С годами угрюмость эта все чаще стала перерастать в озлобленность на окружающих, в том числе и делавших ему добро, на самых близких одногодок, которые спали на соседних детдомовских кроватях, сидели рядом за партами и в столовой. А уж о разоренных птичьих гнездах и повешенных кошках говорить не приходилось – в подобных делах со Стенькой не мог соперничать никто. Тут он неожиданно оживлялся и мог подбить любого следом за ним или по его команде залезть на самое высокое дерево, на конек крыши только для того, чтобы сбросить сверху насиженные яйца или уже вылупившихся, но еще беспомощных птенцов и весело наблюдать, как вьются над ними осиротевшие птицы.
Как все пацаны того времени, они чаще всего играли в войну. И, конечно, каждый хотел быть красноармейцем или нашим «партизаном». Только Стенька, попробовав один раз, добровольно и сразу принимал роль «беляка» и тут же вызывался в командиры. Хотя пацанам было невдомек, но сам-то он прекрасно осознавал, что делал это исключительно из-за «допроса пленных». Когда рядовые «беляки» ловили кого-нибудь из них и приводили их к «командиру», тот, как и требовали условия игры, должен был попытаться выведать у «пленных» самую главную их тайну – где находится штаб «красных»? Неписаные правила позволяли немного их помучить, но до серьезного рукоприкладства дорываться было нельзя. Стенька же каждый раз с каким-то особым удовольствием переходил границу дозволенного, но, поскольку «красные» должны были держать себя перед врагом героически, мальчишки стойко терпели его издевательства и даже гордились, что «главный беляк» не смог выпытать у них военную тайну.
Однажды пойманным оказался один из первоклашек, прозванный за свой маленький рост и щуплость Воробьем. Когда «беляки», оставив его один на один с «командиром», бросились ловить остальных, Стеньке вдруг впервые стало не просто приятно от сознания того, чем сейчас займется. Он даже как-то сладострастно задрожал, предвкушая удовольствие. Стремясь растянуть его, неспешно привязал пацана к столбу у полуразвалившегося амбара, что чернел в самом дальнем углу детдомовского двора, выкрикнул для порядка несколько вопросов «про штаб». И начал щипать малыша и тыкать заранее приготовленной палкой в худые ребра. «Красноармеец» молчал, сжав губы, потом начал нервно хохотать, хотя на глаза его уже навернулись слезинки. А Стенька расходился все сильнее и сильнее, тычки переросли в удары по бокам и животу, а потом он отбросил палку и принялся бить кулаками. Испуганный пацан закричал, но Стенька уже не слышал этого. Ухватив трепещущую жертву за тонкую шею, он вдруг неожиданно для себя ощерил зубы и потянулся ими к бьющейся под пальцами жиле.
А дальше была мгновенная темнота, потом – боль в скуле и твердая земля под головой. Открыв глаза, Стенька увидел, как детдомовский физрук отвязывает от столба беззвучно всхлипывающего Воробья, лицо и шея которого вымазаны кровью.
Повернувшись к очухавшемуся Стеньке, физрук сжал побелевший кулак.
– Ты че, падла, делаешь? Я тебя, суку, в другой раз на месте убью!.. Упырь поганый!..
Упырь…
Это слово приросло к нему намертво, стало кличкой до конца детдомовских дней. И долго потом еще, уже не известная окружающим, она жила в его собственном мозгу.
И вот теперь снова. «Упырь поганый!..» Два слова, с трудом процеженные сквозь разбитые зубы, оказались для Хмурова неожиданней удара. Он даже отступил на шаг назад, вскинутая рука с металлическим прутом зависла в воздухе. Словно электрическим разрядом пронзило насквозь: «Откуда он знает про упыря?!» А упавший человек, вернее, обтянутый кожей скелет, в который его превратили голод и издевательства, увидев, как среагировал надзиратель, усмехнувшись сквозь боль, добавил:
– Че, угадал? Проняло?!
Он лежал рядом с опрокинутой тачкой, из которой нехотя вытекал прямо на мостки жирный глинистый раствор. Эта глина, замаравшая сапоги только что лениво курившего надзирателя концлагеря, и стала причиной мгновенной вспышки его ярости и последовавших за ней побоев.
«Угадал…» – с облегчением повторил внутри себя Хмуров и, словно скинув ношу, заорал уже вслух:
– Я тебе покажу, дохлятина!
Прут просвистел в воздухе, и конец его пришелся прямо в середину бритой головы. Череп хрустнул, словно переспевший арбуз. Человек уткнулся лицом в грязь и только несколько раз слабо дернул ногами.
Найдя взглядом двух стоящих поодаль «похоронников», надзиратель махнул им рукой:
– Быстро сюда! Оттащите эту падаль в яму!
Зацепив убитого специальными крючьями, «похоронники» потянули его волоком к чернеющему вдалеке рву.
Степан вытащил из кармана шинели дешевый немецкий портсигар со свастикой на верхней крышке, достал папиросу и продолжил прерванный перекур. Пальцы его, сжимающие мундштук, мелко подрагивали. Нет, он волновался не от того, что несколько мгновений назад убил человека: он отправлял этих доходяг на тот свет почти каждый день – то не желающих или не могущих выполнять работу, то попавших под горячую руку, то просто на пари с надзирателями или офицерами. Задели его слова заключенного.
«Ишь, зоркий какой!.. Упырь!.. А ведь и впрямь почти угадал, падла… Ничо, теперь уже никому не расскажет… Упырь… да не упырь, хер тебе, бери рангом повыше…»
Жадно затягиваясь кисловатым дымом, что-то бормоча про себя, он принялся, прихрамывая, ходить взад-вперед по мосткам, заставляя заключенных с тачками боязливо сворачивать в грязь и стороной объезжать обозленного надзирателя, известного свирепостью во всем лагере.
