца, но одной руки.
— Отчего же тогда башкиры столько раз бунтовали? Не ты ли, поэт и певец, славишь в песнях бунты Сайта, Алдар-Кусима, Батырши, Карасакала, Салавата?
«Башкир — крещеный, конь леченый — одна цена! — подумал Буранбай. — Не понять тебе душу джигита!..»
И сказал пылко, убежденно:
— Не путай, майор, черное с белым. Башкиры бунтовали против хищничества, грабежей чиновников, начальников. Сколько земли отобрали у башкир царские сатрапы? Как же после этого не бунтовать?! Для башкира бунт — не сабантуй, а кровь. За бунт тысяча семьсот тридцать пятого года сожжено свыше пятисот аулов. За бунт сорокового года сажали на кол, подвешивали за ребра, рубили головы тысячам. Свыше трех тысяч джигитов сослали в Сибирь. В сорок первом году семнадцать тысяч башкир насильно крестили.
Буранбая так и подмывало спросить: «Не твоих ли дедов-отцов, майор, тогда окрестили?»
Лачин остановил Буранбая в очередной раз, сказав:
— Не горячись, есаул! Теперь не время вспоминать былые обиды. Французов надо бить покрепче!
— Ты прав, майор, — принудил себя к спокойствию Буранбай. — Свой воинский долг перед Россией я выполню честно. Закончится война победоносно, в этом не сомневаюсь, тогда во всем разберемся.
— Да в чем разбираться-то? Царь Александр обещал вернуть башкирам после победы земли и привилегии.
— Разве можно верить царю? — с вызовом спросил Буранбай.
— Если не верить, то как же воевать за царя?
— А я не за царя воюю — за Россию, за башкирский Урал, за мой народ.
Майор решил прервать затянувшийся и бесполезный, по его мнению, разговор и распорядился:
— Ступайте-ка, есаул, к джигитам. С рассветом мы опять выступаем в поход.
— Значит, и при новом главнокомандующем отступаем? — горько усмехнулся Буранбай. — А еще говорили, что он ученик Суворова.
— Суворов тоже огулом не наступал, — отрезвил есаула Лачин. — Надо же Михаилу Илларионовичу осмотреться, проверить войска да и себя, изучить французскую тактику, приглядеться к местности. Не отступление страшно для армии, а бегство!
Скрепя сердце Буранбай согласился с Лачиным.
Утром потянулись на восток сотни башкирских казаков. Лица джигитов были и хмурыми и усталыми: «Только порадовались назначению Кутузова, и опять отступление…» Буранбай попросил муллу Карагоша побеседовать с воинами на марше, успокоить: еще день-два, неделя, и грянет битва…
Лачин и Буранбай ехали впереди полка, молчали: все разговоры переговорены, надо терпеть… Мерно цокали копыта, изредка звякала сбруя, всхрапывали кони. Местность была холмистая, с перелесками, светлыми березовыми рощами, мелкие речушки блестели в лучах утреннего солнца, журчали умиротворенно, кротко, пробуждая в джигитах тоскливые воспоминания о далеких семьях.
Из лощины появились два всадника: юный корнет в щеголеватом мундирчике и казак, очевидно, конвойный. Подскакав к полку, всадник, не приветствуя майора и есаула, не отдав чести, развязно спросил ломким молодым голоском:
— Это и есть «северные амуры»?
— Первый башкирский казачий полк, — строго поправил его Буранбай.
— Ах, все равно!.. Вы подчиняетесь атаману Матвею Ивановичу Платову?
У Буранбая уголок рта задергался от возмущения:
— Что за расспросы? Да кто вы такой?
— Перовский. Василий Алексеевич Перовский. Из штаба князя Багратиона.
— Вот командир полка майор Лачин, — указал Буранбай. — Доложитесь ему сперва по форме, а потом спрашивайте.
Юноша не ожидал такого отпора, на его розовом, с пушком вместо усов на верхней губе лице появилось злое выражение.
Лачин тронул коня, отъехал на обочину и кивнул ему, и тот спохватился, что перебрал, смиренно забормотал, что послан с пакетом в штаб Платова.
Майор объяснил ему, где расположен штаб корпуса Платова, и Перовский, метнув на Буранбая злой взгляд, повернул лошадь, ударил шпорами по бокам и резко поскакал по лугу, вправо от дороги, вдоль ручья. Казак с безучастным видом поспешил за ним крупной рысью.
— Зря ты с ним так обошелся, — попенял Буранбаю Лачин. — Видать, из барской семьи. Вот выйдет он в генералы и даст тебе при встрече такого жару.
— Он и к тебе, и ко мне относится как к дикарям! — сказал Буранбай. — Или не заметил? Не стану гнуть шею перед господским сыночком.
— Гора с горою не сходится, а человек с человеком… — благоразумно заметил Лачин.
В полдень горнист звонко протрубил привал, джигиты разнуздали лошадей и пустили их по лугу, но в это время казаки походной заставы, еще продолжавшие марш и охранявшие полк, вдруг замахали копьями, пиками с насаженными на них шапками, и из леса на тракт на великолепных холеных, не замотанных долгими переходами конях выехала кавалькада блестящих генералов и старших офицеров в чистеньких мундирах, с ослепительно золотящимися эполетами, по обочине и позади пылили конвойные казаки. А впереди на низенькой ленивой кобыле трусил толстый старик в сюртуке без эполет, в фуражке с белым околышем и добродушно, по первому впечатлению, сонно оглядывал луга, пашни, перелески.
— Да это же Кутузов! — ахнул Лачин, вскочив в седло, и велел трубить сбор, но от группы отделился офицер, подскакал и на быстром карьере крикнул, что верховный приказал казакам отдыхать — никакого смотра не будет.
— Отставить! — скомандовал майор, втайне довольный, что Кутузов не станет проводить официальной проверки, — конечно, при непрерывных боях, стычках, переходах накопились в полку изъяны…
«Как похож Кутузов на нашего старика Волконского, — умилялся Буранбай. — Никакой важности!»
Рядом с верховным, выехав из плотной группы свиты, размашисто зарысил горбоносый, смуглый Багратион, почтительно, но без суеты докладывал о чем-то, показывал вправо и влево.
— А кто вон тот, длиннолицый? — спросил Буранбай Лачина.
— A-а! Барклай и есть, тот самый, кого ты хаял, еще ни разу не повидав! За ним — худой, длинный — Беннигсен.
— И наш атаман Платов с ними, — воскликнул мулла Карагош.
— А как же иначе? — едва ли не с обидой произнес Лачин. — Без казаков Платова дело не обойдется. И разведка, и конная лава, и рейд по тылам, и фланговый удар — всюду нужны казаки!
— И башкирские джигиты! — с гордостью добавил Буранбай.
Кутузов долго, пристально осматривал беспредельное поле, приложив подзорную трубу к единственному глазу, затем подумал, вздохнул и повернул смирную кобылицу, и блестящий кортеж, так и горевший в лучах солнца ярким золотом мундиров, киверов, эполет и сталью сабель, палашей, скрыл старика от взглядов Буранбая, Лачина и джигитов.
— А что это за местность? — поинтересовался Буранбай.
— Тут рядом село Бородино. Стало быть, и поле это — Бородинское!
14
Неспроста главнокомандующий со свитой объезжал этим днем, двадцать второго августа 1812 года, Бородинское поле и окрестности. Все дороги в Москву пересекали это поле, и проскочить в обход нельзя — на правом фланге река Москва, слева — густые леса. С выбранных Кутузовым холмов все поле далеко проглядывалось — удобно русским артиллеристам вести прицельный огонь по противнику. Многочисленные ложбины, ручьи наверняка помешают французам маневрировать пехотой. Михаил Илларионович и сам досконально обследовал местность, и выслушал рапорты штабных офицеров. Лишь после этого был отдан приказ строить укрепления, оборудовать позиции для батарей, редуты для пехоты.
Кутузов понимал, что сражение при деревне Бородино произойдет в неблагоприятных для русской армии условиях: солдаты изнурены бесконечными переходами, обещанные резервы не прибыли, полчища Наполеона примерно в два раза больше русских корпусов. И все же необходимо было дать отпор могущественному противнику, дабы Бонапарт не вошел беспрепятственно в Москву.
«Заставлю императора Наполеона занять самое невыгодное для сражения место», — посмеивался про себя старик.
В штабе к нему явился Беннигсен с пакетом в руке.
— Письмо императору, ваше сиятельство. Подпишите.
— Написал, как я велел? — Единственный глаз верховного буквально вонзился в болезненно белое лицо Беннигсена.
— Признаюсь, внес некоторые уточнения, — замялся тот и, выговаривая с немецким акцентом русские слова, пояснил: — Я не одобряю выбранную вами позицию. У меня свое мнение.
— Вот вы, генерал, и напишите отдельно свое особое мнение императору, а сейчас извольте выполнять мои приказы, — проворчал Кутузов.
На впалых щеках Беннигсена проступили желтые пятна от раздражения, но он вынужден был смолчать и подчиниться.
Через несколько минут пришел дежурный адъютант:
— Ваша светлость, письмо переделано.
«Ишь, православный немец, до того разозлился, что не захотел сам принести письмо», — презрительно подумал старик.
— Читай вслух, да помедленнее.
— «Позиция, в которой я остановился, при деревне Бородино, в 12 верстах вперед Можайска, одна из наилучших, которую только на плоских местах найти можно. Слабое место сей позиции, которое находится с левого фланга, постараюсь я исправить искусством. Желательно, чтобы неприятель атаковал нас в сей позиции, тогда имею я большую надежду к победе».
Пока адъютант читал письмо, Кутузов вновь проверил свои соображения, представлял себе зримо и местность, и расположение войск: правое крыло генерала Милорадовича от деревни Малой до деревни Горки — два стрелковых корпуса, в резерве кавалерия генерала Уварова и казачий корпус Платова… И центр: батарея Раевского, корпус Дохтурова, Уфимский и Оренбургский пехотные полки… Левое крыло Багратиона… Главные силы у Новой Смоленской дороги, ибо там стратегическое направление на Москву, — конечно, Наполеон это увидел и понял… Значит, надо еще усилить правое крыло…
И, подписав письмо царю Александру, верховный вызвал начальника штаба армии.
— Леонтий Леонтьевич, требуется усилить правый фланг частями из резерва и батареями, — сказал он твердо, когда хмурый Беннигсен вошел в комнату.
— Не вижу оснований для такого предпочтения, — не раздумывая, запальчиво сказал генерал.
— Зато я вижу разумные основания для обороны Смоленской дороги!..
— Слушаюсь, — недовольно пробурчал Беннигсен. — А какие части прикажете передать правому крылу?
— Сами прикиньте со штабными офицерами и распорядитесь — вот это в вашей власти начальника моего штаба… Моего! — повторил Кутузов как бы безразлично. — А я поеду посмотрю некоторые полки.
— Мне прикажете сопровождать?
— Нет, занимайтесь своими штабными делами.
Кутузов с трудом поднялся и мелкими шажками пошел на крыльцо, грузный, неповоротливый.
Начальник штаба с ненавистью смотрел ему вслед. Беннигсен давно подкапывался под Кутузова, строчил на него доносы императору Александру, в личных разговорах всячески высмеивал его привычки, старческие причуды. Цель была у него высокая — самому стать фельдмаршалом, верховным вождем армии. Он был тщеславный, желчный, по-немецки аккуратный и совершенно немощный стратегически. В штаб усиленно перетаскивал своих, преимущественно из православных немцев, которые угодничали перед Беннигсеном и мешали талантливым русским генералам воевать умело и бить французов сокрушительно.
…Ординарец подставил старику невысокую скамеечку, Кутузов ступил на нее, лег тучным животом на седло, перевалился и наконец-то взгромоздился на смирную выносливую кобылицу.
После этого ординарец прикрепил скамейку к седлу и легко взлетел на лошадь.
Солдаты на привале чистили ружья, чинили разбитые походами сапоги и латали рубахи, хлебали у ротных котлов кашу с говядиной. Увидев Кутузова, все вскакивали, бежали к дороге, кричали «ура», улыбкой, взглядами выражали свою верность полководцу.
15
Наполеон тоже готовился к решающей битве, лелея надежду на сокрушительную победу, после которой император Александр запросит мира. Сильнее всего он страшился, что русские опять уйдут, как они уходили уже не раз, избегая большой битвы. Император спал всегда не более шести часов, а нынче бодрствовал почти всю ночь — непрерывно посылал дежурных адъютантов проверить, не ушли ли русские полки, а когда те докладывали, что солдаты строят редуты, спят у костров, облегченно вздыхал, ложился, а через час снова вскакивал с походной узкой кровати.
Вечером во всех частях французской армии был прочитан приказ императора:
«Воины! Вот сражение, которого вы так ждали. Победа в руках ваших: она нужна нам. Она доставит нам изобилие, хорошие зимние квартиры и скорое возвращение в отечество. Действуйте так, как действовали под Аустерлицем, при Фридлянде, Витебске и под Смоленском, и позднее потомство вспомнит с гордостью о подвигах ваших в этот день и скажет о вас: и он был в великой битве под стенами Москвы!
Этот приказ должен был составить особо славную страницу — Московскую — истории царствования Наполеона. Скоротечные европейские войны забаловали императора: там после первой же проигранной битвы короли капитулировали, сдавались на милость победителей. Здесь, в России, все получилось иначе: и непонятно, и зловеще… Наполеон все еще не понял, что Россия ведет войну на изнурение, на обескровливание, на окончательное сокрушение и изгнание полчищ неприятеля.
Утро начиналось туманное, но когда толстенький, коротконогий Наполеон при помощи ординарца и адъютанта влез в седло, сквозь облака прорвались сильные яркие лучи солнца и щедро озолотили пышно расшитые мундиры маршалов, генералов, офицеров, столпившихся у шатра императора.
— Смотрите, вот оно, солнце Аустерлица! — высокопарно, надменно воскликнул Наполеон, подняв к небу руку в белой перчатке.
Это и был приказ начать бой. Сотни французских пушек загремели, но им немедленно ответили русские батареи. Завеса серо-мутного едкого дыма заволокла поле, лишь багровые вспышки выстрелов прорывали ее, но на мгновение, и снова удушливая, грязного цвета тьма смыкалась над позициями.
Все происходило не так, как мечталось Наполеону и вчера на военном совете с маршалами, и в сладких коротеньких, но счастливых сновидениях, — атаки корпусов Даву, Мюрата, Нея, Жюно отбиты русскими. Маршал Даву контужен. Укрепления вокруг Семеновского полка, так называемые «Багратионовы флеши», держались с пяти утра до половины двенадцатого дня, — все отчаянные, волна за волной, атаки пехоты отбивались пулями, ядрами, штыками русских. Князь Багратион, витязь ратной чести и легендарной отваги, был в гуще боя, и приказом, и словом, и личным примером воодушевлял солдат, и они держались под огнем уже не ста пятидесяти, как утром, орудий, а четырехсот, собранных сюда по указанию Наполеона. Кутузову доложили, что силы защитников флешей тают в огне и штыковых схватках, и он послал казаков Платова и кавалеристов Уварова в бой — ударить по левому флангу французов, прорваться в тыл и тем самым ослабить нажим противника на позиции Багратиона.
Первый башкирский полк майора Лачина развернулся и дружно бросился вперед на стоявших еще в походных порядках пехотинцев. Те и выстрелить из ружей не успели, как на них устремились, словно с вышины, пернатые стрелы.
— Амуры! Амуры! — завопили в ужасе солдаты и побежали в перелесок, надеясь укрыться в чаще, в буреломе. Офицеры пытались остановить их и бранью, и ударами плашмя саблями по спине и плечам.
— Амуры!..
Буранбай мчался в первом ряду всадников, на всем скаку вскинул лук, и меткая каленая стрела пронзила вражеского офицера, повернувшегося к нему спиною, — то ли пытался удержать улепетывавших в панике солдат, то ли сам надеялся спастись в лесу…
Но за пехотой противника, справа, находились французские кавалеристы, протрубил горн, и всадники вскинули сверкнувшие бликами сабли, изготовились к атаке.
— Есаул Буранбай, — крикнул майор Лачин, — мы будем преследовать пехоту, а ты с первой и второй сотнями сдержи и отбрось конницу!
Не теряя времени и слов, Буранбай повернул обе сотни джигитов вправо, залп стрел ошеломил мчавшихся очертя голову самоуверенных, дерзких всадников — иные рухнули на землю, другие сползли с седел под копыта лошадей задней линии, а там офицер в пестром мундирчике зацепился ногою за стремя и волочился в пыли. Да, «северные амуры» нанесли коннице изрядные потери, но уцелевшие всадники бросились в бешеную рубку и смело принимали на свою саблю клинки джигитов, молниеносно сами наносили удары. Конь Буранбая вертелся винтом, скользя копытами в крови, топча и своих башкир, и французов, есаул колол копьем, наотмашь кромсал саблей.
Вдруг раздался протяжный крик:
— Ранили командира полка!.. Ранили Лачина!..
Буранбай привстал на стременах и гаркнул во всю силу легких, заглушив и ржанье лошадей, и стоны раненых, и одиночные выстрелы:
— Спасайте майора!.. Увозите майора с поля боя!
А французские пехотинцы, получив подкрепление, опомнились, сомкнули шеренги и, время от времени стреляя, зашагали вперед, выставив штыки. Сотня казаков оказалась зажатой между пехотой и конницей. Буранбай принял командование полком, выставил крепкий заслон против кавалеристов, а сам с сотней бросился на выручку платовцам. Врубившись в строй вражеских пехотинцев, он внезапно заметил молодого Перовского. Юноша дрался отважно и умело, — есаул увидел, как, изловчившись, корнет отрубил напрочь руку французу, замахнулся тут же на его соседа, но сабля налетела на ствол тяжелого ружья и раскололась, как стеклянная, Перовский потерял равновесие и вывалился из седла…
С гиканьем, улюлюканьем, пронзительным свистом джигиты теснили французских пехотинцев, навзничь опрокидывали грудью коня и вдавливали в землю копытами, кололи копьями, разваливали напополам, от плеча к поясу, саблями.
Буранбай послал надежных всадников искать и увозить Лачина, а сам спешился и поднял Перовского. Корнет был ранен либо в момент падения, либо в схватке, но, упоенный удалью, не заметили этого и теперь жалобно стонал от нестерпимой боли и унижения.
— Терпи, казак, атаманом будешь! — сказал Буранбай по-русски.
— Спаси-бо-о… — пролепетал юноша. — Вы спасли меня! Мне так хочется жить!..
«А кому это не хочется жить? Вот чудак…» — усмехнулся Буранбай.
Он передал Перовского ординарцу:
— Вези в госпиталь. А что с майором?
— Отбили от французов, эвакуировали в тыл! — доложил сотник.
— Ну слава Аллаху! — и Буранбай снял шапку, вытер рукавом залитый жарким потом лоб.
Вестовой Платова в это время подскакал на запыленном коне и передал Буранбаю приказ вывести полк из боя, дать передышку людям и лошадям и ждать дальнейших распоряжений атамана.
С трудом удалось остановить и заворотить опьяненных рубкой джигитов, Буранбай метался из стороны в сторону по полю, заваленному трупами и своих, и французских солдат, тушами убитых или издыхающих, хрипящих лошадей, есаул не обращал внимания на повизгивающие то и дело пули, не кланялся им, а требовал от сотников, чтобы не раз, не два осмотрели каждую ложбинку и вывезли каждого раненого, каждого убитого, — и мертвый воин не должен оставаться на поругание противнику.
Наконец полк сосредоточился в овраге, за дорогой, джигиты расседлали шатающихся от устали, взмыленных лошадей, и кони, как люди, легли на траву, а всадники вытянулись рядом с ними.
Мимо проехал штабной офицер, остановил коня, поздоровался с Буранбаем.
— Князь Багратион убит!
— Не может быть! — воскликнул потрясенный Буранбай.
— Что поделаешь, война… — пожал плечами офицер. — А вы, «амуры», и платовские казаки, и корпус Уварова резко ослабили нажим французов и на флеши и вообще на наши позиции. Фельдмаршал Кутузов доволен.
— Значит, устояли? — обрадовался Буранбай.
— Но битва еще продолжается, — невесело усмехнулся офицер, приложил руку к киверу и зарысил дальше, за ним скакал ординарец.
И Бородинская битва, великая, легендарная, действительно продолжалась. Наполеон безжалостно швырял на русские позиции, под картечь, на штыки, дивизию за дивизией. Французские солдаты шагали не по земле, а буквально по трупам своих убитых и умирающих от ран товарищей, рвы перед редутами были завалены телами французов в два-три яруса. Батарея Раевского держалась до последнего артиллериста — никто не отступил. Когда были подбиты все пушки, то уцелевшие батарейцы бросились врукопашную — дрались камнями, душили французов руками, кололи отнятыми тут же у врагов штыками, колошматили банниками.
Барклай, в генеральском мундире и треуголке с черным пером, угрюмый, затравленный насмешками, сплетнями, подозрениями в измене, словно ищущий смерти в бою, был весь день под огнем, лично командовал корпусом. Под ним убили коня. Польские уланы Понятовского, увидев поверженного генерала, устремились к нему, чтобы завладеть, взять в плен, выслужиться, получить награду за такую добычу, но адъютант, ординарец и подоспевшие гусары изрубили поляков вчистую — никто не улизнул.
В этот день под Барклаем убило трех коней, все его адъютанты и ординарцы погибли, но сам полководец уцелел — ни единой раны. Судьба оказалась милостивой!..
На левом фланге русских позиций образовалась брешь от убийственного огня четырехсот французских пушек, но генерал Ермолов всего лишь с батальоном Уфимского стрелкового полка бросился в контратаку. Саксонцы были истреблены. Тотчас Кутузов послал Ермолову подмогу — Оренбургский и Восемнадцатый егерский полки. Ермолов был молод, но про храбрость его солдаты знали, верили ему и в беззаветном порыве ударили в штыки, сметая вражеские шеренги, втаптывая в заболотившуюся от крови землю трупы французов. Неприятельская кавалерия совершила фланговый обход, и снова казаки Платова и корпус Уварова, собрав все мужество, все силы, бросились в атаку и рубились с неистовым упорством, теряя сотни всадников, но и нанося врагам такой урон, от которого полчища Наполеона уже не оправились.
Надвигались сумерки. Битва затихала, самая кровопролитная из всех сражений эпохи Наполеона. Император приказал слать в Париж победные, реляции, зная, что он потерял в этот день половину своей армии, сорок семь генералов, талантливых, закаленных в боях, были убиты или тяжело ранены. И никто их не заменит в последующих боях!..
— А где же пленные? — спрашивал Наполеон вечером.
Русская армия потеряла 58 тысяч убитых и тяжело раненых, но в плен к неприятелю попало всего 700 человек, да и то беспомощных после контузии или ранения.
В конце жизни Наполеон написал: «Самое страшное из всех моих сражений — это то, которое я дал под Москвой. Французы в нем показали себя достойными одержать победу, а русские оказались достойными быть непобедимыми».
16
Но и Кутузов предавался невеселым размышлениям. Война еще не закончена. От разведчиков он в тот же вечер узнал, что старая гвардия Наполеона, закаленная в боях, из отборных солдат, в сражении не участвовала. Вероятно, в резерве остались и другие части. Маршалы Наполеона, конечно, в считанные дни приведут в порядок разгромленные полки, из роты создадут взвод, но сильный, с боевым командиром. Значит, у противника еще есть боеспособная армия.
Михаилу Илларионовичу докладывали штабные офицеры, что в некоторых частях ликуют, считая Бородинскую битву — победой, и ждут приказа Кутузова о переходе в наступление.
— Слава богу, что не унывают, — мудро улыбнулся старик. — А думать о наступлении, о полном разгроме французских полчищ — преждевременно, да и наивно.
Свежие полки резерва не подошли. Оружия, боеприпасов не было. Солдат не кормили — на складах не осталось никакого провианта, и напрасно Кутузов посылал курьеров к московскому губернатору с просьбой помочь продовольствием, он даже послал своего зятя полковника Кудашева, но и тот вернулся в отчаянии: Ростопчин сочинил пылкие воззвания к москвичам, но палец о палец не ударил, чтобы накормить армию. И солдат, как странников, кормили крестьяне подмосковных деревень, а велики ли были их запасы?.. Мчались курьеры от Кутузова и в Петербург — в военное министерство, и к самому императору Александру, но ни ответа ни привета… И ранним утром восьмого сентября, еще затемно, Михаил Илларионович вызвал к себе Барклая и генерала Дохтурова, сменившего смертельно раненого Багратиона на посту командира Второй армии.
У Барклая был совершенно замученный вид, глаза глубоко ввалились, щеки шелушились и от солнечных ожогов, и от ветра, но он был только что тщательно выбрит денщиком, мундир выглажен и вычищен, хоть сейчас на прием к императору. Дохтуров был одет проще, в походный сюртук, но держался молодцевато.
Крестьянская изба была полутемная и тускло освещалась одной свечою. Кутузов, еще более обрюзгший, чем обычно, сидел, привалясь к косяку оконца, не ответил на приветствие вошедших Барклая и Дохтурова, спросил без предисловия, подобрали ли всех раненых, увезли ли их в московские госпитали и больницы, захоронены ли погибшие смертью храбрых на поле брани. По обычаю тогдашних войн, после битвы устанавливалось краткое перемирие, чтобы обе стороны эвакуировали раненых и предали земле погибших… Затем, все так же, не поднимая головы, не глядя на генералов, фельдмаршал сказал тихо:
— Приказываю… отводить войска в Можайск.
Барклай так и вскинулся, позеленев от гнева:
— Ваша светлость, мы обязаны наступать.
Дохтуров, видимо, тоже не ожидал такого распоряжения, но спросить не осмелился, сердито покрутил ус, покашлял.
Михаил Илларионович внешне оставался безучастным — не сердился на генералов, не осуждал их.
— Михаил Богданович, — сказал он мягко Барклаю-де-Толли, — не опасайтесь, что вас осудят. Я, — он повторил резче, — я отдал приказ. Это — мой приказ. Всегда знал, что вы честны, храбры, преданны России. Вчера на поле битвы вы еще раз доказали это. Поймите меня правильно — храбростью французов не осилить. У Наполеона все еще сильная армия. Вот и получается, что надо отступать.
Барклай поклонился в знак подчинения приказу, развел руками и быстро вышел.
Генерал Дохтуров задержался.
— Ваше сиятельство, разрешите…
— Говорите.
— Так мы и в Москве очутимся скоро.
— Голубчик, Москва — еще не вся Россия, — по-стариковски жалобно сказал фельдмаршал.
И Дохтуров запомнил это мудрое изречение.
…Услышав об отступлении русских частей к Можайску, Наполеон был на седьмом небе от радости.
— Война выиграна! Кутузов позорно бежит. Еще одно сражение, и император Александр подпишет мир!
Наполеон велел Мюрату преследовать русских. У маршала еще остались надежные французские и итальянские конные полки, и он послал их в погоню. Стрелковая дивизия, собранная из разбитых накануне частей, форсированным маршем пошла следом за кавалерией. Мюрат, кичливый, самодовольный, был убежден, что налетом возьмет город, и загодя послал адъютанта к императору с приглашением отужинать и ночевать в Можайске.
Но торжественный въезд Наполеона в беззащитный Можайск не состоялся.
Западная окраина города была плотно прикрыта пехотой и конницей, там стоял в боевой готовности и Первый башкирский полк, которым до возвращения из госпиталя майора Лачина командовал есаул Буранбай.
Конница Мюрата неслась по Смоленскому тракту и по пригородным полям и лугам напропалую, — разве мог Мюрат унизиться до ведения разведки? Нахлестывая отощавших лошадей, всадники мчались стремительно — в Можайске они всласть попируют, отдохнут, накормят коней. Живей, живей! Прославим маршала Мюрата!.. Слава императору!.. Лошади скакали из последних сил, раздираемые в кровь шпорами, иссеченные плетьми, и вдруг на них, на беспечных всадников, обрушился ураган летучих стрел. Иные кони тут же рухнули, и их всадников затоптали копыта скакавших в задних рядах лошадей, иные вертелись винтом, с предсмертным хрипом и ревом, с иных исчезли наездники, пронзенные башкирскими калеными стрелами. «Амуры! Северные амуры!..» — испуганно закричал офицер и тотчас же сполз с седла, шлепнулся на землю. Остановиться конная лавина уже не могла, и уцелевшие кавалеристы, и ошалевшие, без всадников, кони налетели на твердыню джигитов, но не смяли, как надеялись, а сами разбились на мелкие клбчья полков и эскадронов, угодили под булатные клинки и кованые копья башкирских казаков.
Справа на врага бросились лавой конники тептярского полка, а слева русские оренбургские казаки. Весь строй конницы Мюрата, такой блестящей, такой изысканно яркой, распался на крохотные группы растерянных всадников, а джигиты, тептяри, казаки проскальзывали наметом между ними, а затем поворачивали, вздыбив лошадей, и набрасывались сзади — нанизывали на пики и копья, кромсали саблями.
Мюрат был вынужден приказать трубить отход. Собственно, и без заупокойного вопля горна итальянцы и французы быстренько, крадучись, тянулись на шатающихся лошадях обратно в Бородино, многие мчались пешими, боясь даже оглянуться на несокрушимых казаков Платова.
Наполеону пришлось задержать «победный» марш на Можайск, отозвать конницу Мюрата на переформирование и приказать Нею и Даву с их относительно боеспособными корпусами двинуться вперед осмотрительно, ведя разведку, подтягивая батареи.
Стемнело, когда Первый башкирский полк отошел по указанию атамана Платова за Можайск на привал. Буранбай предупредил сотников, что долго отдыхать не придется, значит, пусть джигиты не разлеживаются, а наскоро подкрепятся всухомятку и займутся лошадьми, — их надо кормить, поить, им требуется смазать раны, ссадины, царапины дегтем.
К есаулу пришел Янтурэ, попросил разрешения собрать на поле боя стрелы.
— Хочешь голову сложить даром? — рассердился Буранбай.
— Не я один, многие парни хотят собирать, имей в виду, домашних стрел совсем мало осталось, а ладить в походе наспех, из любого дерева сырые стрелы бесполезно!
В это время раздались радостные приветственные возгласы: появился майор Лачин с забинтованной, висевшей на косынке рукою.
К нему подходили джигиты, здоровались, поздравляли с благополучным излечением, с возвращением в полк.
Буранбай тоже искренне обрадовался, что майор так легко отделался, обнял Лачина, еще недавно он чувствовал себя обиженным, что его заменили на посту командира полка майором, но теперь полностью признал боевой опыт Лачина и хотел бы поскорее служить вместе, его помощником.
— Вот и спрашивай разрешения у командира, — сказал Буранбай Янтурэ.
Майор выслушал джигита и согласился уважить его просьбу:
— Только ведите себя осторожнее, — может, французы где затаились. И скажи сотникам, чтобы выделили парней порасторопнее, ловчее.
Майор и Буранбай сидели у костра, толковали о недавних схватках с противником, прикидывали, как восполнить нехватку лошадей, повар им принес вареного мяса на ужин — прирезали раненого коня… И тут возвратились веселые джигиты с охапками стрел, ссыпали их на траву.
— Все целы-невредимы?
— Так точно, господин майор! — отрапортовал Янтурэ.
— И пленных привели, — Наполеон, как видно, не беспокоится о раненых…
— А ну тащи их сюда.
К костру подвели большого, рослого офицера, он держался за поясницу и громко стонал — башкирская стрела пронзила его ягодицу, да так и застряла в ней.
Лачин рассмеялся:
— Где его подцепили?
— Из-под лошади вытащили! Не мог сам выбраться, наверно, ребра сломаны.
— Н-да, не повезло за-вое-ва-те-лю! — засмеялся Лачин.
— Ишь как зад-то разворотило! Препроводите-ка всех пленных в штаб.
— Разрешите стрелу не вытаскивать, пускай генералы посмеются, — сказал Буранбай.
Но Лачину это не понравилось:
— Нельзя издеваться над пленными, мы обязаны быть великодушными.
— А он бы вас пожалел, если б давеча джигиты не выхватили вас из самого пекла? — нахмурившись, спросил Буранбай.
Майор не ответил, велел позвать полкового лекаря. Но с лекарем прибежал запыхавшийся Янтурэ, закричал:
— Не дам портить мою стрелу!
Лекарь держал в руке пилку, смотрел то на командира полка, то на есаула.
— А откуда ты знаешь, что стрела твоя?
— Ваше благородие, да как же не знать — и дома сам точил-обтачивал, и здесь вчера вставил новое оперенье — орлиное перо! — Янтурэ схватил стрелу, и француз взвыл от дикой боли.
На этот раз джигиты не смеялись — пожалели…
— Как же я вытащу, не разрезав стрелу, — недоумевал лекарь. — А если тянуть, то весь зад разорвем в клочья.
— Знал бы, сразу там, в поле, и вырвал! — ругался Янтурэ.
— Берегут проклятый французский задище! Какая стрела пропала!..[35]
Дробно застучали конские копыта, к костру подъехал генерал Милорадович с офицерами и конвойцами: Лачин и Буранбай встали.
Янтурэ понял, что ему лучше будет уйти, и на цыпочках отошел.
17
Наполеон, узнав вечером, что Мюрат не занял Можайска, пришел в ярость.
— Какие у русских силы? Вы меня обманываете!
Горячий, бесстрашный Мюрат не испугался императорского гнева, но и спорить не стал, а попытался вывернуться:
— Конница генерала Насути, ваше величество, не прибыла своевременно из резерва.
Генерал Насути отличался язвительностью и без замедления сказал:
— Верно, ваше величество, опоздали… И опоздали оттого, что наши лошади не проявили патриотизма!.. Солдаты воюют на голодный желудок, а лошади — представьте! — без сена и овса еле-еле переставляют ноги!
Император изумленно взглянул на дерзкого генерала, вскипел, но заставил себя улыбнуться: французы не прощают непонимания шутки.
— А Можайск обороняли казаки Платова, — сказал Мюрат.
— Да, казаки — лучшая в мире легкая кавалерия, — согласился Наполеон.
— И еще башкирские конники!.. В ногу генерала Марбо вонзилась стрела, хирурги возятся, а вытащить не могут. Если стрела отравленная, то генералу конец, — сказал маршал, выразительно пожав плечами.
— А разве есть и отравленные? — заинтересовался император.
— Попадаются!..
— Не могу понять, зачем башкирам проливать кровь за Россию?
«А зачем это итальянцам или саксонцам проливать кровь за величие Франции?» — подумал генерал Насути.
— И мне докладывали, что у них дикая тактика! — продолжал раздраженно император. — Не придерживаются строя — атакуют гурьбой, ватагой. Предпочитают выскакивать из засады.
— В этом-то их преимущество, ваше величество, — вздохнул маршал. — Кружатся, как рой ос, выскочили из перелеска или оврага — и туча стрел! Целятся метко, а стрела летит далеко. И отскочили, спрятались, а в атаку бросятся то рассыпным строем, то плотным тараном. И рубятся саблями отлично.
Но императору вовсе не хотелось слушать похвалы «амурам», и он велел дежурному адъютанту узнать, как наступают корпуса Нея и Даву, и, не попрощавшись, отпустил маршала и генерала.
Мрачно было на душе полководца: война затянулась, надвигается зима, собственно, из всей шестисоттысячной армии осталась неприкосновенной и мощной «старая гвардия», а остальные корпуса обескровлены. Любой ценой надо доползти до Москвы. В Москве — зимние квартиры, продовольствие. И Александр не вынесет позора — утраты древней столицы — и запросит мира.
Поняв, что ему не уснуть, Наполеон вызвал маршала Бертье.
— Извините, я разбудил вас.
— Я еще не ложился.
Император, в халате, в туфлях, казался особенно приземистым и тучным, он расхаживал мелкими шажками по ковру шатра и жаловался:
— Я ужасно устал, Бертье. Всю военную кампанию с Россией я чувствую себя утомленным… И сердце, — он потер рукою волосатую грудь. — А это Бородино… эта Бородинская битва…
«А ведь ему всего сорок три, но как износился! Морщины. И как потолстел, — думал с непроницаемым лицом маршал. — Все мечтает, что император Александр запросит почетного мира! Нет, похоже, что русские почуяли свою силу, свое могущество!..»
— Ваше величество, после взятия Москвы и подписания мира вы отдохнете, полечитесь, вернетесь к императрице и возлюбленному сыну-наследнику, — заученно лживым тоном произнес маршал.
Император не поверил ему, но и не возразил, — он уже привык, что ему все льстят.
— Идите ложитесь, Бертье, — кивнул он.
Маршал вышел, но вскоре вернулся без доклада и даже не извинился за неучтивость:
— Ваше величество, русские оставили Можайск.
— Убежали? — просиял император.
Маршал был вынужден разочаровать Наполеона:
— Отступили. В полном порядке отступили. Сперва потрепали конницу Мюрата, а затем ушли.
— Но русская армия разбита!
— Разбита в такой же мере, как и наша армия, государь, — с беспощадной жестокостью произнес маршал.
Наполеон разбушевался — послал адъютанта к Мюрату с наистрожайшим приказом преследовать русских, велел Бертье любыми мерами ускорить марши корпусов Нея и Даву, поднять по тревоге и подтянуть части второй линии и резерва.
— Я настигну армию Кутузова у стен Москвы и уничтожу до последнего солдата! — угрожал император.
18
Первого сентября, в сумерках, в избе подмосковного села Фили Кутузов собрал военный совет. Были приглашены генералы Барклай-де-Толли, Дохтуров, Ермолов, Коновницын, Уваров, Остерман-Толстой, Раевский, Беннигсен, полковники Толь и Кайсаров, атаман Платов.
Фельдмаршал спросил:
— Нужно ли принять сражение перед Москвой или отступить, оставив город Наполеону?
Все молчали.
— Доколе будет существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, до тех пор сохраним надежду благополучно завершить войну, но когда уничтожится армия, погибнут Москва и Россия! — твердо сказал Михаил Илларионович.
Военный совет понял, что Кутузов решил спасти армию и Россию.
А в Первом башкирском казачьем полку, стоявшем в арьергарде, готовились к новой схватке с французами: конники перековывали лошадей, точили сабли и пики, перетягивали луки. Вечером мулла Карагош прочитал воинам намаз: храбрым было обещано вечное блаженство в раю, а трусы с проклятием Аллаха будут гореть в котлах с кипящей смолою в аду. Майор Лачин поручил сотникам проверить каждого джигита с лошадью — готов ли к бою. После ужина командир полка и есаул разговорились наедине, с полной откровенностью. Лачин не скрыл от своего заместителя тревоги:
— В строю половина джигитов осталась, а остальные либо в земле, либо стонут по лазаретам. Запасных лошадей нет. Каждая стрела на счету. Как же тут воевать?
— Сабли! — невозмутимо сказал Буранбай. — Сабли, пики, копья! Разве этого мало для лихой атаки? Не-ет, полк еще покажет себя, верю.
— Да и я верю, что умрем храбро, — вздохнул майор. — Вот что, есаул, видимо, предстоящее сражение у Москвы выдастся еще кровопролитнее, чем Бородинское. Если что со мной случится, напиши моей матери в Пермь. Ты знаешь, как ей написать.
— Что это за страхи, Иван Владимирович! — рассердился Буранбай. — И грешно толковать о смерти, всему свой срок… А полк? Вот придет пополнение из Оренбурга…
— Никакого пополнения в сентябре не будет, есаул, — уныло произнес Лачин.
Буранбаю захотелось расшевелить майора, он вынул из сумки курай, чтобы развеселить его родимой башкирской песней, но Лачин быстро остановил его:
— Нет-нет, не надо бередить души людей накануне боя! Пусть спят, набираются сил.
Буранбай повиновался, а когда Лачин ушел, прилег на палас у низкого костра, рядом с крепко спящими джигитами, и закрыл глаза, но не уснул, а ворочался с боку на бок, одолеваемый мрачными предчувствиями. Лачин, конечно, прав, тревожась за исход завтрашнего боя и за свою судьбу. А уцелеет ли завтра-послезавтра сам Буранбай? Вернется ли он на родимый Урал? Эх, Урал, вспоминаешь ли ты своего единокровного сына? И вспоминает ли Салима ушедшего на войну Буранбая?.. Когда в полк пришло пополнение, то среди джигитов был и добродушный Янтурэ, он представился есаулу, охотно сообщил все деревенские новости.
— А как Салима живет? — с трудом спросил Буранбай.
— Живет, — неопределенно протянул Янтурэ. — В богатом доме живет… Привольно живет… Жена мне сказала, что Салима плачет тайно, жалеет, что не вышла к тебе в твой последний приезд.
Буранбай злорадно усмехнулся:
— Я же посылал к ней, и не раз, а она не вышла. Наверно, боится, что жизнь ей испорчу.
— Ты уже ей жизнь испортил, — честно сказал Янтурэ. — А боится она не за себя — за сына. Тебе бы пора жениться, кустым.
— Не могу, друг, забыть Салиму. И каких красивых, разумных девушек встречал, а все не по душе. Видно, и буду вековать бобылем… — С верным Янтурэ Буранбай говорил откровенно.
Сейчас есаул вскочил, взглянул в бездонный купол ночного многозвездного неба. Нет, на войне нельзя растравлять душу. Он желал Салиме и ее первенцу — не своему ли сыну? — счастья, но предаваться мечтаниям о ней, о незабвенной, не имел права. Его долг — воевать, а если доведется погибнуть, то честно, в смертной схватке… Битва у стен Москвы наверняка будет еще кровопролитнее, чем на Бородинском поле. Помянут ли благородным словом молодые тех, кто принял героическую смерть на подмосковных рубежах? Буранбай хотел бы сказать потомкам: «В год, когда решалась судьба России, когда подлые захватчики топтали нашу священную землю, вместе с русскими солдатами, казаками храбро, плечом к плечу, бились башкирские джигиты. Не забывайте же их ратных подвигов, их славы!»
…А в темной избе в Филях стонал бессонной ночью раздавленный безмерным горем Михаил Илларионович, и потрясенные часовые, ординарцы, адъютанты с замиранием сердца прислушивались к неизбывному старческому горю.
На военном совете фельдмаршал величественно сказал спорящим с ним генералам:
— Вы боитесь оставления Москвы, а я хочу одного — спасти армию. Наполеон — бурный поток, и мы его пока не можем остановить. Но Москва станет пропастью, куда этот поток низвергнется и иссякнет. Я приказываю отступление властью, данной мне государем и отечеством.
И вышел из избы мимо вскочивших генералов, замкнутый, как его кровоточащая совесть: он, Кутузов, соратник Суворова, вынужден без боя отдать французам священную столицу России.
А заплакал Михаил Илларионович ночью, сокрушенный, раздавленный ответственностью перед историей России.
…Под утро задремал Буранбай, согретый прижавшимися к нему парнями и жарким дыханием угасавшего костра. Неожиданно его тронули за плечо, и он тотчас же вскинулся.
