Северный богатырь. Живой мертвец — страница 22 из 60

Они прошли в сени, поднялись по лесенке и вошли в просторную, светлую комнату, убранную образами и полотенцами, с лавками, крытыми коврами, с резным столом и красивым поставцом.

— Ну, садись и давай разговаривать! — сказал Пряхов, садясь у стола.

Грудкин рассказал про все, что сделал со времени своего отъезда из Спасского, про торговлю, про служащих и после долгого, подробного отчета сказал:

— Теперь будем так делать: я перееду в город и там снова дела стану делать, а сюда ночью приезжать буду и тебе отчитываться. А там Бог даст…

Пряхов махнул рукой.

— Что Бог даст? — сказал он, — найдут меня, схватят и на Москву отправят, а там хвали Бога, если головы не снесут. Язык вырвут; руки, ноги выломают, животов лишат. Ох!..

— Грех говорить так, — остановил его Грудкин, — Бог не без милости. Мало ли что случиться может!..

— Ну, что там, — сказал Пряхов, тряхнув головой. — Делай все, будто ты — хозяин, и думай только о моей Кате, а я — будто меня и нет. Вот что! Да еще снеси дар воеводе.

— Много ли?

— Лучше больше, — усмехнулся Пряхов. — Снеси ему сто Рублев да камки, да бархату — по куску, что ли, да на рубахи ему атласу отрежь. И дьяку. Тому сорок серебра да тоже рухляди этой.

— Ладно. Так я поеду!

— С Богом!

Пряхов поцеловал Грудкина, и тот уехал, а Василий Агафонович прошел в соседнюю горенку, которая была у него спальней и молельной, и, опустившись на колени, стал истово молиться.


Тихо и однообразно потекла жизнь в ските для Пряхова и Кати с Софьей. Он вставал рано утром и подолгу молился, потом шел вниз и здоровался с девушками, потом садился подле жены своей и отпускал Матрену, которая служила при ней. Он сидел и думал о суете жизни и о быстро проходящем счастье. В полдень обедал и спал до трех по обычаю, а потом опять шел к девушкам.

Катя и Софья сидели за пяльцами; Василий Агафонович подсаживался к ним и молча любовался ими или вел с ними беседу, вспоминая Спасское.

В такие минуты приходил ему на ум и Яков. Где-то он теперь? Что делает? Может, его в лесу волки съели; может, шведы словили, а может быть, и служит он у царя-басурмана, поганит себя табачищем. Тьфу! Все нехорошо…

Когда Пряхов при упоминании о сыне вдруг замолкал, Софья вспыхивала ярким румянцем и низко опускала голову; она в то время сердцем угадывала мысли Пряхова.

К вечеру Василий Агафонович шел в скит, в молельню Еремеича или в горницу богородицы, и там вел тихие душеспасительные беседы, а к ночи уходил к себе.

Случалось, приезжал Грудкин и долго говорил с ним о делах: какой товар спрашивают, какой вышел, за каким в Москву послать или какой товар в Москву везти, что скупил дешево. Пряхов невольно втягивался в беседу о своем любимом деле и давал Грудкину советы или приказы.

— А как с воеводою? — спросил он его в первое же свидание.

Грудкин усмехнулся.

— Доволен был — во как! Говорит, Агафошку этого проклятущего взогрел страсть как и запретил ему в приказ и нос свой совать. Агафошка-то словно сгиб, — нигде его и не видно.

— А у архиерея?

— Какое! Агафошка-то и не был у него в служках. Я все разузнал. Надо так думать, что он из какого-либо монастырского двора беглый — может, с Соловок или с Пустозерска. Много ведь их бегает. Воевода говорит — «поймаю и постращаю». И дьяк за нас.

Пряхов покачал головой.

— А что толку в том? — покачал головой Пряхов. — Все равно мне глаз не показать на улице. Как-никак, а беглый.

— Подожди! — сказал Грудкин. — Воевода сказывал, что если царь там, в Ингрии, победит шведов, то в радостях можно будет челом бить.

Лицо Пряхова озарилось надеждой.

— А там еще Яков твой. Может, самому царю полюбится. Так-то!..

— Ну, а по дому как?

Грудкин снова обратился к делам и стал давать отчет.

Так день за днем проходили дни Пряхова и не в тюрьме, и не на свободе.

Еремеич в утешение его со слезами рассказывал, как терпел Аввакум сперва в Сибири, потом в Москве; как терпел Никита Пустосвят и сколь мужественно принял тяжкую казнь Кикин.

Кате и Софье было веселее. И сами они, две подруги, были всегда вместе неразлучно, и к тому же почти всегда с ними были веселые белицы Ольга или Матрена, причем каждая со своим секретом и своими историями. Соберутся в светелке за пяльцами и говорят, говорят: Катя — про свою краткую любовь, мелькнувшую как сон, Софья — про Якова да про то, как он у царя выслужится и своему отцу поможет, всех из беды вызволит, Ольга — про Ефрема, которого она полюбила еще, когда Пряховы раньше в скит приезжали, а Матреша — про красивого парня Федора.

— Грех это, знаю, — говорила она, — а как увижу его, так все забываю. Кажись, угляди Еремеич — и того не побоюсь.

— А какой грех? — возражала Ольга. — Разве мы зарок давали? С горя да с худобы сюда-то попали, а не то чтобы волей. Меня сюда мамка вот какой привела! — и она показала пол-аршина от пола. — Привела да и померла. Меня и оставили, а мне тут вовсе не мед.

