Никита покачал головой, усмехнулся и добавил:
— Вот ведь какой человек, этот Тимошин! Наши-то, деревенские, до сих пор не нахвалятся на Ваню. А за то, что ты мне, Олександр Демьяныч, тогда деру дал, спасибо!
— Тимошин-то еще жив? — спросил Демьяныч.
— Ваня-то? Конечно, жив. Что ему сдеется!
— А сколько ему лет?
— А кто его знает! Метриков у Вани нет, и сам он дня своего рождения не помнит. Говорит, что перевалило за сотню. Но без дела не сидит. По зимам малым ребятишкам чунки ладит, а по летам удочкой рыбачит.
Никита посмотрел на звездное небо, подживил огонек в костре.
— А как нынче-то идут ваши колхозные дела? — спросил его Анучин.
— Да как сказать, на месте не стоим, вперед топаем. Всяких машин в колхоз навезли, любо-дорого — облегчение нашему крестьянскому люду! Электричество, так сказать, напостоянно в мужицкие хоромы прописалось. Опять же машинная дойка на скотных дворах. Топерича — не то, что давеча: коровьи титки сами доятся, а не руками жмакаются — электричество этим ремеслом занимается. Диво да и все тут! Бабоньки, так те сразу подобрели, и заработок у них стал солидней и коровушки упитанней. Племяша моя Ульяна, так та кажинный месяц больше сотельной в дом приносит, и остальные доярки тоже много зарабатывают. Все щиблеты в магазинах покупают, а в дни отдыха хороводятся посреди деревни на зеленом лужочке да песенки занятные про нонешние дела поют. Ну так сказать, колхозники поимели настоящую жизню: за своими усадьбами не волокутся, больше в колхозе норовят сработать. По-богатому все живут и совестью не базарничают.
— Все ли? — выразил сомнение Демьяныч, зная, что есть еще в колхозе и шабашники и лодыри.
— Начистоту баять аль половинничать? — лукаво прищурился Микитушка.
— Начистоту, конечно. От меня скрывать, что от себя кусок хлеба отнимать, — пошутил Анучин.
Старик резво взмахнул рукой.
— Греха не таю и прятать не стану. Не все одинаковы. Взять хотя бы к примеру моего племянника Гришку Кудерышкина. Пусть он и племянником мне, а большой, так сказать, прохвост и нет ему от меня никакого снисхождения. Да, да, никакого. В колхозе-то для приличия у него одна жена работает, да и то с горем пополам. Зачем ей работать-то? Пускай другие трудятся! А она на муженька да на сынка своего надею имеет. Сын-то Гришкин, Миколаха, на пивоваренном заводе в городе работает, так денежки завсегда имеет.
— А где сам Григорий работает? — спросил я.
— Гришка-то? — Никита высморкался, подтер нос платком. — Мы его, Гришку-то, из колхоза того-этого вытурили.
— За что же?
— У Гришки-то руки в чужой карман залезают и из него в свой перекладывают. Вот за это его и вытурили. Топерича он с рыбаками орудует, вроде рыбнадзора. В порогах под Мальянами да под Циминым красную рыбу охраняет. Лосось и форель в эти пороги по осеням на нерест косяками лезут, ну стало быть им нужна охрана от разных ловкачей до чужого добра. Раньше-то ее, милую, бреднем вылавливали, аммоналом глушили, острогой добывали, а ее не убывало, потому как с мелочишкой не вязались, мальков не трогали, а сберегали. Вот она валом и валила к этим порогам и икру метала в песчаных омутах. Грешил и я смолоду, ну а коли государство сказало хватит браконьерничать, значит конец этому должен быть. Я вот так думаю.
— Правильно думаешь, — поддержал старика Демьяныч. — Нельзя допускать, чтобы благородная рыбица лосось и форель, которыми сам Петр Великий интересовался и оберегал от воров, покинули свое исконное нерестилище и в другие места перебазировались.
— Вот именно нельзя! — разгорячился Никита. — Уж ежели грех с души снимать, то надо кажинному человеку. А разве Гришка этот грех снимет со своей поганой душонки?
— Он что — браконьерничает? — спросил я.
Никита головой тряхнул так, что волосы вразлет пошли.
— На днях прибегает ко мне Гришкина дочка Верушка и так тоненько звенит: «Тебя, дядюшка, тятенька звал. У него маленький шкальчик есть, а мамка на закуску рыбники настряпала». Ну, думаю, надо сходить: невредно понюхать, что в шкальчике у Гришки. Пришел. Гришкина жена Манеха только что стряпню окончила, к столу приглашает: «Садитесь, миленький дядюшка!» Этого раньше с ней не бывало. Скупая была и языкастая. Сел, значит, я на стул, снял шапчонку, сижу и жду. Гришка по махонькой наливает. И винцо такое красивое — загляденье! «Коньяк», — говорит Гришка и подает мне рюмашечку. Беру и думаю: дай-ко испробую. И залпом выпил. Ничего, сносно… Даже скусным вино показалось. А Гришка выпил и улыбается. Потом пододвигает ко мне тарелку с рыбником и так вежливо говорит: «Покушай, дяденька». Отвернул я верхнюю корку с рыбника — и в большое волнение пришел. В тесте-то запечен лосось! Вот бедолом-то, думаю, сам красную рыбу жрет сколько влезет, а других штрафует. Есть я тую рыбину не стал. Сразу шапку на голову, а Гришке ядреное словцо сказал: мол, как тебе, племяш, не стыдно так относиться к государственному делу, сукин ты сын и тому прочее.