К нему склонился майор Лачин с почерневшим после бессонной ночи лицом.
— Что, Иван Владимирович, начинается битва?
— Никакой битвы не будет, есаул, — неприятно сиплым голосом сказал Лачин, отведя глаза то ли от стыда, то ли от тоски. — Фельдмаршал приказал оставить Москву без боя.
У Буранбая земля поплыла из-под ног.
— Да разве это мыслимо — отступать без боя? Я не русский, но и то понимаю, что такое Москва!..
— И я понимаю, — согласился майор. — Но у фельдмаршала свои соображения. А нам приказано замыкать отступление, чтобы конница Мюрата не смяла уходящие войска.
— А куда отойдет армия?
— Этого, есаул, я тоже не знаю, — сердито произнес командир. — Начинайте выполнять приказ.
— Слушаюсь. — И Буранбай послал джигитов поднимать сотников и трубача.
Утром и днем извилистые узкие улицы и переулки Москвы были запружены пролетками, каретами, телегами, а рядом по мостовой и по тротуарам шли с узлами, держа малых детей на руках, москвичи и хлынувшие в столицу жители окрестных деревень. В строю молча, соблюдая безукоризненный порядок, маршировали солдаты. Страшно идти в бой, но еще страшнее без боя уходить из Москвы… Гремели колеса пушек и обозных повозок. Цокали копыта измученных, некормленых лошадей. С плачем, со стонами расставались москвичи с родной столицей. Великое, полное страдание, изгнание…
У моста через Яузу схлестнулись потоки беженцев и воинских частей. Лачин приказал Буранбаю с первой и второй сотнями остаться на берегу и следить за порядком, пресекать любыми мерами мародерство, грабежи, помогать престарелым и детям, а сам повел полк далее мимо Старообрядческого кладбища, через Коломенскую заставу на Рязанский тракт.
Вечером этого же дня французы вступили в город.
Лишь через двое суток непрерывного марша штабные офицеры начали разводить полки по привалам, выяснять численность частей и наличие оружия, боеприпасов.
Буранбай без помехи привел сотни в полк, доложил майору, что потерь не было, но лошади заморены, вот-вот рухнут, да и люди держатся только дисциплиной — некормленые, без отдыха.
— Иван Владимирович, что же дальше? — умоляюще спросил есаул.
— А что дальше? Будем воевать!.. — Лачин держался увереннее, чем в то роковое утро. — Сейчас главное — спасать лошадей. Рассылать сотников с надежными парнями по деревням за сеном. Искать еще не топтаные луга. Искать интендантов и требовать, слышите, есаул, не просить, а требовать провианта для людей. В случае необходимости применять оружие! Нам, есаул, надо воскресить Первый башкирский полк. И мы его воскресим!
Буранбай с облегчением вздохнул, вера Лачина в возрождение полка пробудила и в нем душевную силу. К лицу ли джигиту предаваться унынию? Пока крепка рука, крылата стрела, остра сабля — батыр непобедим! И ведь во всех схватках, от самой границы до Можайска, французы ни разу не одолели корпус Платова, а в нем и славные русские казаки, и башкирские «амуры». Нет, не устрашатся джигиты и заполонившего столицу неприятеля. Из разговора с пехотинцами, с казаками и калмыками из соседних полков Буранбай уяснил, что армия верит мудрости Кутузова.
Постепенно, день за днем, прояснялось гениальное желание полководца провести буквально на глазах противника фланговый марш и прикрыть южное направление — Калугу. Фельдмаршал приказал князю Васильчикову с двумя полками казаков демонстративно отступать в прежнем направлении — по Рязанской дороге, увлекая за собою конницу Мюрата. Когда двадцать второго сентября маршал наконец-то смекнул, что его одурачили, и повернул обратно к Москве, русская армия была уже в Подольске, Красной Пахре и Тарутино, начала закрепляться на этих рубежах. В башкирских полках и люди и лошади отдохнули. Буранбай эти дни был в сотнях, душевно беседовал с джигитами.
— Слава Аллаху, пришел конец и нашему отступлению. Соберемся же с силами и зададим жару наполеоновским воякам!
Он старался расшевелить, приободрить парней и обычно просил молодого кураиста Ишмуллу почаще исполнять народные башкирские мотивы, и сам с упоением заводил песню:
Как заблудший олененок,
Томлюсь на чужбине…
Джигиты вздыхали:
— И-эх, за душу берет!
— До самой глубины сердца доходит!..
А затем кураист заводил шуточную песенку и джигиты веселели, подпевали своему есаулу, гордясь, что Буранбай и в бою, и в пении мастак.
Вечерами мулла Карагош благостно возглашал:
— Мусульмане, ночь близка, ведите на водопой коней и сами на берегу совершите омовение и приготовьтесь к намазу!
И вскоре лагерь затихал, лишь часовые, как пешие, так и конные, неусыпно несли службу, охраняя сон полка.
Как-то после делового разговора майор Лачин сказал есаулу:
— Помнишь молоденького офицерика, спасенного тобою на Бородинском поле?
— Перовского?
— Да, да, Перовского… Так вот он попал в плен!
— Василий Алексеевич Перовский, — припомнил Буранбай. — Я же сам проследил, чтобы его увезли в лазарет.
— Нет, он уже оправился, вернулся в строй, опять служил в штабе и вот вчера-позавчера ехал с пакетом и угодил в руки французов.
— Молоденький, совсем мальчик! — расстроился Буранбай. — А откуда узнали, что попал в плен?
— Казак-ординарец ускакал.
— Как же он бросил на произвол судьбы своего офицера? — возмутился Буранбай.
— Всякое бывает, — пожал плечами майор. Задумавшись, он добавил хмуро: — А в Москве пожары бушуют. Горит первопрестольная!.. И князь Багратион скончался от тяжелой раны. Укрепи свое мужество, есаул, и верь в победу!
— Я в Михаила Илларионовича верю, — без колебаний, горячо произнес Буранбай.
— И я верю! Значит, будем воевать!
19
А в далекий степной Оренбург вести приходили с неизбежным опозданием, как бы ни торопились, нещадно колотя ямщиков, фельдъегеря, и были сообщения до крайности противоречивыми: из действующей армии друзья Григория Семеновича слали письма с непререкаемой надеждой на скорую победу: мудрый Кутузов, дескать, не таков, чтобы смириться с потерей Москвы, и уже ведает сроки возмездия, а из Петербурга приходили послания с многозначительными намеками, что государь и высшее общество возмущены неимоверно и в салонах открыто говорят, что старик одряхлел… Волконский доверял военным друзьям и ни на миг не отступился от Михаила Илларионовича, великого стратега. А столичные шаркуны, подхалимы, завистники любого вымажут грязью, им лишь бы заслужить благосклонную улыбку императора!..
Волконский понимал, что здесь, в глубоком тылу, он, военный генерал-губернатор, обязан умножить помощь фронту: обученными резервами конников, продовольствием, оружием. Вера без дела мертва. Получит Михаил Илларионович новые мощные полки башкирских казаков, и вспомнит старого соратника Волконского, и скажет ему солдатское спасибо…
Однако подготовка затягивалась: башкирские кантоны были бедны и не могли самостоятельно укомплектовать полки новобранцами и конским составом: на каждого всадника два коня — боевой и запасной, ремонтный, и повозками, и продовольствием. У Семена Григорьевича не было энергичного помощника, умеющего ладить с начальниками кантонов, со старшинами юртов, да и с новобранцами. И, посоветовавшись с надежными людьми, вспомнив отзывы сына Сергея, Волконский написал в Петербург в военное министерство прошение откомандировать из военного учебного заведения Кахыма Ильмурзина в его, оренбургского губернатора, распоряжение.
Дни шли, наступила осень, а Кахыма все не было. Не отправили ли его в действующую армию? Жаль, он паренек смекалистый и в военном деле поднаторел, подучился, и свой среди башкир — сын старшины Ильмурзы. С таким джигиты дружно пойдут в бой!..
Вызвав начальника губернской канцелярии Ермолаева, князь ворчливо сказал:
— Алексей Терентьевич, ну куда же запропастился Кахым Ильмурзин? Напишите-ка еще раз в министерство.
Ермолаев замялся:
— Два раза, ваше сиятельство, писали! Удобно ли в третий раз требовать Кахыма?
— Не для себя же стараемся, Алексей Терентьевич, для победы!
— Слушаю.
Но через неделю дежурный адъютант доложил князю:
— Ваше сиятельство, прибыл в ваше распоряжение Кахым Ильмурзин с подорожной и предписанием от министерства.
— Да где он?
— На постоялом дворе. Сказал, что стряхнет дорожную грязь, умоется, приведет себя в порядок и явится.
— Приведите без доклада.
Когда в кабинет ступил молодой майор в новеньком казачьем чекмене, с округлой темной бородою, князь приветливо, совсем не официально улыбнулся.
— Ваше сиятельство… — начал Кахым уставное представление, выпрямившись, сведя каблуки, звякнув шпорами.
— Знаю, знаю, — остановил его Волконский. — Когда приехал?
— Только что…
— Разрешаю на день съездить домой, проведать отца-мать и жену…
— И сына, ваше сиятельство, — подсказал сияющий Кахым.
— Значит, и сына, — добродушно согласился князь, — затем сразу же за работу. Надо срочно, но без суетливости, сформировать башкирские полки, ну, конечно, сначала один полк, затем другой. И так далее. Мы обязаны направлять в Нижний Новгород уже полностью укомплектованные полки. — Григорий Семенович взял со стола медный колокольчик, позвонил. — Напишите во все кантоны, — сказал он тотчас же возникшему в дверях адъютанту, — что майору Кахыму Ильмурзину поручено формирование в губернии башкирских казачьих полков. Да скажите Филатову, чтобы он сопровождал майора в разъездах.
— Слушаю! — и адъютант бесшумно исчез.
— Начинайте с юрта, где старшиной ваш отец, достопочтенный Ильмурза: там вам по легче привыкнуть к своим обязанностям и добиться цели. Ну, естественно, перед отъездом посетите начальника вашего кантона Бурангула, — продолжал князь, — кстати, он ведь ваш ближайший родственник. В губернской канцелярии получите у подполковника Ермолаева надлежащие документы и деньги на расходы.
У тестя Кахым не засиживался, не до того, но не посидеть у тестя и тещи за чаепитием — невозможно, это было бы чудовищным оскорблением родителей Сафии. Новости из аула были самые благоприятные: и Сафия, и Мустафа — здоровы, первенец растет и красавцем, и смышленым, бойким джигитом. Старшина Ильмурза процветает, богатеет, мать Кахыма Сажида прихварывает, но это и естественно в ее годы и с бесконечными хлопотами по хозяйству…
Уже вечерело, когда Кахым закончил дела в канцелярии. Он решил выехать ночью. Пара добрых, низких, но выносливых башкирских лошадей была запряжена в тарантас. Майора сопровождали два верхоконных казака и Филатов, уже не служка, не «посылка», каким помнил его Кахым, а рослый парень в чине урядника.
— Пилатка, ты ли? — воскликнул беспечно Кахым.
— Извините, ваше благородие, — Филатов Иван Иванович, — резко поправил его урядник.
— Извини, Иван Иванович, по старой памяти сорвалось с языка!..
Филатов круто пошел на мировую:
— Бывает, Кахым Ильмурзинович, бывает… Но военная служба, сами понимаете, устав… — И он с беспомощным видом повел плечом: дескать, моя бы воля.
Запели, завели дорожную привольную мелодию колокольцы, раскинулась в вечерней тишине степь, словно распахнула объятия, чтобы сердечно принять родимого сына Кахыма, а небо, бездонное, бесконечное, было светлее земли, светлее и добрее, и сулило ему счастье в жизни и на войне… Кахым мечтал побыстрее свидеться с милой Сафией, приласкать сына, но до того измаялся в тряской езде на перекладных из столицы в Оренбург, что мгновенно уснул, раскинувшись на кошме, подмяв под голову подушку.
— Ваше благородие, ваше благородие, — повторял ямщик, но майор не просыпался.
Филатов был настырнее, подъехал и гаркнул с седла:
— Господин майор!..
Кахым открыл глаза, приподнялся.
— Ваше благородие, надо бы остановиться в Надырше, сменить лошадей, — сказал кучер.
— Да, да… Можно.
Восточная кайма горизонта уже светлела, белела. Сентябрь выдался солнечным, теплым, и нескошенные луга, еще темные, словно прикрытые кошмой, благоухали влажным разнотравьем. Урманы тенисты. Да, где-то бушует война, льется кровь, а здесь земля благостно кроткая. Надолго ли?.. Вот уйдут полки в Нижний, опустеют аулы, станут бессонными ночами лить горючие слезы молодые солдатки, и заведут тоскливое монотонное песнопенье дожди, грязь развезет дороги, сизые поля нахмурятся, а в голых ветвях тальника студеный ветер засвистит, загудит.
А зима в деревнях, сдавленных сугробами снега, будет еще непригляднее — год неурожайный, значит, начнется и голодуха, поползут из избы в избу хворости. «Безысходная, горькая твоя судьбина, мой народ!..» — подумал Кахым.
А раскисать нельзя — война продолжается, ожесточенная, неудачная для России. Башкиры в годы ратных испытаний честно, самоотверженно сражались за Россию не щадя себя. Царь Александр обещал в манифесте даровать башкирскому народу после изгнания французов державные милости. Не обманывает ли? Вернувшись с войны, джигиты не простят обмана. Знамена Пугачева и Салавата — нетленные… Среди друзей князя Сергея в Петербурге Кахым встретил пылких свободолюбивых юношей, готовых идти на бунт ради блага народа. Признаться, он растерялся, не ждал, что в покоях молодого князя Волконского произносят такие крамольные речи. У русских крестьян, изнывавших под крепостным игом, оказывается, были благородные защитники, не страшившиеся царской опалы. Но и они, едва Наполеон, его разноязычные орды вторглись в Россию, безоговорочно выпросились, чаще всего добровольно, на войну, считая, что устройство жизни народа придется отложить на послевоенные годы. И Кахым был согласен с ними.
Ямщик свернул с тракта на проселок, и Филатов, пришпорив резвого коня, поскакал вперед.
— Куда это он торопится?
— Хочет известить старшину аула Надыршу о вашем прибытии, ваше благородие, — доложил ямщик почтительно. Кахым поморщился — такие почести ему не по чину.
20
Поддужные бубенцы спугнули покой дома Ильмурзы — видно, курьер еще не известил старшину юрта о высоком назначении его сына.