— А я? — сказала и Матреша. — Тоже не по себе, а все же боюсь. Пашутку-то помнишь?

— А ну! — Ольга отмахнулась и побледнела.

— Что за Пашутка? Что с нею? — спросила Катя.

Матрена перекрестилась.

— Девка у нас тут была, тоже в белицах. Ее этот Еремеич с полюбовником изловил, ну, и…

— Что же с ней сделали? — в один голос спросили и Катя, и Софья.

— Живой в яму закопали, — побелевшими губами прошептала Матреша.

Девушки вздрогнули, и у них на время воцарилось молчание.

Но такие разговоры были между ними редки. Чаще они обменивались своими девичьими чистыми грезами и все теснее и теснее сближались друг с другом.

Скит с высокой из толстых бревен изгородью, стоявший в глубине дремучего леса, казался острогом, но, когда выпадал светлый день, девушки выходили в лес и бродили по глухим тропинкам, хотя в лесу уже было грустно. Осень была на исходе и чувствовалась близость суровой зимы. Птицы не пели, и только белки, готовясь к зимней спячке, хлопотливо прыгали по ветвям деревьев, да время от времени ухал филин.

Однажды девушки сидели на поваленном дереве и грызли собранные орехи; вдруг перед ними объявился человек — высокий, широкий, с мерзким, хитрым лицом, с рыжими волосами, которые копной выбивались из порыжелой скуфейки; в дырявом подряснике и босоногий. Он умильно поглядел на девушек и хриплым голосом спросил:

— Девушки-красавицы, как мне тут пройти к добрым людям, во имя Иисуса душу спасти?

— А иди, божий человек… — начала Матреша, но Катя вдруг закричала не своим голосом: «Он, он! Иуда!» — и бросилась бежать по тропинке.

Девушек охватил панический страх, и они побежали за ней.

— Тот, что батюшку выдал! — крикнула Катя.

— Бежим, девоньки! — испуганно пробормотала Ольга, и они побежали еще скорее.

Агафошка пустился за ними.

Девушки испуганно вбежали во двор.

— Ефрем, Ефремушка, — закричала Катя, увидев Ефрема на дворе, — наш враг тут!

— Кто?

Софья поспешно объяснила.

Ефрем отвязал собаку и тотчас выбежал за калитку.

Агафошка растерялся. Что за диво? Вот только что девушки бежали по этой тропинке, свернули будто за эти кусты, и вдруг никого — словно они сквозь землю ушли. Не может быть этого! Агафошка стал осторожно пробираться по густой заросли, как вдруг услышал тяжелое сопенье и рычанье; он оглянулся и с диким воем пустился наутек. За ним с ревом помчалась громадная собака.

XXV За пленницей

— Ну, вот мы и приехали! — радостно воскликнул Савелов, когда на горизонте показалась зеленая крыша приземистого монастырского здания. — Ехали, ехали. Я думал, и конца не будет!

— Еще с добрый час езды, — ответил Багреев. — Навались, ребятушки! — сказал он мужикам, везшим их на широком баркасе.

— А ну-ка, Кузя, понавались! — крикнул рослый мужик, а затем, поплевав на руки, упер длинный шест в дно быстрой реки и побежал по узкому борту баркаса.

Другие рабочие бежали тоже, и баркас плавно двигался по быстрому Волхову, обрамленному с обеих сторон густым лесом теперь темных бесшумных деревьев.

— Теперь скоро и замерзать Волхову, — сказал Багреев старшему мужику.

— Никогда этого не будет! С тех пор как Новгород наш воли лишили и утопили вечевой колокол, никогда ему не замерзнуть. Бежит волна, омывает колокол, а как какая беда ежели, он должен звонить и мы — его слышать. А ежели вода замерзнет, как услышим?

Багреев улыбнулся и обратился к Савелову.

— Тебе, кажется, охота прямо на берег прыгнуть?

— А то как же! — ответил Савелов. — Ты пойми, радость-то у меня какая! Ведь встретились, разминулись и как в воду, а теперь вдруг и ее нашел, и знаю, что она любит, и, может быть, еще до полудня увижу ее, мою голубицу! Сердце-то словно выскочить хочет. Вот ей-Богу!..

Багреев сочувственно кивнул ему и глубоко вздохнул. С совсем иными чувствами ехал он исполнять чужую прихоть.

— Чаль! Чаль к пристани! Э-эй! — стал вдруг орать рыжий мужик, и рабочие суетливо забегали по баркасу.

На убогой пристани, представлявшей простой деревянный настил, засуетились люди. Закинули веревку; баркас потянули теперь за нее с берега веревкой, и он грузно подходил к пристани, на которой уже толпился народ, с любопытством глядя на двух военных, державших в поводу рослых коней. Наконец он ударился о настил и его причалили багром. Мужики достали широкие доски и положили их с борта на настил пристани.

Багреев заплатил рыжему мужику условленную плату и осторожно повел своего коня на берег. Савелов пошел за ним.

Из собравшейся толпы вышел степенный мужчина в поддевке из синего сукна и, низко поклонившись им, сказал:

— Не обессудьте, честные бояре! Может, вы из государева войска едете? Может, что про государеву войну слышали?

— Верно, почтенный, — ответил Багреев, — от царева войска едем. А про дела скажу вам, — и он громким, торжественным голосом произнес: — Сего года, октября одиннадцатого, царь наш Петр Алексеевич со своими войсками взял после жестокого боя шведскую крепость Нотебург, а четырнадцатого вошел в нее и назвал ее Шлиссельбургом! Многие лета государю! Виват!