— Нет, ты только подумай! Он туда выкидывал спитой чай!
Наверху послышались шажки ребенка.
— Надо за ним присматривать, — сказала мать. — Он ведь к лестницам не привык. (Прежде они снимали комнату, это было их первое собственное жилье.)
— Сделаю загородку с дверцей, — ответил отец, подошел к лестнице и с гордостью оглядел ее. — Отличный домик. А порядок мы тут наведем, — добавил он, увидев в дверь кухни, с каким унынием жена смотрит по сторонам. Быстро вернувшись к ней, он со смехом обнял ее за плечи.
— Не надо, — сказала она, ухватившись за стул и хмуро глядя на огонь. — Горячей воды нет — сами должны греть, уборная во дворе.
— Могло быть и хуже. Если б, скажем, мы тут не одни жили.
— Да, конечно, — ответила она без всякой убежденности в голосе и добавила, вставая: — Пора браться за дело.
— Ну, день-то можно и подождать, — сказал он.
— Нет уж! В такой грязи я не то что готовить и есть, а и спать не могу.
И весь первый день Сэвиллы наводили чистоту в своем новом жилище. Они возились до глубокой ночи, и газовые рожки в их комнатах отбрасывали полосы света на задний двор еще долго после того, как окна в соседних домах погасли. Малыш давно спал наверху в самодельной кроватке, а они все мыли, скребли и терли. Перед рассветом Сэвилл лег вздремнуть, а с зарей встал, собираясь на работу.
— Ну, до вечера, — сказал он, стоя в дверях. — Вернусь на велосипеде и привезу оставшиеся вещи.
Он поглядел на еще горящий огонь, повернулся и пошел по двору. Жена поцеловала его в щеку на прощание, а теперь стояла и смотрела ему вслед. Над полем и домами напротив брезжил белесоватый свет, и ее вдруг охватило острое ощущение одиночества. Она окликнула мужа. Он обернулся в дальнем конце пустого двора, весело помахал рукой, словно открывая нескончаемый черед таких же прощаний, и, продолжая махать, скрылся за углом.
Женщина постояла еще немного, потом закрыла дверь и обвела взглядом комнату, но вокруг не было ничего, что могло бы ее ободрить: догорающий огонь, стол, четыре стула, буфет и посуда, сложенная в раковине. Опустившись на пол возле плиты, она заплакала.
Сэвиллы переехали в Сэкстон через полтора года после того, как поженились. Все эти полтора года они прожили в одной комнате бок о бок с другой супружеской парой. И тут представилась возможность снять домик в соседнем поселке: раньше в нем жил вдовец батрак, и после переезда они еще долго чувствовали запах его собаки и кошки, а также объедков, которые старик запихивал между половицами.
Не успев убрать дом до переезда, они первые несколько дней отскабливали полы, мыли стены, косяки и рамы, заделывали дыры, которые оставила собака, царапая двери и штукатурку. Они отремонтировали потолок и заменили прогнившие половицы, а в заключение покрасили стены и рамы снаружи. По вечерам Сэвилл, вернувшись после утренней смены на шахте в шести милях от поселка и выспавшись, вскапывал стиснутый между двумя заборами огород, густо заросший сорняками.
А потом он начал по вечерам выходить с малышом во двор, где из разнокалиберных досок соорудил деревянную скамью. Он сидел, покачивая ребенка на колене, и курил трубку, а малыш пытался ловить клубы дыма. Сэвилл разгонял их и смеялся.
Вскоре домашние хлопоты обрели свой порядок: по понедельникам мать стирала, во вторник досушивала белье и начинала гладить. В среду ходила за покупками на неделю, доглаживала белье и — если оставалось время — пекла хлеб: большие продолговатые буханки, которые в крохотной духовке занимали каждая по противню, и овальные булки. Тесто для них она замешивала перед топящейся плитой в глубоком фарфоровом тазу. Мальчик сидел возле на своем стульчике или на полу и не спускал с матери глаз, а часто и сам тянулся к тесту, глядя, как она укладывает его в формы или на намасленный противень, хватал отвалившийся кусочек, раскатывал его и клал на вощеную бумагу перед пляшущим пламенем, которое отбрасывало блики на тесто, затем проталкивал его между формами в духовке и с нетерпением смотрел, как мать сдвигает маленькую хромированную заслонку поддувала и подкладывает уголь. В конце концов она справлялась с часами на высокой полке, брала тряпку, открывала дверцу духовки и, если хлеб был готов, первым вынимала его изделие.
— Ну как, доволен? — рассеянно спрашивала она, занятая собственными булками и буханками. Но мальчик был так не по возрасту сообразителен, его крохотные ручонки действовали так ловко, что порой она удивлялась — хотя сама ему помогала, — как хорошо он во всем разбирается и знает, что сначала тесто замешивают, потом снова месят, выкладывают в формы и, наконец, задвигают формы и противни в духовку.
— Прямо пекарь! — говорил Сэвилл, вернувшись домой и увидев маленький кривобокий каравай, который испек мальчик. По требованию Эндрю он отламывал кусочек, мазал джемом и под восторженным взглядом сына тщательно его пережевывал, всячески выражая удовольствие.
— Обязательно приду сюда еще раз, тут знают, чем угостить голодного человека!
По четвергам мать убирала комнаты наверху — сначала спальню, единственную в доме комнату с линолеумом, который она мыла и натирала мастикой, затем две задние комнатки и, наконец, лестницу. По пятницам она убирала и мыла кухню, подметала пол и вытирала пыль в парадной комнате с окном на улицу — там два кресла стояли перед пустым камином с черной эмалированной полкой. Ее она натирала до блеска, как и черные эмалированные дверцы кухонной плиты, так что к вечеру по пятницам дом благоухал мастикой и газовый свет отражался во всех отполированных поверхностях. Сэвилл ставил лохань на расстеленные газеты перед огнем и, стоя на коленях, купал малыша. Эндрю хлопал ладошами по воде и радостно вопил, вода шипела на углях, а мать покрикивала на него, жалея только что натертый пол. Сэвилл хохотал или, присаживаясь на пятки, принимался петь. Мальчик завороженно оборачивался к нему и уже больше не отводил блестящих светлых глаз от раскрасневшегося лица, от зубов, сверкающих в огненных отблесках, а отец распевал долго и громко, радуясь его удовольствию.
— Черт подери, ты только погляди на его ножонки, Элин, — говорил он, поставив мальчика в лохани и поглаживая пухлый задик. Его заскорузлая рука, вся в черных точках угольной пыли, казалась еще грубее на бело-розовой коже. Сэвилл вскидывал сына, совсем мокрого, над головой, малыш болтал руками и ногами, повизгивал, пищал, вода снова шипела на углях, а мать кричала:
— Мой ты его, ради бога, а не разводи свинство!
Элин часто ездила навещать родителей. Они жили в поселке в четырех милях от Сэкстона в коттедже на две семьи. За домом был отгороженный пустырь, где бродили гуси и куры, а в закутке под навесом они держали свиней. Она брала с собой сына и долго готовила его к этой поездке. Он сидел рядом с ней в автобусе, одетый в праздничный костюмчик, чисто вымытый, аккуратно причесанный на пробор, и глядел в окно на поля с тем же недоумевающим выражением, которое появлялось у него в глазах всякий раз, когда мать бранила отца, — недоумевающим и в то же время чуть-чуть рассеянным, словно их ссора никак его не касалась.
Мать миссис Сэвилл, низенькая старушка, родила семерых детей, пятерых вырастила и давно уже переложила на них все свои хозяйственные обязанности — почти каждый день кто-нибудь из них навещал ее. И когда Элин приезжала с Эндрю, она вскоре уже надевала фартук, засучивала рукава и мыла пол, или протирала окна, или стирала, или готовила обед. Ее отец, высокий молчаливый человек, уже много лет не имел постоянной работы и кое-как сводил концы с концами благодаря заросшему бурьяном пустырю позади дома. Когда приезжала Элин, он уходил, оставляя ее с матерью — несмотря на лучшие ее намерения, между нею и матерью постоянно вспыхивали ссоры. Мать не могла простить ей, что она вышла за Сэвилла — Элин была младшей в семье и должна была бы по меньшей мере еще несколько лет совмещать обязанности дочери с обязанностями прислуги. Но ее брак положил конец таким расчетам, а рождение Эндрю и вовсе заставило о них забыть.
Малыш сидел между ссорящимися женщинами в аккуратном костюмчике, сияя приглаженными волосами, румяными крепкими щечками и бесхитростными голубыми глазами. Он смутно ощущал волны враждебности, исходившие от взрослых, и, возможно, как-то связывал эту враждебность с другой, почти такой же — с озлоблением и горечью, которые воцарялись дома между отцом и матерью и обычно предшествовали, а может быть, и были причиной очередной поездки к его круглолицей, краснощекой, темноглазой бабушке. Возиться в пыли позади дома ему разрешалось только под строгим надзором матери, а если он получал позволение пойти на пустырь, то лишь с условием крепко держаться за руку дедушки — высокий старик с большими кроткими карими глазами и голосом, еле слышным из-за долгой привычки всегда оставаться незаметным, соблюдал это требование почти столь же неукоснительно, как сам Эндрю.
— Ну-ка, погляди на Джеки, — говорил дедушка, подводя его к свиному закутку; но в щелки между досками почти ничего не было видно, и старик ставил его на загородку: истоптанная полужидкая грязь за ней завораживала их обоих, и они смотрели на колышущиеся над ней бело-розовые туши, пока из дома не доносился голос Элин:
— Папа, да унеси же ты его оттуда!
— Чуток навоза еще никому не вредил, — говорил старик, когда они возвращались к женщинам.
— Ну нет! — кричала Элин совсем как у себя дома. — Оттирать и отмывать его не тебе приходится!
— Я отмывал и оттирал семерых. И тебя в том числе.
— Кого это ты отмывал и оттирал? — говорила кругленькая бабушка, и старик замолкал и уходил, как всегда предоставляя продолжать свару женщинам, которые обязательно должны доказать свое.
И все-таки Эндрю нравилось ездить к бабушке с дедушкой. Ему вообще нравилось уходить из дома, и он радовался, даже когда мать брала его с собой в лавку, не говоря уж о прогулках, когда отец водил его в Парк на склоне холма над поселком или еще дальше, туда, где в двух милях от Сэкстона описывала темный полукруг река, текущая от дальнего города.