Когда тарантас остановился у ворот, работник взбежал на крыльцо и закричал в открытую дверь:
— Молодой хозяин приехал!
Около кухни испуганно взвизгнула женщина, то ли кухарка, то ли служанка.
Ильмурза, натягивая бешмет, не попадая рукою в рукав, выкатился на крыльцо и сердито спросил сына:
— Почему не прислал вестового?
Филатов ответил за майора:
— Я хотел сам прискакать, да их благородие запретили.
— А ты бы не слушал их благородия! — напустился на него Ильмурза. — Иль забыл правила благоприличия?
Сын выпрыгнул из тарантаса.
— Да будет тебе, отец!.. — И обнял всхлипнувшего от умиления и гордости за майорские эполеты Ильмурзу. — Мать здорова? А Сафия? Мустафа?
Сажида пыталась вытолкнуть на крыльцо отчаянно сопротивляющуюся сноху, но Сафия знала непреложные обычаи и ускользнула. Тогда, взяв за руку притихшего от неожиданности внука, Сажида пошла к воротам.
— Здравствуй, эсэй! Здравствуй, улым! — весело воскликнул Кахым, поднял, подбросил высоко взвизгнувшего от восторга Мустафу, теперь малыш понял, что этот нарядный офицер — его отец.
Сафия тем временем спустилась с крыльца, но стояла в сторонке, бросая на мужа сияющие счастьем взгляды.
Кахым пожал ей руку, обласкал улыбкой, но при людях не поцеловал.
Хлынули соседи, майор почтительно здоровался с мужчинами, а Ильмурза приглашал их в дом, но со строгим выбором.
В толпе у ворот слышались восхищенные возгласы:
— Да это же наш Кахым, а мы-то думали…
— За чужого начальника приняли.
— Ясное дело — мундир, борода, усы, такая важность!
Заплакал стиснутый людьми мальчишка, и мать сердито зашипела:
— Т-с-с-с, Пилатка в мешок посадит и увезет!
С нею согласились:
— Да, Пилатка с кем попало в деревню не поедет!
Солидно, неторопливо приблизился мулла Асфандияр, благословил поклонившегося Кахыма, приветствовал Ильмурзу.
Бурно ворвался в толпу веселый Азамат, он уже потолковал с Филатовым и знал все новости губернаторского дома и Оренбурга.
— Их светлость князь Волконский прислал к нам Кахыма начальником! — торжественно громко объявил Азамат.
Все замолчали, с недоумением посмотрели на него. Насладившись молчанием собравшихся, Азамат многозначительно добавил:
— Кахым отныне голова над нами и кантоном!
Мулла поинтересовался:
— Назначили, получается, вместо отца старшиной юрта?
Азамат посмеялся над такой наивностью святого хэзрэта:
— Бери выше! Помощник самого генерал-губернатора!
Ильмурза испуганно вздрогнул, ничего не понимая, а в толпе начались оживленные разговоры. Аксакалы тоже ни в чем не разбирались, но с одобрением поглаживали бороды:
— О-о!.. Выше своего отца-турэ!
— Всем турэ турэ!..
— Пилатка сказал…
Мулла Асфандияр мудро напомнил правоверным:
— Чужой не простит, свой не обидит. Большой начальник — турэ, выходец из нашего народа, не даст в обиду земляков. Пошли Аллах турэ Кахыму здравия и благополучия! — И, возведя глаза к небесам, забормотал молитву о ниспослании милостей Всевышнего и Кахыму, и его родичам, и его семейству.
Аксакалы, сделав «аминь» — проведя ладонями над бородою, потянулись гуськом к майору, чтобы поздравить его со столь высоким назначением.
Земляки победнее и помоложе кланялись издалека.
Ильмурза показал мулле и старцам на крыльцо: дескать, милости прошу, покосился на дерзкого Азамата — этот буян и без приглашения заявится.
— С недельку, поди, погостишь? — спросил мулла, шествуя в дом.
— Нет, никак не получится.
Ильмурза остановился, вопрошающе взглянул на сына, Сажида побледнела, а прячущаяся за крыльцом Сафия негромко вскрикнула и убежала, зажав рот фартуком.
— Князь Григорий Семенович поручил объехать все кантоны, проверить подготовку новобранцев во Вторую армию[36], начать формировать полки. Так что задержаться не получится.
Аксакалы приостановились во дворе — пожалуй, неприлично мешать насладиться скоротечным пребыванием в семье такому высокопоставленному государственному деятелю…
Кахым понял их нерешительность и обратился с нижайшей просьбой:
— Достопочтенные аксакалы, военное время — торопливое, когда еще доведется мне потолковать с вами о мирных делах!.. Да и посоветоваться мне с вами надо бы.
Ильмурза степенно поддержал сына:
— Аксакалы, для кого-то он и турэ, а для вас — Кахым. А ты, сынок, иди умойся, приведи себя в порядок. Я сам проведу гостей к табыну.
Мулла давно уже был в горнице, восседал на самой высокой подушке, благосклонно наблюдал, как рассаживались на нарах вокруг него старцы, поморщился, когда шмыгнул и пристроился в сторонке Азамат.
Хозяин успел сменить бешмет на мундир с медалью и держался еще надменнее, внушал землякам:
— Из моего повиновения сын не выйдет, следовательно, мое слово, и ваши советы, и молитва хэзрэта — залог его успеха. Мы не поможем — кто поможет?..
А Кахым, не в пример отцу, мундир свой скинул и пришел в горницу к гостям в обычном казачьем бешмете, но с эполетами.
Служка принес самовар, блюда, миски, чаши с угощениями. Кахым, подождав, когда мулле, старцам и даже непривычно молчаливому Азамату нальют крепкого благоуханного чая из китайской травы, приступил к рассказу о ходе войны с французами, старался укрепить веру земляков в скорый перелом в сражениях, в единоборстве с полчищами Наполеона.
— Исчадие ада, сын шайтана этот Наполеон! — возмущенно заметил мулла.
И все согласились с ним.
— Башкирские полки дерутся лихо! — сказал Кахым. — В Петербурге ими не нахвалятся!
Гостям эта похвала понравилась, старики буквально помолодели, бросали друг на друга гордые взгляды, словно это об их подвигах говорил Кахым.
— Не уронили чести башкира!
— И мы славно сражались под знаменами Суворова!
— Новобранцы тоже не подведут, ты, Кахым, не сомневайся!
— Да, верю, что и новые полки прославятся, — кивнул Кахым. — Пленные французы удивляются, с чего это башкирские всадники так беззаветно воюют за Россию.
— И зря они удивляются, — вставил свое веское слово Ильмурза, поправив для солидности звякнувшую медаль. — Испокон веков башкиры помогают русским, если вторглись в страну иноземцы.
Аксакалы в знак согласия закачали бородами.
— Знали бы французы, как русские и башкиры храбро воевали под знаменами Пугачева и Салавата!.. — нахально ввязался в мирную беседу Азамат.
Наступила напряженная тишина, старцы повернули бороды к мулле, прося у него защиты порядка и приличия.
И хэзрэт Асфандияр немедленно дал отпор смутьяну:
— Азамат-кустым, не лезь в беседу старших по годам и наиглавнейших в ауле по положению! Когда Кахым-турэ говорит, то и мы, аксакалы, молчим и внимательно слушаем.
Старцы закивали, одобряя разумную отповедь муллы Азамату.
Кахым постарался прекратить стычку:
— Святой отец и вы, аксакалы, не будем тратить время на перепалку! Надо скорее выиграть войну. Разгромим, выгоним французов и начнем жить лучше, по-новому. Царь обещал после войны вернуть башкирам вольности и земли для кочевья. Закон оградит наши обычаи и обряды. А сейчас надо нам срочно вооружить джигитов-новобранцев и отправить в Нижний Новгород.
Азамат опять не утерпел:
— Казна поможет?
— Ты же знаешь, что снабжение джигитов лошадьми, оружием и провиантом берет на себя аул, — ответил с досадой Кахым.
— Легко сказать!.. — фыркнул неукротимый Азамат. — И сейчас аул обезлюдел. В домах тоска, слезы, а в закромах — пусто, мыши от голода передохли. Уйдут с полком молодые парни, и останутся ветхие старики, бабы да дети.
И аксакалы приуныли, переглядывались, перешептывались, а мулла внимательно рассматривал потолок, как бы погрузившись в молитвенное единение с Аллахом.
Наконец старик посмелее сказал, пряча глаза:
— Совсем обнищал народ.
Кахым, живя привольно, на полном офицерском обеспечении, в столице, и не предполагал, что башкирская деревня так обнищала. Э-э, хитер-хитер князь Волконский — назначил своим уполномоченным по призыву Кахыма, чтобы все сделать башкирскими руками!.. Нет, Волконский решительно умнее, чем о нем думают в Министерстве и петербургских салонах. И проклинать станут в аулах не генерал-губернатора, а своего же Кахыма. Где же выход? Тянуть с формированием полков? Кахым не пойдет на это. Башкиры не оставят в беде русских братьев по оружию.
— Понимаю, все понимаю, аксакалы, — глубоко вздохнул Кахым, разводя руками, — но орды Наполеона топчут русскую землю. Вон, до Москвы уже доползли!.. — При этих словах Ильмурза свел брови, мулла горестно простонал, а старцы опять закивали — единственное средство выражать свои чувства. — Надо помогать армии, надо затянуть потуже пояса.
— Война без жертв не бывает, улым, — сказал нравоучительно Ильмурза. — Сам воевал, знаю. И мы готовы терпеть…
Он строго взглянул на муллу, и Асфандияр, поняв его безмолвный приказ, откашлялся и подхватил:
— Что суждено испытать русскому народу, то и мы перенесем. Русская деревня, полагаю, тоже лишилась корми льца-мужика, и платит подати, сдает зерно.
— Справедливы твои слова, святой отец, — сказал Кахым. — Только что проехал приволжскими селами — оскудение!..
Этот разговор не мешал гостям усердно попивать густо заваренный чай и набивать утробу жирными сочными кушаньями — нищета дому старшины юрта не угрожала.
Мулла, поглаживая заметно поднявшийся живот, счел необходимым дополнительно упрекнуть Азамата:
— До чего ж ты неотесанный малый!
— Таким уродился, хэзрэт, — пожал плечами втайне польщенный этим укором Азамат.
Вдоволь полакомившись кониной и китайской травкой, старцы поблагодарили хозяина за радушие и поползли по домам, шумно расхваливая Кахыма — не загордился, учтивый.
Мулла задержался, а когда зашагал к дому, то за ним семенил служка с увесистым мешком — Ильмурза знал, что служителю Всевышнего полагается тучная мзда.
Кахым проводил старцев и муллу и хотел уже идти в горницу к изнывавшей от радости встречи и от нетерпения жене, но его позвал с крыльца Азамат.
— Ты еще не ушел? — и удивился, и нахмурился Кахым.
— А я вот его скалкой! — пригрозила Танзиля, собиравшая посуду и чашки.
— Дело срочное, неотложное, братец Кахым, — умоляюще произнес Азамат.
— Завтра утром приходи! — крикнула Танзиля.
— Нет, кустым, ты мне сегодня нужен, выслушай, не обессудь, — настаивал Азамат, не обращая внимания на угрозы раскрасневшейся Танзили. — Русские говорят, куй железо, пока горячо.
— Ты не русский, а башкир! — прокричала из горницы сквозь открытую дверь Танзиля.
Кахым понял, что от Азамата не отвязаться, и кивнул: дескать, говори.
— Кто назначает командиров полков?
— Здесь генерал-губернатор, а там, — Кахым показал вдаль, — командующий армией.
— А сколько в полку сотен джигитов?
— Пять.
— Я согласен быть сотником, — хладнокровно заявил Азамат. — Поставь меня сотником.
«Ничего себе птица…», — подумал Кахым.
— Это самая подходящая для меня должность на войне! — невозмутимо продолжал Азамат.
— В Девятом кантоне сотники уже назначены.
— Возьми меня с собой и назначь сотником в другом кантоне!
— Я же ничего еще не знаю о положении в других кантонах, — уже начиная злиться, сказал майор. — Соберутся призывники в округах, там видно будет[37].
— Возьми меня к себе в полк!
— Да нет у меня никакого полка.
— Кахым-турэ, верь мне — стану сотником и твоей правой рукою, опорой, выполню любой приказ, скажешь — иди на смерть, и пойду!
Кахыма и бесило, и растрогало это беззастенчивое домогательство Азамата.
Танзиля вышла из горницы с пустым самоваром и завопила:
— Ты еще не ушел, нахал? Совесть-то у тебя осталась?.. Молодая жена мечется на перине, ждет мужа, извелась за два года…
— Разберусь в кантонах и округах и замолвлю за тебя слово, — пообещал Кахым, повернулся и пошел по коридору.
— Спасибо, кустым, вечно буду твоим джигитом! — И Азамат бросился с крыльца бегом, хлопнув калиткой.
— Сорвиголова! — невольно восхитился им Кахым.
— Не сорвиголова, а срамная голова! — возмущенно сказал, выходя из горницы, Ильмурза. — Не хотел мешаться в твои служебные дела, сын, но сейчас все же скажу: не к лицу такому высокому начальнику, коим являешься ты, раздавать обещания направо-налево. Как почувствуют твою доброту, так и оседлают… Этот Азамат нахал и бунтарь.
— Не хотел сразу власть показать, — объяснил Кахым.
— Сладким уговорам Азамата верить нельзя! Сомнительна его покорность властям. Ручаюсь, в нем таятся злые замыслы.
— Учту твой совет, отец, — миролюбиво сказал Кахым, чувствуя неимоверную усталость.
Но Ильмурза уцепил его за пуговицу бешмета и еще долго бубнил о том, что народ распустился, молодые непочтительно относятся к старшине юрта, к мулле, и что с ними надо держаться надменно, командовать строго, требовать, и что ему следует резко отвергать все просьбы, даже самые смиренные.
Когда Кахым добрался до горницы, то за окнами уже пробуждалось раннее утро, прохладное, еще бесцветное. Сафия лежала разметавшись, сбросив одеяло. Прильнув к мужу, она жарко шепнула:
— Заждалась…
Но Кахыма уже сморила неодолимая сладкая, тягучая, как мед, дремота.
21
За два дня Кахым управился на территории юрта, проверил тщательно каждого призывника, его лошадей, лук, стрелы, копье. И со спокойной совестью отправил их на сборный пункт округа.
— Завтра уезжаю, — сообщил он семейству за трапезой.
— Дела требуют, значит, уезжай, — согласился отец, а Сафия стремглав побежала в горницу, рухнула на нары, заревела в голос: «Что за муки такие! — не мог с женою побыть-помиловаться неделю-другую, с сыном поиграть, повеселиться… Велико мне счастье — гордиться его золочеными погонами. Вышла 6 замуж за купца, так он бы глаз с меня не спускал и на базары, на ярмарки бы возил в тарантасе, на тройке… Ой-о-о, нет горше судьбы офицерской жены».
У Сажиды сердце разрывалось от горя, что не погостил подольше сын, но она сочла необходимым сделать снохе внушение:
— Грех роптать на судьбу. Война идет, война. Да на обратном пути в Оренбург он еще заедет на ночку, я его попрошу.
Кахыма и самого тянуло понежиться с женою на перине, позабавиться с крепеньким умным Мустафою, но звякнули бубенцы под дугою, пора в путь, военная служба действительно беспокойна и в мирные-то годы, а теперь и служить, и жить надо по-военному. И он простился с отцом-матерью, поцеловал в горнице, не у ворот, жену, кивнул Танзиле и Шамсинур, прижал к груди сына и полез в тарантас.
Филатов, на коне, спесивый, как обычно, гаркнул, словно командовал сотней:
— Па-а-а-ашел! — И приложил руку к козырьку, отдавая честь Ильмурзе.
И начались для Кахыма изнурительные дни разъездов по кантонам, разговоров со старшинами, с аксакалами, с призывниками, строгих инспекций и в стрельбе, и в рубке лозы, и в верховой езде.
Его радовало, что всюду его встречали с почетом, беспрекословно выполняли даже не приказы — просьбы.
«Я еще ничего не сделал существенного, имя мое — Кахыма Ильмурзина — скачет на лихом коне впереди меня по аулам. Почему мне верят?.. Видимо, потому, что я башкир, свой, и в военном чине, сын старшины, ветерана турецкой войны. Но и до моего приезда князь Волконский успешно формировал башкирские полки. Благородный он человек, моего отца возвеличил, присвоил ему звание личного дворянина. И меня послал учиться. И молодой князь Сергей — благородный, с уважением относится к малым народам».
Кахым с гордостью думал о земляках, так охотно, дружно поднявшихся на борьбу с французами. Столетиями защищали границы России башкиры в одном строю с русскими, калмыками, вот и сплотились, сдружились!..
Старшины юртов и аулов заверяли Кахыма, что стрелы наточены, кони выхожены в лугах, мясо провялено, корот наварен, бешметы и сапоги сшиты.
Можно было бы и возвращаться в Оренбург, но Кахым решил завернуть в Нагайбакскую станицу, а она далеконько заброшена в степи — за двести верст от Уфы.
Погода уже испортилась. Миновала золотая осень — хлынули затяжные дожди, дороги развезло рытвинами, колдобинами, хлипкой грязью.
Филатов, забалованный сытой жизнью на задворках губернаторского дома в Оренбурге, заныл:
— Ваше благородие, не мучайте вы себя! Куда лучше завернуть к вашему почтенному отцу, там передохнуть… И опять же Сафия-ханум…
Как видно, Филатову понравились и беляши, и бишбармак в доме старшины Ильмурзы.
— А ты чего тянешься по пятам за мною? Поезжай прямиком в Оренбург.
— Я человек подневольный! Мне вас жаль, ваше благородие, — лицемерно вздыхал урядник. — Весь в ошметках грязи… И промок насквозь. А в станице Нагайбак образцовый порядок. Совсем недавно ее посетил их светлость, лично убедился. Я же сопровождал князя.
Кахым и сам знал, что в Нагайбаке — порядок, но ему хотелось посетить могилы батыра Кусема и его сына Акая около станицы. Батыр, сын его и отважный сподвижник Килмек возглавили восстание башкир против оренбургской экспедиции Кирилова в середине прошлого века. Бунт был беспощадно подавлен. Воздвигнули Нагайбакскую крепость, ныне упраздненную. Жители окрестных деревень были насильно крещены и записаны в метриках русскими, но, говорят, и по сей день по-русски не понимают и сохранили стародавние обычаи.
«А зачем мне, русскому офицеру, интересоваться этими могилами, этими нагайбакскими кряшенами? — спросил Кахым и сам себе ответил: — А для того чтобы глубже понять историю своего народа и вернее разбираться в современных событиях».
…Тарантас спустился в темный густой урман, дорога на дне его поплыла слякотью, колеса увязали до чеки в жиже, дымившиеся от пота лошади еле-еле одолели подъем.
— Ну, дальше пойдет ровнее, — с облегчением сказал кучер, — ветерок дорогу продувает, сушит.
— Ваше благородие, едут! — крикнул, заметно оживившись, Филатов.
— Да кто?
— Капитан Серебряков! Я загодя послал вестового. Ваш отец меня выбранил тогда, что я не подрядил нарочного… Ну теперь я — ученый.
Кахым хотел рассердиться на такую ненужную угодливость, но лишь хмыкнул в бороду — Пилатку не переделаешь…
— Атаман Нагайбакской станицы капитан Серебряков, — восторженно продолжал Филатов, — православный. Еще его деды-прадеды крестились. Князь Григорий Семенович весьма высоко ценит капитана Серебрякова.
«Ему все и вся известно. И со мною его послали не для почета, а для слежки…»
Всадники приблизились, к тарантасу подскакал капитан, а сопровождающие его казаки выстроились в почетном карауле вдоль булькающей, всхлипывающей под копытами лошадей дороги.
Серебряков, высокий, в годах, отдал рапорт:
— Ваше благородие, находящиеся в гарнизоне станицы сто девяносто четыре башкирских казака, сорок один солдат и девяносто семь башкирских новобранцев в полной боевой готовности.
— Хвалю за верную службу отечеству, — сказал Кахым, встав в тарантасе и протягивая руку Серебрякову. — Доложу с удовольствием о вашем служебном рвении князю Григорию Семеновичу.
Поздоровавшись с караулом, Кахым пригласил капитана пересесть в тарантас, чтобы уже в дороге потолковать о делах.
— Как вооружалась беднота, капитан?
Приветливость и простота Кахыма подкупили Серебрякова, он заулыбался, поглаживая пальцем узкие темные усы, заговорил естественнее:
— Полсотни казаков вооружил на личные средства. Иного выхода не было! Вопиющая беднота!
Он не сказал, что продал для этого собственный дом, Кахым узнал об этом уже в Оренбурге.
— Спасибо! Ваш благородный поступок войдет в историю войны с Наполеоном. Через много-много лет потомки будут читать о вашем бескорыстии.
— Не для истории это сделал, — смутился капитан.
— Понимаю, что не для истории. Тем дороже!..
— А как идет подготовка в других кантонах?
— Картина в высшей степени отрадная! С веселыми походными песнями стекаются джигиты на сборные пункты. На днях встретил Абсаляма-агая Утяшева — за свой счет вооружил двадцать родственников, купил им лошадей и привел в Нововоздвиженск. «Домашние как-нибудь перебьются, а джигиты должны быть при полной амуниции и на резвом скакуне. Сам воевал, знаю!» — сказал мне агай. В Шестом кантоне Гайфулла Кулдавлетов пришел на сборный пункт с сыновьями, женами, снохами.
— А разве женщин берут на войну? — ахнул капитан.
— Берут. Возчиками на арбах и повозках. Кашеварами.
— Тогда и наши пойдут с женами.
— Вот и отлично, — разрешил Кахым.
Тем временем тарантас в сопровождении эскорта въехал в станицу, колыхаясь на ухабах, расплескивая грязь. У ворот стояли жители, кланялись майору:
— Здравствуй, Кахым-турэ!
— Мы готовы хоть завтра идти на войну!
Кахым прикладывал руку к козырьку, улыбался, кланялся аксакалам — ему было приятно, что жители приветствовали его по-башкирски.
На площади собралась целая толпа принарядившихся к встрече гостя станичников, по сигналу капитана вышли музыканты, оба в белых чекменях, в мягких кожаных ичигах, статные. Толпа притихла. Кураист поднес к губам свой волшебный курай, и полилась задушевная, сердце щемящая мелодия, а певец чистым, словно серебряный колокольчик, голосом начал песню:
Ай, хороша гора, хороша,
И дорога у горы хороша.
Много богатых земель в мире,
Но всех краше родимый край.
Скакуна оседлал, ой хорошо,
На землю спрыгнул, ой хорошо.
Тот джигит хорош,
Кто оседлал скакуна,
На войну умчался.
Ай, хорош джигит.
— Разве кряшенам разрешают петь при всем народе башкирские песни? — спросил Кахым.
Капитан улыбнулся:
— Никто же не узнает.
«Лишь бы Пилатка не донес», — подумал Кахым.
Музыканты умолкли, но люди не расходились, и Кахым, встав в тарантасе, сказал громко, внятно:
— Аксакалы, соотечественники, кланяюсь вам низко, желаю благополучия, я майор Кахым, сын старшины юрта Ильмурзы!..
— Знаем!.. Наслышаны! — послышался одобрительный рокот.
Станичники с гордостью смотрели на молодого майора-башкира.
— Земля, на которой вы живете, испокон веков славилась храбрыми батырами! — продолжал Кахым, радуясь, что собравшиеся в сосредоточенной тишине ловят каждое его слово.
Старцы, стоящие в первом ряду, опираясь на посоха, закивали, погладили белоснежные бороды:
— И наши внуки не осрамятся!..
Кахым не скрыл от станичников, что пока полчища Наполеона одолевают русскую армию, неудержимо идут на Москву — он еще не знал, что французы вступили в древнюю столицу…
— Башкирские полки сражаются отважно, но им нужна поддержка. Новобранцы из станицы Нагайбак уходят на сборный пункт округа в Бакалы, а оттуда, сотнями, в Нижний Новгород. Деды, отцы, осмотрите еще раз своих сыновей, братьев, внуков и, если заметите какой изъян, помогите и рублем, и амуницией, и продуктами. Фельдмаршал Кутузов — мудрый полководец. Под его знаменем мы победим!..
Джигиты из почетного эскорта оглушительно грянули «ура». Новобранцы, кто верхоконный, а кто пеший, замахали шапками, закричали:
— Жизни не пожалеем, а победим!
— Ура-а!..
Аксакалы сочли неприличным кричать, но улыбались до ушей, воинственно выпячивали бороды.
Кураист и певец завели боевую походную башкирских казаков, и толпа, с разговорами, поминутно оглядываясь на Кахыма и Серебрякова, начала расходиться по домам, по переулкам.
— Удачно получилось, — сказал Кахым капитану.
— Да, да, вы разговаривали с народом уважительно, и люди сразу это почувствовали, — горячо сказал Серебряков. — Хуже нет, когда приедет из Оренбурга начальник и начнет ругать и грозить.
— Вокруг князя собралось немало горлопанов, — согласился Кахым, — но сам Григорий Семенович человек мягкий, разумный, всегда старается уладить дело по-доброму.
— За всем же князь не уследит, — заметил капитан, — наш Оренбургский край с половину Европы будет, пожалуй.
— Народ себя не щадит, собрал на воинство, на снаряжение полков восемьсот тысяч, а дворяне всего шестьдесят тысяч. Князь Волконский уж на что добряк, а рассвирепел, — возмущенно рассказал Кахым Серебрякову, когда они после сходки шли к атаманскому дому. — И те деньги помещики выжали из своих крепостных.
— Да уж, никак с дворянами князь не справится, — проницательно заметил, тяжело вздыхая, капитан.
Кахым пообедал и переночевал у Серебрякова, утром посетил могилы батыров на Верхнем кладбище, преклонил колено перед последним прибежищем славных вождей и, не осмотрев новобранцев — этим он подчеркнул особое доверие Серебрякову, — выехал в соседний кантон.
Серебряков проводил его, уже без эскорта, до реки. Там в затишке, на солнцепеке, — хоть и не жарко, но ярко, пылал костер, бурлило в казане мясо, на траву были брошены паласы, уставленные мисками, чашками, тут же лежал бурдюк с кумысом.
— Старшина юрта Саитгали-агай ждет вас, почетного гостя, на трапезу.
— Не надо бы, — шепнул Кахым.
— Смертельно обидите и старшину, и… меня, — нахмурился Серебряков.
И майор подчинился, вылез из тарантаса, долго кланялся, тряс руку старшине, от чего Саитгали блаженно жмурился, словно ему щекотали пятки.
А Филатов и здесь не растерялся и с нескрываемым удовольствием спрыгнул с седла, заглянул в котел, набитый жирной кониной, покрутил с восхищением носом.
— Ну вы угощайтесь, а я поеду с новобранцами на сборный пункт, — сказал капитан. — Душевно рад, майор, что познакомился с вами. Отрадно, что у нас подрастают такие культурные офицеры-башкиры.
Старшина со страдающим видом развел руками, но уговаривать своего атамана не решился.
Кахым еще раз поблагодарил Серебрякова за образцовый порядок, за вдумчивую, серьезную подготовку новобранцев.
Капитан согласился в знак уважения к старшине юрта отведать кумыса, осушил деревянную емкую чашу, молодцевато крякнул, вытирая забелявшиеся усы.
— До скорой встречи, ваше благородие, если не в Оренбурге, то в Нижнем Новгороде, — сказал Кахым капитану: он действительно проникся искренним благорасположением к Серебрякову.
— Милости прошу к угощению, — пригласил старшина.
Филатов тотчас же плотно, надежно уселся на паласе.
— Рассиживаться-то долго не придется, агай, — сказал Кахым.
— Понимаю, турэ, все сознаю, что идет война, но нарушать старинный обычай не подобает. Если турэ ступил на нашу священную землю, то должен отведать мяса молодой степной кобылицы, — сказал старшина и подвел турэ Кахыма к самой высокой и самой мягкой подушке на паласе.
За обедом беседа шла о войне.
— Мы готовили новобранцев не за страх, а за совесть, — говорил старшина. — Да вы, турэ, сами убедитесь, когда взглянете на лихих всадников!
— А как семьи ушедших на войну? — спросил Кахым о том, что его мучило и терзало все эти дни разъездов по кантонам. — Нуждаются?
Старшина мигом поскучнел, ответил тусклым голосом:
— Ясное дело, турэ, жуткая нужда, летом-то не так страшно, а вот что начнется зимою, и подумать боюсь.