— Так и сказал ему? — улыбнулся Анучин.
— Как на духу, так и вымолвил.
— Ну и что же Гришка? — поинтересовался я.
— Отмигался, раз совести нет. Думал тогда я к председателю колхоза пойти да о рыбниках рассказать, да отдумал, потому как не пойман — не вор. А что касаемо рыбников, то Гришка мог сказать, что купил лосося в нашей столовке. Им тогда торговали один разок.
— Но ты же знал, что он не купил рыбу, а сам выловил, значит браконьерством занимался, — возразил Анучин.
— Это уж верно, как дважды два четыре. — Знал, конечно. Но ведь и не видел, как он лосося ловил. Не видел! Вот если б его с поличным поймать на месте преступления, тогда бы…
Никита взмахнул рукой и стал укладываться спать на мшаник подле меня.
Я лежал на спине с открытыми глазами и смотрел на голубое безоблачное небо, наслаждаясь птичьим многоголосьем. На траве еще держалась роса, и от нее светлыми нитями исходила легкая испарина.
— Ушел? — приподнялся на своем ватнике Анучин.
— Кто ушел?
— Да этот, Никитушка-то.
— Ушел. Видимо, постеснялся нас тревожить.
— Совестливый старик, — с чувством произнес Анучин. — Малограмотный мужик, а ведь всю войну руководил колхозом и неплохо руководил, не обижались люди. Хозяйство не запустил, как некоторые другие, а даже приумножил доход колхоза. Может быть, по недостаточной грамотности или по незнанию дела порой и ошибался, но к делу относился с душой. Был с ним случай, когда он свою жену Полину целые сутки в бане продержал за то, что она не выполнила наряд бригадира, не пошла копать картошку, а обряжалась со своей коровой. Полина ко мне пришла с жалобой, но потом согласилась, что сама была виновата. Никита же объяснил случившееся примерно так: «Да как же так, посудите сами: идет война, а моя Полина что ни день какую-нибудь вывертку делает. А как же другие бабы? Они же работают, не жалуются. Вот я и посадил свою Полину для острастки. Ничего, после отсидки как миленькая стала работать».
Демьяныч еще хотел что-то рассказать, но в это время невесть откуда появился Никита. И весь до нитки мокрый. Вода так и капает с него.
— Никитушка! — уставился на него Анучин. — Дождика нет, а ты будто под ливнем стоял. Где ж ты так вымок?
— Должно, оступился, — смущенно пояснил Никита, скидывая с себя одежду, чтобы просушить ее.
— Да как это угораздило? — удивился Демьяныч. — Берега-то здесь гладкие, колдобоин нет.
— А я вот оступился. Стал переходить порог реки да по надобности живота обрядился на камушке — и на спину хлоп. Слава богу, что утопленника не обозначилось: мелко было.
Мы долго смеялись над стариком, но помогли ему выжать одежду и развесить ее над костром. А он, оставшись в одних кальсонах, устроился у огонька и бойко заговорил:
— В моей младости я видывал всякие сладости: от одних во рту скусно, от других в брюхе пусто и урчит не переставая, да и в глазах слеза вставает. Было дело такое… Вернулся я с гражданской войны, поглядел на свое хозяйство, и печаль меня взяла. Богатства в моей избе было хоть шаром покати — не заденет: одни старые ухваты, которыми маманя из печи чугуны вынимала, да еще помело и веник, а в амбаре ни зернышка. Как, думаю, жить-то буду… А жить-то страсть как хотелось! Пошарил, пошарил и вытащил из-за запечника старое-престарое батькино ружье, нашел там же мешочек с порохом и два рога с дробью. Обулся в мамкины лапти, — солдатских-то ботинок с обмотками было жалко, в них еще можно было свадьбу сыграть, — и отправился на охоту.
Только окунулся в Залединские гари, чую — ноги будто в холодной воде. Поглядел я на лапти, а они все измочалились. Что тут делать? От дома уже далеко ушел, да и ворочаться ни с чем зазорно. Ничего, думаю, охотничек, не грусти, все на свое место встанет. Кое-как добрался до избушки в Залединах. Истопил печурку, тепло стало. Потом вышел из избушки, срубил осинку, расколол ее, распарил в печурке и стал новые чоботы из дерева делать. Сначала смастерил ножиком задники с каблуками, затем носки, а уже попосля взъемы. Сложил все как положено, поглядел — как будто добро, но на ноги-то не наденешь. Нужно все три кусочка соединить. А как? Инструмент мой — старый ножик, которым стряпухи из квашни тесто вынимают, да топор, наточенный на бруске, а тут надо в кажинной части по две дырки просверлить, чтоб все связать воедино. Думал, думал и надумал. Взял железную кочергу, расправил ее и стал на огне калить докрасна. Бился долгонько, но работенку осилил. Потом отрезал от берестяного пестрика веревки, продел их в отверстия, закрепил концы узелками — и чоботы готовы. Приладил к ногам, по избушке раз-другой прошелся, вроде как бы и ничего, сносно, но… как ни шаг, то сильный скрип. Скрипят шальные! Догадался… Отрезал кусок сала, что дал мне сосед Вася Мочалов, смазал места соединений всех трех кусочков, снова надел чоботы — перестали петь. Вот как дело то сделалось!
Никита осмотрел свою одежонку и, убедившись, что она высохла, стал одеваться. При этом продолжал свой рассказ: