— Вот, — потирая руки и хихикая, изрек Епишка. — Вот он, гусь шадринский. Каков! Зрите! Есть гуси астраханские, арзамасские, холмогорские, китайские — что сии гуси значат? Голиафы рыхлые, один пуп да сало. Сей гусь наш не велик, не сален, но особь статья, кто толк в нем разумеет, знатен. От шадринский гусь! Его-то императорскому величеству любопытно зреть. Каков кавалер!
— Га-га, — загоготал гусак.
Писец склонил голову набок и умильно посмотрел на воеводу:
— Подтверждает… Известно вам, сударь, что гуси Рим спасли во время оно, а в наше…
У воеводы лицо прояснилось. Епишка сгреб в пятерню свою мочальную бороденку и повел совет:
— Мыслю я, сударь, поелику угодно государыне нашей узреть сего шадринского гуся, нарядить его с гусынями с отписной грамотой в город Санкт-Петербург. В той отписной грамоте указать отметины сих гусей, их великую годность, прописать, что нигде, опричь Шадринска и Челябы, сей гусь жительства не имеет. При той отписной доподлинно начертать, на что сия дворовая птица годна. От, к примеру, так…
Епишка водрузил на мясистый красный нос очки. Писчики в горстки прыснули: от умора!
Воевода крякнул, поглядел грозно на писчиков:
— Чего ржете, как жеребцы стоялые?.. Чти, Епишка, что там еще?
— Так вот, сударь, намыслил я в той отписной доложить, что и как. И коли разумеющий человек будет при государыне, непременно сообразит, что к чему. Вот первое, батюшка. Гусь шадринский на вертеле. Сего потрошеного гуся опаливают соломкой от могущих остаться маленьких перышек, остатнего пуха, моют, натирают солью снаружи и в утробе, обсыпают тертым белым хлебом и жарят на вертеле, пока кожица не зарумянится и будет хрустка на зубах…
— Ох-х! — хватился за толстое брюхо секунд-майор. — Ох-х, дьявол! Сей гусь, подлинно, под чарку несравним…
Писец сладко вздохнул:
— А то гусь фаршированный, с трюфелями. То особь статья, и разуметь надо особо. Что значит фарш? Фарш сей стряпается так. Берется кусок нежирной свинины, столько же телятины, изрубляя мелко, потом добавляются три яйца, три тертых булки, потом натертой цедры с пол-лимона, несколько ложек сливок, щепотку соли, перцу, мускатного ореху, четыре изрубленные и тушеные в красном вине трюфеля, а опричь всего немного мадеры… Вот что сей фарш значит! С гуся все костки вон, и в утробу его кладут фарш, после чего зашивают и жарят в масле. Пока сей гусь жарится, хозяйка, усердствуя, поливает подливкой… А благовоние, сударь, о-о!.. — повел носом писец.
— Ох-х! — вздохнул воевода. — Грех один…
Епишка закатил под лоб глаза. Вздрагивая ноздрями и принюхиваясь, как бы чувствуя запах жареного, он продолжал:
— Вот гусь готов, тогда снимают с противня, а после того с соуса снимают жир, проваривают со стаканом мадеры и несколькими нарезанными трюфелями, подают этот соус к гусю…
— Ох, бес чистый!.. Смутьянщик, в великий-то пост!.. После того романеи стакашку. Как ты думаешь, Епишка?
— После того, сударь, чего угодно, у кого на что чрево зудит. А вот еще гусь с грешневой кашей. Тут-таки опять своя статья. Крутую грешневую кашу напополам смешивают с луком. А лук тот добро поджарен на масле. После того солят, перчат, подливки добавляют, чтобы сух не вышел. А как обжарится…
— Ох-х, хватит, бес, хватит! — хлопнул ладошкой по столу воевода.
— Га-га-га, — загоготал гусь.
Воевода закрыл глаза и вздохнул:
— А то еще гусь с капустой. Ох, грехи наши тяжкие! Беспременно сегодня ладить клетки, двенадцать самых что ни на есть лучших гусей обрядить в дорогу при отписной грамоте. Столь же гусей отрядить с отписной к губернатору… Ох-х, как зудит!..
Писчики, склонив над бумагами головы и делая вид, что усердствуют над письмом, глотали обильные слюни.
Весь день на посадье Епишка с будочником по посадским дворам гонял гусей. Отбирал он птиц бойких, крепких и хозяевам ни синь пороха за птицу не сулил:
— Ты веселись, дурень, к самой царице твой гусь на поклон поедет… Другой бы на колени бухнулся, а ты орешь, суматоха!..
Суматоха подлинно шла на посадье. Над улками, над тыном летел пух, гуси гоготали, хлопали крыльями, пускались влёт, — тогда будочники бегали за ними и сшибали их алебардами… И не то что дюжину гусей обобрал старательный Епишка, но, почитай, всех две сотни…
Глава третьяс описанием начала путешествия гусиного обоза в Санкт-Петербург и о том, как гуси в мазур-польке толк уразумели
На первой же неделе великого поста выехал Епишка из града Шадринска в далекий Санкт-Петербург. Еще лежала знатная уральская зима. Парчой блестели снега. Нахмурившись, стояли оснеженные ельники. Поскрипывал под полозьями мороз. В передней кошеве в дюже доброй шубе с воеводина плеча ехал Епишка. Рядом с ним восседал рыжий писчик Гераська. Писчику от воеводы дан строгий наказ: «Давать Епишке на день не более косушки, дабы ни себя, ни гусей не стерял. А после того, как дело будет облажено, напоить писца в царском кружале до положения риз. Пусть знает, воевода добро помнит». За первой кошевкой шли широкие розвальни с клетками. В клетках укрыты соломой и сермягами гуси. Возы шли чинно, дабы не трясти царских гусей.