«Старшина юрта и зимою голодать не станет, по своему отцу вижу!» — сказал самому себе с трезвой жесткостью Кахым.
К нему подсел бойкий купчик, из молодых, да ранний. Играя пальцами в бороде, завел привычное лицемерие:
— С помощью Аллаха выйдем из беды. Грешно унывать. Шайтан живет без надежды, потому и злобствует.
«И ты, барышник, не обеднеешь на войне!..» — подумал Кахым.
— А каково положение под Москвою? — спросил старшина, успев посмотреть с осуждением на болтливого купца.
«И сюда докатились вести о Москве…»
— Положение трудное, агай, французы под Москвою, а может, и в самой Москве, — откровенно сказал Кахым. — Но русская армия укрепляется от боя к бою, набирает силы, получает подкрепление. Теперь главные битвы не за горами.
— Не слышали, где кураист Буранбай?
— Мне говорили, что он в Первом башкирском казачьем полку войсковым старшиною.
— Значит, жив-здоров!
— Конечно, жив-здоров!
— А это высокое положение — войсковой старшина? — заинтересовался кто-то из гостей.
— Первый заместитель командира полка майора Лачина!
— У-у-у, — восхищенно загудели все сидевшие у обеденной скатерти.
— Не обессудьте, Кахым-турэ, но пользуясь случаем… — Купец заерзал по паласу. — Хотелось бы знать правду.
— Да вы о чем?
— Слышали мы, — он не сказал «я», а произнес уклончиво «мы», — будто бы в прошлом году, еще до войны, Буранбаю, а он тогда был начальником дистанции, приказали вести из Шестого кантона, из сборного пункта Карагайлы Узяк, тысячу джигитов на западную границу. Но кто-то из начальников в Оренбурге намекнул, что за взятку можно приказ и отменить — все останутся дома. И заломил цену — шесть тысяч. И Буранбай вместе с начальником кантона обложил налогом джигитов — по шесть рублей с головы. Кому же захочется тянуть службу на чужбине!.. И родители, и дяди-тети, и тести-тещи кряхтели, но собрали по копеечке, и Буранбай повез деньги в Оренбург. Но полк все-таки отправили на границу. А почему? Начальнику в Оренбурге вручили всего четыре тысячи, а две тысячи поделили пополам Буранбай и Юлбарыс, начальник кантона. И если б не грянула война, Буранбаю не миновать бы острога!
Кахым так и кипел от возмущения, но слушал терпеливо.
— Охота вам собирать грязные сплетни, — сказал он с отвращением, когда купчик умолк. — Буранбай-агай — честнейший человек. Благородный! Кто-то из оренбургских начальников терпеть его не может, вот и чернит. Зачем ему деньги? Офицерское жалованье. И подарки кураисту Буранбаю на праздниках!
— Да-да-да, — зачастил купец, мелко тряся бородкой.
— Если бы он провинился, то давно уже вековал бы в остроге, а он, видишь ты, занимает такую должность — по-старому тысяцкий, а по-настоящему войсковой старшина, — мудро рассудил Саитгали.
И все согласились с ним.
Принесли наваристую духмяную шурпу, заправленную сухим сыром — коротом, но Кахыму уже не хотелось попусту тратить время, и он быстро поднялся, поблагодарил старшину юрта за угощение, за радушие.
Филатов поднялся нехотя, бросив тоскливый взгляд на миску с шурпой, но старшина юрта, оказывается, знал нрав Пилатки и сунул ему в седельную сумку тяжелый мешок с дарами. Не обделил Саитгали и казаков.
И хозяин, и служки, и гости кланялись, желали майору Кахыму благополучия и радостей в жизни.
22
Кахым решил не заезжать домой и поехал прямиком в Оренбург.
Его тянуло к Сафие, к сыну, растущему чуть ли не сиротой при живом отце, но он заставил себя сильным напряжением воли отринуть эти чувства, вообще-то святые, — война повелительно звала майора Кахыма и по присяге, и по совести в горнило сражений.
«Лишь бы скорее завершить войну, изгнать Наполеона! Башкирский джигит себя не пощадит, крови не пожалеет, а долг ратной чести выполнит со славой. И тогда, в мирные дни, вернусь в семью. Навсегда. Царь не обманет, выполнит обещание манифеста».
Степная ровная дорога впадала светло-желтым ручьем в глухой лес, начались овраги, ложбины, тарантас мотало из стороны в сторону, и лошади уже не рысили, а шагали, тяжело раздувая темные от пота бока. Поздняя осень в лесу мрачна, вороха листьев остро пахнут спиртом, в голых сучьях деревьев свистит ветерок, только ягоды шиповника и рябины рдеют багровыми ягодными кистями. Вероятно, здесь уйма грибов — хоть косой коси. Русские собирают, варят, жарят, сушат, солят грибы, а башкиры нос воротят, голодать станут, а не притронутся. Им мяса подавай, самого жирного, самого сочного!.. У каждого народа свои обычаи, иногда и не разумные, но с ними свыклись и сейчас почитают нерушимыми. Нет, Кахым после войны постарается передать землякам все светлое, чему научился в Петербурге. Надо шире общаться с соседними народами, перенимать у них полезные привычки. Что за избы в наших аулах! — приземистые, сырые, оконца крохотные, кое-где еще затянутые пузырем… А в русских приволжских селах, через которые недавно проезжал Кахым, высятся хоромы, бревна в два обхвата с янтарными каплями смолы, половицы двойные, потолки высокие, а в окнах — вся ширь, синева, простор!.. И вместо медресе пора вводить государственные школы, смышленых башкирских пареньков обучать арифметике, русской грамоте. Хватит им зубрить наизусть суры Корана под началом сонного от обжорства муллы с розгой в руке.
В Петербурге в доме молодого князя Волконского Кахым встречал друзей Сергея Григорьевича, просвещенных, свободолюбивых, горячо желавших блага своему народу. Они уважительно отнеслись к башкиру Кахыму, не важничали, говорили при нем откровенно, не раз заявляли, что беспокоятся не только о русском крестьянстве, но и о судьбах всех малых народов государства. Как много почерпнул от них — талантливых, глубокообразованных — Кахым, научился совсем по-новому рассматривать историю и быт башкирского народа, понял, что без образования башкиры не воспрянут.
В густом лесу, в оврагах темнело рано, а лошади измотались, вытаскивая тарантас из трясины, и когда ямщик сказал, что пора бы и на ночлег в ближней деревушке, Кахым согласился.
Деревушка была небольшая, аккуратная, на возвышении, прогреваемом солнцем. На улицу с пастбища втекало, с мычанием, с блеянием, стадо. Хозяйки суетились, зазывая своих буренок, овечек, коз:
— Хау-хау!
— Кезе-кезе!
— Держи теленка, говорю, держи! Прилипнет к матке и высосет молоко!
Со дворов несло душистым дымком. Двери домов распахнуты настежь. На летних кухнях под казанами пылают дровишки, женщины варят корот, салму, зашумели басовито и самовары.
Девушки, возвращаясь с родника с полными ведрами на коромыслах, бросали потупившись любопытные взгляды на молодого офицера в тарантасе, на урядника в седле и, вдруг прыснув, закрывали рты концами пестрых головных платков.
Стоявший у ворот мужчина радостно и испуганно воскликнул:
— Да это же Кахым-турэ!
«Что за чудеса? И здесь прослышали!..»
— Где? — крикнул сосед из-за плетня и затрусил к калитке.
— В тарантасе. В сопровождении урядника и казаков.
Филатов жадно ловил взоры девушек, охорашивался, подкручивал усы.
Ямщик свернул к пятистенному дому старшины аула.
После обильного угощения, за которым Кахым, по обыкновению, подробно рассказывал о ходе войны с французами, не скрывая, что враг еще силен, отвечал на вопросы набившихся в горницу мужчин, спрашивал о подготовке новобранцев к походу. Казаки и урядник Филатов улеглись тут же на полу, на кошме. Кахыму постелили на нарах. В доме было душно, и он вскоре, поняв, что здесь не уснуть, поднялся, накинул бешмет и вышел, огляделся во дворе и влез по лесенке на дощатую крышу амбара, где на ворохе сена могуче храпел его ямщик.
Ночная тишина уже плотно окутала деревню — во дворах, в избах ни звука, ни стука, ни вскрика. И скотина уснула в хлевах, лишь изредка заржет лошадь, скачущая с путами на передних ногах на лугу за огородами. Звезды ясные, крупные, хрустального блеска, что за блаженство лежать на благоухающем разнотравьем сене, вдыхать сладчайший, как шербет, воздух, любоваться величественным небесным куполом!.. Чу, долетел затаенный шепот, Кахым привстал, вгляделся — да, у заплота парень и девушка слились в нерасторжимом объятии.
«Она клянется, что никогда его не забудет, сохранит и любовь и верность, а джигит успокаивает любимую нежными словами и поцелуями, говорит, что вернется невредимым с помощью Аллаха после войны и тотчас справит свадьбу… Нелегко расставаться, а еще труднее верить, что уцелеет в огне сражений. Наверно, они решили, что я приехал в аул для того чтобы забрать с собою призывников в кантон. И мне тоскливо покидать жену и сына. Хоть бы на миг заскочить, глянуть глазком и умчаться в Нижний!.. Нет, это лютое страдание и мне, и Сафие, и Мустафе, лучше уж послать с нарочным письмо, подарки из оренбургских лавок. А неотвратимый день отъезда все ближе и ближе… У войны свои законы, беспощадные, и надо им подчиняться!»
На рассвете Кахым растолкал ямщика, спустился и поднял строгим командным голосом казаков и урядника. Филатов позволил себе поворчать: дескать, можно бы и не торопиться, если объезд кантонов закончен благополучно.
Старшина хотел и утреннее чаепитие превратить в пир, но Кахым его властно оборвал, велел убрать со скатерти кумыс, казы и мясо:
— Налегке куда проворнее и лошади, и люди!
И вот завели бубенцы дорожную песенку, всклубилась пыль за колесами, до самого Оренбурга ехали без привала.
Остановился на этот раз Кахым не на постоялом дворе, а у тестя.
Бурангул, теща и вся родня отнеслись к Кахыму не только ласково, что было бы естественно, но и подобострастно, и это его покоробило. Причина выяснилась быстро. После ужина тесть пригласил к себе зятя в угловую горницу-кабинет, усадил в кресло, сказал таинственно, словно посвящал Кахыма в бунтарский заговор:
— Князь Григорий Семенович тобой не нахвалится. Долго со мной о тебе разговаривал… Из кантонов-то ему докладывали, как ты там наводил порядок. Быть тебе генералом и со временем армией командовать — это подлинные слова князя.
— Ну уж и генералом! — хмыкнул смущенный Кахым.
— Да, да, князь так и сказал: будет с годами генералом. А сейчас тебе надо незамедлительно мчать в Нововоздвиженскую крепость.
— Да разве оттуда джигиты еще не ушли?
— Значит, не ушли. И прямым маршем веди сотни в Нижний. К своим ты уже не заедешь, не получится.
— Возьми к себе, кайным[38], Сафию и внучонка на зиму, — попросил Кахым.
— Говори с тещей, а я лично согласен, но меня ведь не будет дома — ухожу на войну! — гордо произнес Бурангул и выкатил грудь колесом, будто уже надел портупею с саблей.
— А как же Девятый кантон?
— Да что Девятый кантон! Остались старики и калеки. Подмели железной метлою всех джигитов. А я к службе годный! Лицом в грязь не ударю!
Зять засомневался, что разбаловавшийся на легких хлебах начальник кантона Бурангул в жаркой сече не ударит лицом в грязь, но из приличия сделал серьезное лицо и согласно кивнул.
«Вот она, железная метла войны! Стисни зубы, терпи, держись, как впаянный, в седле, — по тебе равняются джигиты!» — сказал он себе непреклонно.
Утром Кахым пошел с отчетом о своей поездке к генерал-губернатору князю Волконскому.
23
Этим же вечером Кахым выехал в Нововоздвиженскую крепость.
Выяснилось, что со сборного пункта надо вести в Нижний Новгород полк, а не отдельные сотни. Придирчивый осмотр новобранцев сразу же выявил недостатки в снаряжении, Кахым послал сотников в аулы и кантоны за дополнительным оружием, продовольствием, потребовалась и кое-какая зимняя одежда.
Для осмотра и прощального напутствия в крепость приехал сам Волконский, хотя мог бы доверить и одному из своих помощников инспекцию и прием парада.
На просторном плацу собрались джигиты пока еще беспорядочными ватагами: земляки жались к своим, осматривали друг друга, тут же помогали привести себя в порядок.
Запела горячо, бодряще труба, послышалась зычная команда:
— На коне-е-ей!.. Стройся!
Без суеты и толкотни, с привычной молодцеватостью джигиты, с саблями у пояса, с луками за плечом и колчаном стрел на боку, с копьями у седла, вскакивали на старательно чищенных, с расчесанными гривами лошадей, держа в поводу запасного коня с набитыми продуктами седельными сумками. И каждый всадник знал свое место в строю, буквально через минуту на плацу стояли твердо очерченные, словно окаменевшие, сотни.
Глядя на бескрайнее войско, Кахым с гордостью подумал: «Когда такие соколы прилетят на фронт, не посчастливится армии Наполеона!..»
Махальщики подняли пики с пучками ярких лент, от дома коменданта крепости тронулась группа офицеров в шитых золотом мундирах, впереди неспешно рысил на плотной, но смирной лошади князь Волконский.
Кахым поводьями пустил коня вскачь навстречу князю, сильной рукой остановил, заставив копытами взрыть землю, тяжелого жеребца, отсалютовав слепяще сверкнувшей саблей, отрапортовал по уставу:
— Ваше сиятельство…
— Да вижу, вижу… — ворчливо сказал старик, — построены…
И поехал шагом вдоль рядов, у каждой сотни останавливал лошадь, негромко, невнятно здоровался, но джигиты были уже научены и в ответ кричали дружно, весело, мощно: «Ура-а-а!..»
Григорию Семеновичу с времен Крымской войны полюбились башкирские всадники: терпеливые, выносливые, неприхотливые, смелые в бою. И сейчас он с удовольствием, словно по-родственному, смотрел на джигитов в их яркой форме: казакины — синие, шаровары — красные суконные, сапоги с суконными голенищами, шапки — меховые, шляпы — войлочные. На иных новобранцах поверх чекменей надета железная кольчуга, на голове — железный шлем.