Теперь-то он знал о себе почти все, и чем больше узнавал, тем меньше ему хотелось, чтобы эта тайна стала еще чьим-то достоянием.
Несколько лет назад, перед самой войной, он впервые точно понял, какое наследство получил от отца. И тогда стали понятны и так поразившие его в детстве припадки родителя, и его таинственная смерть, и слезы матери.
Произошло то, что неминуемо должно было произойти, что все детство и юность вызревало в нем. Случилось это вскоре после несчастного случая. Из детдома ему дали направление в лесопильный цех – учеником. Но проработал он там всего с неделю: лопнул трос лебедки, и бревно, которое он принимал на тележку пилорамы, приземлилось на правую ногу, упиравшуюся в рельс. Несколько месяцев провалялся он в больнице, разбитые и вывернутые пальцы срослись, но вышел Степан с костылем и книжкой инвалида труда.
Входя в приемную директора лесокомбината, он невольно бросил взгляд в большое, от самого пола зеркало – в одну из примет только-только нарождающейся чиновничьей роскоши – и невольно вздрогнул: навстречу ему двигался… отец. Такой же высокий, широкоплечий, такой же угрюмый и такой же… хромой.
Да, недаром живет поговорка, которую вскоре он и сам вспомнил: «Бог шельму метит…» Вот и тут, может, не в силах одолеть растущую как на дрожжах изнутри черноту души, сама природа все же попыталась упредить ее и хотя бы отметить заранее знаком физической ущербности. Или, может быть, перенесенные потрясения и боль спустили какую-то еле державшуюся в нем пружину?..
Начальник сочувственно пожал руку, усадил на стул и начал понимающе:
– Оно, конечно, такому детине на одно инвалидское пособие не прокормиться… Но и на нормальную работу тебя брать нельзя… Вот что, у нас на дровяном складе старик-сторож помер. Это за городом. Если не боишься на отшибе…
– А чего бояться-то…
– Тогда иди к кадровику, пусть оформляет. И общежития тебе не надо, будешь прямо в сторожке жить, сам себе хозяин… А пойдут дела с ногой на поправку – куда-нибудь в цеха переведем.
Степан назавтра же перебрался в сторожку, получив в наследство весь нехитрый скарб одинокого старика и берданку с десятком патронов.
А еще через пару месяцев, когда он стал ходить, хоть и припадая на правую ногу, но без костыля, когда пришли первые темные ночи, все и проявилось.
С вечера, обходя с проверкой закоулки немалого складского двора с чернеющими тут и там штабелями дров, он обратил внимание на луну: была она не просто полной, а как будто даже еще и надутой, огромной, какого-то красноватого цвета. И вроде бы для него это было, наоборот, хорошо – светло, все видно, вор никакой не полезет, – а вот защемило вдруг внутри, словно кто душу в кулак сграбастал и давить начал.
А как дело к полночи подошло – совсем невмоготу стало. Пошедший по телу легкий озноб постепенно перешел в настоящую трясучку. Голова стала раскалываться от боли, а пересохшее горло прямо пылало. Несколько кружек холодной воды, которые он опрокидывал в себя раз за разом, ничего не изменили, наоборот, жар разлился по всей груди. Степан со страхом почувствовал, как начинают опухать и гореть не только руки и ноги, но и лицо, а язык, неимоверно распухая, заполняет весь рот. Он испуганно заметался по сторожке, срывая разом ставшую тесной одежду и обувь. Спасаясь от жара, выскочил во двор, забегал по нему и, уже не контролируя себя, бросился к забору, отделявшему склад от леса. Ударами кулаков и ног, не чувствующих боли, выломил две доски и нырнул в проем. Он бежал без дороги по летнему, залитому луной лесу, наклоняясь все ниже и ниже, чувствуя, как удлиняется, вытягивается его лицо, наливается весом все тело, но одновременно прибывает и неимоверная сила, позволяющая так легко его нести.
Какая-то вспышка в мозгу, мгновенное исчезновение всех страхов, болей и сумятицы человеческих мыслей. И он уже мчится на четвереньках, нет, не на четвереньках, а на четырех мощных лапах, кажущихся голубыми в лунном свете. И лишь одна жажда продолжает мучить его – но теперь он нестерпимо хочет не обычной холодной воды, а той – теплой, красной, пахучей жидкости, которая бывает внутри добычи. Где эта добыча, где?! Да вот же она, сама спешит навстречу с глупым тявканьем. И слишком поздно понимает, кто перед ней. Поджимает хвост, бросается назад, но он достает ее одним прыжком. Бьет лапой, перекусывает горло и пьет, пьет…
Проснулся Степан перед самым рассветом. Открыл глаза – и тут же с омерзением вскинул лицо, которое почти упиралось в какую-то окровавленную шкуру. Вскочил на ноги, испуганно огляделся. Он знал эту поляну, что была в полуверсте от склада, – ходил на нее за березовым соком. Но как он попал сюда сейчас, в такое время? Откуда перед ним эта растерзанная собака?.. Оттирая испарину со лба, он машинально скользнул рукой по лицу и почувствовал что-то запекшееся, засохшее на губах и усах, глянул на ладонь – красное. «Кровь?.. Кровь!..» И, внезапно вспомнив вчерашний припадок, вдруг соединил все воедино. Сжал голову руками, рухнул на молодую траву и принялся бессильно кататься по ней, колотя кулаками по земле.