Я немного тороплюсь и пишу небрежно, только чтобы подтвердить, что у меня все благополучно. В следующий раз буду более красноречив. Только ты, имея в распоряжении целые дни, не тяни месяцами с ответом. Теперь ты знаешь, что я в Батиньоле, и твои письма не канут в никуда, так что пиши мне не боясь. Рассказывай подробности. Я одинок почти так же, как и ты, и твои письма во многом помогают мне жить{517}.
Похоже, это письмо – со звучащими в нем отголосками юности, с его откровенным солипсизмом, экспрессивностью, настойчивостью, радостным настроем и братской теплотой – произвело на Сезанна сильное впечатление, причем здесь есть любопытный нюанс. Видимо, оно разбудило также воспоминания о том, как он писал портрет Алексиса, читающего свои рукописи Золя, в том самом домике (с черными часами, показывавшими время на каминной полке) и в саду, где писатель сидел на траве по-турецки, изображая «мрачного пашý реализма», и внимал чтецу, словно принимая дань (цв. ил. 31){518}. Когда о войне спросил Воллар, Сезанн тут же вспомнил Золя и его письмо:
О семидесятом – семьдесят первом годах рассказать мне особенно нечего. Я проводил время то на пленэре, то в мастерской. Но если я пережил эту смутную пору без приключений, то этого отнюдь не скажешь о моем друге Золя, на долю которого выпали все несчастья, особенно после его окончательного возвращения в Париж из Бордо. Он обещал написать мне, когда будет в столице. И только через четыре долгих месяца сумел выполнить обещание!
Узнав, что власти Бордо в его услугах не нуждаются, Золя решил вернуться в Париж. Бедняга прибыл туда в середине марта 1871 года; через несколько дней вспыхнуло восстание. [Далее следует почти буквальный повтор фрагмента письма Золя.]
Месье Воллар, я сожалею, что не сохранил то письмо. Иначе я процитировал бы слова Золя, сокрушающегося, что не все бестолочи померли!
Бедный Золя! Он первым принялся бы горевать, если бы эти бестолочи попрощались с жизнью. Вообще-то, совсем недавно я напомнил ему фразу из его письма – ради смеха (наша встреча в тот вечер была одной из последних). Он сказал, что собирается ужинать у большой шишки, которой представил его месье Франц Журден. А я не смог удержаться и ответил: если бы «бестолочей» не стало, тебе пришлось бы доедать запеканку дома, тет-а‑тет с этим твоим буржуа! Так вот представьте себе, что наш старый друг обиделся.
Согласитесь, месье Воллар, что можно и немного пошутить, раз уж вместе протирали штаны на школьной скамье. ‹…›
В завершении письма Золя призвал меня тоже возвращаться. «Париж возрождается, – объяснил он мне, – пришел наш черед править!» Наш черед править! Я решил, что Золя немного увлекся – по крайней мере, говоря со мной. Но при этом он предлагал мне вернуться в Париж. Как давно я не видел Лувр! Только в тот момент – Вы меня поймете, месье Воллар, – у меня никак не выходил один пейзаж. Поэтому я задержался в Эксе – продолжал учиться sur le motif{519}.
Очень немного сохранилось от того периода. Но долетевшие искры распаляют воображение. Лоренс Гоуинг великолепно описал «Тающий снег в Эстаке» как «устрашающий образ мира, растекающегося, скользящего вниз по головокружительной диагонали меж кудрявых сосен, которые тоже грозят вот-вот потерять устойчивость, барóчных и настолько органично выписанных на холсте – скользких от влаги и грязно-бесцветных». Как заметил Мейер Шапиро, в этом мире у зрителя нет точки опоры; деревья мечутся – и мы в смятении. Зато в эллиптической композиции рисунка «Вид Эстака», напротив, появляются крыша, стена и ветви отдельно стоящего дерева, «позаимствовавшего изящество и утонченность японского веера», как удачно подметил Анри Луаретт{520}. В мастерской Сезанн пользовался многими источниками, среди которых – как ни странно – модные гравюры журнала «Ля Мод иллюстре». Он сделал по меньшей мере три копии: это «Две женщины и ребенок в интерьере» – с листа, опубликованного 3 июля 1870 года, незадолго до начала войны; «Беседа» – с листа от 31 июля 1870 года, вскоре после ее начала; и «Прогулка» – с листа, вышедшего 7 мая 1871 года, в разгар Парижской коммуны, за две недели до ее кровавого подавления{521}. Эти работы во многом сохранили композицию оригинальных листов (и костюмы), в то же время трансформировав их в нечто более материальное и физиологичное. Даже модные гравюры были «осезаннены». Открытой политической реплики в этом нет. Однако в «Беседе» символично возникает триколор. Он едва заметно колышется на заднем плане; его старательно не замечают.