«Молодые! — грустно сказал себе старик. — Мужиков раз-два, и обчелся, а остальные пареньки. Жаль, многие ли вернутся? А как мне поступить иначе? Россия ждет скорой помощи от Михаила Илларионовича, а его армия понесла большие потери…»
Князь обратил внимание на горделивого сотника, подтолкнувшего коня чуть-чуть вперед из строя.
— Есть жалобы, претензии? — прищурился Волконский, остановив лошадь.
Офицеры свиты переглядывались, а Кахым куснул ус от досады: опять этот шальной Азамат…
— Никак нет, ваше сиятельство! Сотник Азамат Юлтимеров, ваше сиятельство. Сотня к походу готова.
— Ну и молодцы! — кивнул старик.
— Джигиты рвутся в бой, ваше сиятельство! — вольно, громко продолжал Азамат. — Все мы хотим скорее разбить хранцузов, освободить Ра-асейскую землю от иноземцев и вернуться на родной Урал. — Он нарочно коверкал слова, играя дикого башкира. — Лошадей выгуливали на лугах, да вот беда, ваше сиятельство, кочевья-то у нас отрезали, земли и пастбища в обрез, и-ииэх, где былые просторы! — застонал он.
«Ну погоди, в походе я тебя приструню за длинный язык!» — подумал с угрозой Кахым.
Но князь не рассердился, он и сам знал, что за эти десятилетия башкирские земли расхищались беспощадно.
— Кахым, голубчик, — совсем не по уставу обратился он, — распускай новобранцев, пусть простятся с родными, и доброго вам пути в Нижний!
Кахым махнул рукою, командиры полков и сотники повторили его приказ уже по-башкирски, стройные линии полков и сотен сломались, джигиты со смехом, с веселыми разговорами разъехались с плаца.
За крепостью, на берегу реки раскинулся шумный табор, будто забушевал сабантуй, но не весенний, не праздничный, а по-осеннему унылый, с расставанием, со слезами. Пылали костры, в котлах варилась нагульная летняя конина, шумели самовары, арбы и повозки стояли впритык, бегали с визгом и лепетом дети, лежали на паласах старухи.
Вездесущий и всезнающий Азамат нахально догнал Кахыма, шепнул с седла, что все семейство Ильмурзы в полном составе прибыло и дожидается с нетерпением свою гордость, свое счастье, свое горе — ближайшего и непосредственного помощника генерал-губернатора Кахыма.
— И Танзиля с ними!
Кахым гневно зашипел, показав плечом на едущего с добродушной улыбкой на морщинистом лице Григория Семеновича, свита гарцевала на отличных, застоявшихся в оренбургских конюшнях лошадях вокруг.
«Из-за одной Танзили ты искал мою семью! Не обо мне тревожился — о себе, наглец!..»
И, пришпорив коня, догнал князя.
Григорий Семенович пообедал у коменданта и уехал в город, поблагодарив Кахыма за рачительную службу.
Теперь и Кахым смог поехать к своим.
У самовара на паласах сидели, полулежали разомлевшие от обильного угощения джигиты, а вокруг них хлопотали матери, жены, тетки, сестры, и плакали, и осыпали нежными словечками, и совали в рот то мясо, то пряники, а в торбы — полотенца, корот, казы. Со всех сторон слышалось:
— Отец, береги себя на войне! Справедливо говорят — береженого Аллах бережет!
— Сыночки, милые, держитесь друг за друга крепко, нерасторжимо — если что, помогайте, выручайте!
— Дитятко, улым, откуси от этой лепешки, освященной нашим муллою, а всю ее спрячу в сундук — приведет тебя обратно в родной дом!
— Жена, ты обо мне не плачь, не тужи, не горюй!
— Как же мне не плакать, отец, — не на свадьбу, не на базар уезжаешь, на кровавую войну.
— Откуда взялся этот шайтан Ополеон-Наполеон?
— Ты о нас не беспокойся, вытерпим, вытянем как-нибудь, а вернешься живым-здоровым, последнюю овцу принесу в жертву!..
Ильмурза приехал с семейством, с челядью на двух тарантасах, да еще продукты и котлы на телеге, — как же! — старшина юрта… Кахым обнял отца и мать, Танзиле и Шамсинур пожал руку, подхватил на руки подбежавшего с блаженным визгом сына.
— Приехал отца на войну проводить?
Ошалевший от счастья Мустафа улыбался, прижимаясь к широкой крепкой груди Кахыма, — его отец всех важнее, командует таким большим войском.
И Сажида о том же думала и с гордостью, и с волнением.
— Ой, улым, какая у тебя беспокойная служба! Да разве это мыслимо — управиться с таким громадным войском? Смотрю и дивлюсь — сколько всадников!..
Ильмурза сказал по-обычному сухо:
— А мы тебя заждались, поди, вся стряпня либо пригорела, либо выкипела!
Мать вынула из кармана бархатного камзола чудотворный амулет: тряпичный мешочек с молитвами, спасающими величием Аллаха от ранения, болезней. Вручила, прослезившись, Кахыму:
— Храни как зеницу ока — от всех бед спасает!
Но сын даже не поблагодарил ее за материнскую заботу, вертел головою, озирался, наконец нетерпеливо спросил:
— А где же Сафия?
Теперь и Сажида спохватилась:
— Сафия! Сафия-а-а!..
— Да вон где она, — показала Танзиля.
Жена стояла в стороне, за возами, полуобернувшись. Кахым скорыми шагами подошел к ней.
Сафия одета богато: платье с широкими оборками, бархатный камзол, на голове меховая шапка, на груди хакал — нагрудник с серебряными монетами в несколько рядов, в ушах серьги, на руках браслеты.
Когда муж приблизился, она молча шагнула и прикрепила к его мундиру несколько крупных серебряных монет, заговоренных знахаркой, и прошептала молитву о спасении души и тела в военной сече.
Кахым взглянул на нее и против воли вздрогнул: глаза у жены провалились, окаймленные синими дугами, опухли от слез, щеки ввалились.
— Да что с тобой?
— Возьми меня с собой! — еле слышно, но твердо, прочувствованно проговорила Сафия.
— Куда?
— В поход.
— Ты с ума сошла! — воскликнул Кахым. — Война — не сабантуй!
— А почему же другие джигиты берут жен с собою?
— То — другое, то деревенские, они в походе и кашевары, и возницы! А ты — дочь тархана. Нежная, балованная. Что скажет твой отец — мой тесть? Он же сам уходит с башкирскими полками.
— Что мне до отца! — фыркнула Сафия: прежде она никогда так непочтительно о нем не говорила. — У меня своя жизнь, а у него своя… свое горе.
— Хватит, не смеши людей! — сказал Кахым строже.
— Я не вынесу разлуки, — непримиримо, с горящими мольбою глазами продолжала Сафия. — Умру от горя. Башкирские женщины испокон веков сражались рядом с мужьями — и стреляли из лука, и метали копье на скаку.
— Расти сына, моего Мустафу, а на войне мы и без тебя обойдемся! — строго сказал муж.
— Ты меня не любишь! — всхлипнула Сафия. — Ты меня никогда не любил!
— Сама не понимаешь, о чем болтаешь!
— Нет, понимаю, не любил!
— Мне некогда заниматься болтовней, хватит!
— Не любил!..
Кахым закусил губу, чтобы не выругаться, и отошел.
А Ильмурза тем временем обряжал боевого коня сына — положил на спину новый войлочный подседельник, сверху накрыл попоной, поставил старинное седло с серебряными стременами, подтянул подпругу, к седлу прикрепил кожаные тороки с порохом, пулями для пистолета, с продуктами. Все узелки и петли проверил на прочность, строго-настрого наказал ординарцу:
— Седлай, как я заседлал. Видел? А если не станешь стараться, то после войны у меня с тобой будет особый разговор.
— Видел, агай, видел, все буду делать по-вашему, — рассыпался в заверениях парень, а сам-то подумал: вернуться бы живым с войны, а твоих угроз не испугаюсь…
На лугу собрались самые почтенные аксакалы, окруженные куранетами и певцами-сэсэнами из тех кантонов, откуда пришли новобранцы.
«Пожалуй, пора начинать!» — сказал себе Кахым.
Настроение у него испортилось — ему было и жаль жену, и говорить с ней иначе он не умел… С малых лет вбивали ему в голову, в душу: ты — мужчина, ты — джигит, а значит, ты и хозяин, и властелин в семье, владыка своей жены. В эти последние минуты перед расставанием он расчувствовался: «Не принес я тебе, бедняжка, счастья. Толком и не пожили вместе после свадьбы. И вот опять уезжаю. И Аллах знает, вернусь ли?..»
Но поздно, поздно…
Запела на плацу труба горниста, послышались зычные протяжные крики командиров полков и сотников: «Стано-ви-и-ись!», джигиты наскоро обнимались с родными, с женами, с детьми и вскакивали лихо в седла.
Началось освященное веками прощание с воинами. Кураисты в согласии с древним обрядом завели песню «Урал», торжественную, полнозвучную, известную не только людям от мала до велика, но и военным коням — заиграли ушами, вскинули головы, звякнули уздечками.
Затем вышел перед строем прославленный сэсэн Байык, глубокочтимый не только своими башкирами, но и казахами и киргизами. Он спел гимн-благословение, и слушали его джигиты затаив дыхание, впитывая в душу, в кровь каждое слово:
Хай-хай, сыны Урала,
Уходящие на войну,
Хай-хай, батыры Урала,
Деритесь храбро
С врагами родной земли.
Хай-хай, сыны,
Хай-хай, батыры,
Возвращайтесь со славою
В родные края!..
Затем перед строем встали старухи, важные, горделивые, в темных одеяниях, с богатыми украшениями, и самая старшая из них и по годам, и по почету произнесла нараспев:
— Пусть поход ваш, любезные сыны, выдастся легким, пусть враги убегут в страхе от ваших стрел и мечей, пусть эти нити притянут вас поскорее к родным очагам, к матерям и женам!
После ее наставления старушки обошли ряды и вручили всадникам мотки шерстяной пряжи, приговаривая-напевая:
До встречи, детушки,
Пусть год для вас
Пролетит, как месяц.
Ждем с победой
И во здравии!
Их сменили молодухи, статные, красивые, в цветных камзолах, в платьях из самаркандского шелка, в сиянии золота и серебра драгоценностей. Они запели полнозвучно, мощно:
На конях и с саблями
Вы теперь защитники
Родной земли.
Птицы прилетят издалека,
Принесут от вас приветы,
Вести добрые о победе.
Пришел черед девушкам, невестам и нареченным, до поры до времени связанным с уходящим джигитом лишь клятвой верности. Они дарили всадникам шитые шелком платки и набитые душистыми степными травами кисеты, вкладывая в песню всю душу, всю любовь, всю тоску:
Оседлав коней, идете в поход,
Покидая родной Урал.
Любовь моя осталась здесь,
Верная твоя тростиночка.
Глазоньки проглядим
На пустую дорогу,
По которой джигиты ушли.
Моя верность здесь,
Милая твоя тростиночка.
С ответным словом от имени всех башкирских казаков выступил Кахым — он произнес священную клятву верности родному Уралу, и джигиты повторяли за ним:
Тебе, Урал-тау, наш наказ:
Не вернутся с французской войны
Твои смелые батыры —
Отомстите за нас!
Седой Урал олицетворял сэсэн Байык, он вышел на середину плаца, заиграл на домбре и запел:
Эй, дети Урала,
Разбейте врагов,
Возвращайтесь со славой!
А родина-мать породит
Тысячу батыров за одного погибшего.
Пусть знают чужеземцы,
Как грозен Урал-тау,
Не возвращайтесь без побед
С войны, его сыны.
В толпе провожающих послышались глухие рыдания, но джигиты бодрились изо всех сил, подкручивали молодцевато усы, бросали на милых девиц нежные взгляды.
Запела труба горниста, возвещая поход, и первая сотня тронулась крупной рысью. По обочине быстро шагали матери, жены с младенцами на руках, всхлипывающие невесты, боясь отстать от своих единокровных и зная, что угнаться за ними невозможно.
Уходили в молчании полки, один за другим, уходили в далекие края, уходили на войну.
Желая унять рвущую душу тоску, запевала первой сотни завел походную боевую:
Воды Кызыла и Яика
Быстры и студены.
Не оплакивайте нас,
Не спугните удачу.
И хор грянул:
Уезжаем, уезжаем,
Оставляем дом родной.
Не тужите, ожидаючи,
Не накликайте беду.
Уходили сотни башкирских казаков, одна за другой.
Сафия провожала мужа в седле — всадница на загляденье: и красива, и нежна, и сильна, конь послушен ее руке.
Вот и последние ряды джигитов вышли из крепости, Кахым остановил своего крупного лихого иноходца, обратился к жене, стараясь говорить и ласково, и бережно:
— Бисэкэй[39], милая, пора возвращаться тебе к нашему сыну!
Но Сафия сделала вид, что не расслышала, и ехала впереди, тесня своего коня к иноходцу Кахыма, касаясь ногою ноги мужа, держась рукою за его руку.
— Бисэкэй, пора тебе возвращаться, — повторил Кахым нетерпеливо, подавляя в себе раздражение.
Но Сафия и бровью не повела, и оба коня бежали как бы слившись, и всадница оставалась рядом с Кахымом.
Мимо, догоняя своих, проскакал Бурангул, за ним едва поспевая, нахлестывая лошадь, ординарец.
Кахым окликнул тестя.
Круто остановив разгоряченного скачкой застоявшегося жеребца, Бурангул метнул взгляд на дочь, пожал плечами, посмотрел вопросительно на зятя. Кахым красноречиво встопорщил усы. Тогда Бурангул укоризненно сказал Сафие:
— Доченька, тебе время вернуться к семье, к Мустафе.
— Не слушается, — почти беззвучно пошевелил губами зять.
— Как это не слушается мужа? — Для отца это было чуть ли не святотатством. — Разве можно, доченька, ослушаться мужа?.. Немедленно возвращайся!..
Пришлось подчиниться. Закусив в кровь губу, чтобы не разразиться судорожными рыданиями, Сафия медленномедленно потянула повод, поворачивая коня, и съехала с дороги в поле.
Скрылись последние всадники в перелеске, умолкли походные песни, и глухая осенняя тишина придавила поля, леса, овраги.
У безлиственной тоненькой березки долго стояла Сафия, и не было в ней силы, чтобы догнать мужа, и не было желания возвращаться. А березка трепетала, толкаемая ветром, трепетала, как обреченная на одиночество Сафия.
И не оглянулся, не приласкал прощальным взглядом…