Искрились белые поля, звонко-позывно побрякивали колокольчики под дугой. Писец Епишка, дремал: укачивали просторы. За просторами встали Уральские горы. Пошли места гористые, бездорожные, лесная глухомань, насельники по починкам, погостам и сельбищам — раскольники. Зима в горах стала студенее. Глубокие сугробы полегли на дороги, навеяла куревушка-поземка: ни проходу, ни проезду. Насупилось краснолесье, а ночами из-за него вставал медно-багряный месяц, голубизну клал на оснеженные поля. По селитьбам брешут псы, побрякивают колотушками караульные. Хмуро чернолесье, потрескивает от мороза сухое дерево. У казенника часто и протяжно воют волки.
Морозно, колко. Завеянными дорогами и запутками едет гусиный обоз. Отступают назад бревенчатые сельбища. Избы, те, что у дороги стоят, толстозады, лупоглазы, бычьи пузыри в окнах, хвастливо подняли гребешки крыш, а на наличниках окон, карнизах узорчатая резьба, разукрашенные петушки. Сдобно пахнет дымком: топят печи. Над дворами высоко в небе тычутся журавли колодезные. Из ворот выбегают бабы, глядят вслед проезжему; за санями до околицы гонятся остервенелые, нелюдимые псы.
Бегут назад бугры, сугробы, перелески, погосты, румяные, веселые бабы и девки у ворот, псы сторожковые, занесенные снегом поскотины. У ветхого бревенчатого мостика, у незамерзающих ключей мелькнула деревянная церквушка. Над крестом вьется воронье. Кругом серые могильные кресты, заснеженный погост. И вновь сугробы, убаюкивающее поскрипывание саней, и дрема овладевает Епишкой.
Мысли сонны, глаза устали зреть бесконечные снега. Дремлет знатный шадринский писец Епишка. Легче, ямщик, на ухабах, осторожней, береги гусей!
Ехал писец Епишка знатно, на постоялых дворах много пил, сладко ел, за все не платил. Всем тыкал губернаторскую грамоту, а в ней было прописано: «По указу ее императорского величества везет служилый человек Епихидон, сын Амбросиев, к царскому столу шадринских гусей». Перед такой бумагой все отступали: свяжись с государевым человеком — наплачешься.
В Перми гусиный обоз остановился на монастырском подворье. Игумен Аполлинарий со свитой встретил Епишку, проезжим отвели лучшие горницы в монастырской странноприемной. Гуси сдорожились, осоловели от невиданного пути, ленивыми лежали, плотно улегшись в клети, и ничего не ели. Старший гусак-гусачина сонно поглядывал на Епишку и от еды отказывался. Встревожилось Епишкино сердце: столько вез — и вдруг передохнут. Игумен Аполлинарий, с военной выправкой старик, сродни был Епишке по замашкам, — в кои годы он служил в гвардии и тож был зело изрядный забулдыга. Позвав Епишку в сокровенные покои, к игуменскому столу, спросил строго: «Пригубляешь?»
На столе маняще поблескивали наливки, стояли соленья, балыки, осетринка. У Епишки в горле запершило, дух заняло. Закатил Епишка глаза и изрек сладко:
— Блудлив…
Двое суток после того предавались игумен и писец нощному и дневному бдению. За трапезой вспомнил Епишка и покучился монаху:
— Не жрут окаянные…
Тогда велел ударить игумен в колокола, поставили гусей среди собора и стали служить молебен о здравии царских гусей. Но горе, — у Епишки сердце екнуло, — не жрали гуси. Молитвословие провозглашал игумен, святой водой кропил, но гусей одурь обуяла, только гусак-гусачина в самую назидательную минуту поднялся в клетке и загоготал на всю церковь, словно изрекал:
— Га-га-га!.. Какого вы черта ваньку ломаете?!
Наехал в монастырь пермский воевода, в мундире, при шпаге, по всем воинским артикулам честь гусям отдал. Закручинился воевода, когда прознал, что не жрут гуси. Как, в его граде, да, борони бог, попередохнут царские гуси, что скажет тогда государыня?
Вызвал воевода гарнизонную музыкантскую команду. Выпустил гусей на монастырский двор — благо весна приспевать стала, — махнул воевода платком музыкантам: «Играй, сукины дети!»
Оркестр заиграл мазур-польку. Ох!
Поднял гусак-гусачина голову, потянулся лапами и загоготал весело. За ним гусыни залопотали. Глянул Епишка и возрадовался: сияют бусинки гусиных глаз. На дворе насыпали отборного пшена, поставили корыто с сытой.
Музыка веселей ударила, а гусак совсем отошел и стал клевать и на музыкантов радоваться… Монахи черным гуртом столпились. Диву дались: «Гляди, что музыка делает». Один, что в задних рядах, подальше от игумена, чуть с места не сорвался: «Эх, знатно, ноги сами в пляс рвутся…» Да опомнился: великий пост и монашеское звание велят блюсти лицемерие.
Воевода подобрел, повеселел, расправил браду и хвать игумена по пузу (забыл, что дело идет не в сокровенном игуменском покое):
— Что, чернорясник, и они, чать, в мазур-польке толк знают…
Игумен отвел глаза в сторону: «Ох, грехи наши тяжкие!..»
В понизовье Камы гусиный обоз на колеса стал. На тепле, при вешнем солнце, чуя воду, гуси целый день перекликались…