Неожиданно возник и еще один триколор. «Аллегория Республики» – работа, выполненная акварелью и карандашом: это изображение женщины (обнаженной), которая взмахивает мечом и несет флаг, а вокруг – поверженные мужские фигуры. На заднем плане – контурные очертания гор. Подобные изображения были популярны во французской прессе после Франко-прусской войны и вызванных ею восстаний. Женщина с красным флагом олицетворяет Коммуну; здесь флаг трехцветный, следовательно можно предположить, что перед нами аллегория Республики. Небольшой набросок, экспрессивный и в то же время «неправильный», появился как-то на одном из листов в альбоме Сезанна. Интриги добавляет рисунок на обратной стороне листа: ученые разошлись во мнениях, изображен ли на нем святой Антоний, который, борясь с искушением, отвергает женщину, или распутник, заигрывающий с ней{522}.
Во второй половине 1871 года, когда страсти в Париже улеглись, Сезанн вернулся. На некоторое время он поселился у Солари, а затем нашел квартиру для себя и Ортанс на третьем этаже дома 45 по улице Жюсьё, в Пятом округе; напротив дома тогда размещался винный двор – Сезанн называл его «винный порт»{523}. В тесном жилище, под звон бутылок и скрип бочек, катящихся по мостовой, 4 января 1872 года Ортанс произвела на свет Поля. Приехал Амперер – и уехал, не понимая, как Сезанн может жить или хотя бы дышать в этой обстановке; Амперер был беден, но его нескрываемое тщеславие не допускало компромиссов. А неблагодарность не знала границ. «Я оставляю Сезанна. Так надо. Иначе меня ждет судьба остальных. Я обнаружил, что его все бросили. У него не осталось ни одного умного или тонко чувствующего друга. Нет ни Золя, ни Солари, ни всех прочих. Трудно представить более странного человека»{524}.
Писсарро с супругой Жюли
Несмотря ни на что, Сезанн продолжал писать, и появился холст, известный под названием «Набережная Берси», тот самый винный порт – вид из окна, который в определенном смысле дополняет «Тающий снег в Эстаке», будучи вещью решительно «неправильной», но созвучной времени, реалистичной и вместе с тем меланхолично-поэтичной, как месяц плювиоз, который «льет холодный сон / На бледных жителей кладбища городского»{525}.
Что бы ни говорил Амперер, без друзей художник не остался. Умный и тонко чувствующий Писсарро писал Гийме: «Наш Сезанн подает надежды, я видел несколько его работ; одна из них – у меня дома, выдающейся энергии и мощи [скорее всего, «Набережная Берси»]. Если, как я надеюсь, он задержится в Овере, где решил пожить, многие художники, поспешившие вынести ему приговор, будут удивлены»{526}. Когда волнения 1870–1871 годов улеглись, семья Писсарро поселилась в Понтуазе, к северо-западу от Парижа. Летом 1872 года Сезанны снялись с места и приехали к ним, остановившись в соседнем местечке Овер-сюр-Уаз, где жил друг художника, доктор Гаше. Там они оставались до начала 1874 года. Впереди была большая работа.
Вместе с Писсарро Сезанн приступил к нескончаемым экспериментам и изучению собственного «я»; настолько самоотверженно художник еще не предавался делу. Из Овера в Понтуаз он добирался пешком и часто находил в доме Писсарро стол и кров, став почти членом семьи. «…Я взял перо у Люсьена и вот пишу сейчас Вам, – написал он однажды Писсарро, пока тот был в Париже, – хотя поезд должен был уже везти меня к моим пенатам. Я хочу дать Вам понять этими словами, что я опоздал на поезд, – и можно не прибавлять, что до завтра, до вторника, я Ваш гость. Так вот, мадам Писсарро просит Вас привезти из Парижа муки для маленького Жоржа и потом – рубашки Люсьена от его тетки Фелиси. Шлю Вам привет». Он вернул перо Люсьену (ему тогда было девять), и мальчик добавил: «Дорогой папочка, мама просит сообщить тебе, что сломалась дверь, так что приезжай поскорее, а то могут прийти грабители. Прошу тебя, пожалуйста, привези мне ящик с красками. Минетта [младшая сестра] просит привезти ей купальный костюм. Я не очень хорошо написал, потому что не было настроения»{527}. Дети любили Сезанна; ему нравилось над ними подшучивать. У Люсьена был школьный учитель по фамилии Руло [Rouleau[59] ]. «Ну, Люсьен, что тебе сегодня вкручивали [roulé]?{528}» – спрашивал Поль. Жюли, которая предпочитала общение без церемоний, он тоже нравился; симпатия была взаимной. Ее преданный и участливый образ он передал в небольшом карандашном портрете, для которого она позировала{529}. Сезанн испытывал уважение к обоим супругам – отсюда всегда: «мадам Писсарро», – но небольшие безобидные шутки он все же себе позволял. Взяв на себя заботы о меркантильных интересах мужа, Жюли нашла нескольких местных коллекционеров и пригласила их на ужин, принимая гостей в своем лучшем шелковом платье. В разгар застолья появился Сезанн, в заляпанной рабочей одежде, демонстративно почесываясь. «Не обращайте внимания, мадам Писсарро, пустяки: блоха»