Шахматный парничок — страница 4 из 5

Его поразил вид грунта под стеклом. Грунт был весь в тёмных и светлых клетках. И в некоторых клетках росли продолговатые грибы, похожие на шахматные фигуры. Одни из этих своеобразных шахмат были темнее других. Их легко было разделить на две стороны — белых и чёрных.

Желая рассмотреть преобразившийся грунт, Вельтищев снял рамы и перевесил лампу поближе. Оказалось, что там, где глаз видел светлые клетки, было густо усеяно крохотными белёсыми грибочками.

Осмотрев шахматы, чудесно выросшие на парнике, Вельтищев вдруг вздрогнул, узнав позицию, в которой прервалась его партия с Тальяферо. Ему подумалось, что сейчас раскроется загадка предсказанного мата в шесть ходов. Он собрал грибы-фигуры в корзину и стал ждать, не вырастет ли на оголённом парнике следующая позиция, соответствующая началу матовой атаки. Но он что-то вспоминал, живописал в уме какие-то картины и наконец занёсся воображением в такую даль, что неведомо как очутился на диване под качающимся маятником. Движения маятника наводили дремоту, и вскоре Вельтищев погрузился в сон.

Разбудил его снова тот же Шарик, но теперь уж другим способом. Он не толкал больше хозяина, а лишь скорбно и заунывно выл, вкладывая в модуляции голоса всю муку своего сиротства. Владимир Досифеевич спустил ноги и с неудовольствием вспомнил примету: «ночной собачий вой — к покойнику». Он через плечо посмотрел на часы. Было за полночь.

У дивана стояла корзинка с грибами в виде шахматных фигур. Должно быть, Вельтищев машинально принёс её в комнату. Взглянув на неё, он тут же вспомнил всё приключение и поспешил на веранду.

Там, на парнике, изображалась теперь другая позиция. Грибы, которые создавали её, были водянистее прежних. Связь между новой и старой позициями, несомненно, существовала. Вначале, однако, Вельтищев никак не мог её ухватить. Вдруг он догадался, как развивалась партия. Он угадал ход белых в той старой позиции и подивился его безобидности. Сообразил он и то, как ответили чёрные. Их ответ был вынужденным. Впрочем, он только усиливал их положение.

Белые сделали затем второй ход, пожалуй, ещё более странный, и чёрные ответили единственно возможным способом, грозя белым матом. Белые защитились, и тут возникла та самая позиция, которую Вельтищев видел перед собой. Всё это Владимир Досифеевич отлично понял. Однако он совершенно не представлял, как теперь белые рассчитывают давать мат, для чего им, если верить Тальяферо, оставалось лишь три хода.

Минуты две Вельтищев раздумывал над этой проблемой. Затем он собрал с клеток в угол сочные шахматы и отправился досыпать…

Проснулся он от холода. Серое предутреннее небо глядело в окно. Шарик скорбно дремал в плетёном кресле. Вельтищев потянулся, встал и вышел во двор. Под водосточной трубой стояла кадка с водой. Он плеснул на лицо воды. Встряхнулся. Крупная птица бесшумно скользнула над оврагом, заслоняя лупу. Вельтищев вернулся в дом, пошёл на веранду, где горела по-прежнему лампа, и стал у парника.

На парнике росла новая позиция, но грибы, представлявшие шахматы, были теперь такими кривыми, что затруднительно было установить их шахматные ранги. Наконец Вельтищев справился с этим и увидел, что чёрным грозит мат после любого их хода. Он подумал немного и с замиранием сердца угадал те два хода-сюрприза, посредством которых белые построили это победную позицию.

Тальяферо оказался прав. Его партия с Вельтищевым была прервана в положении, когда при правильной игре он давал мат и шесть ходов. И восхищённый Вельтищев понял это теперь совершенно ясно.

Но он был не только шахматным партнёром Тальяферо. Он также был литературным партнёром Чебыкина, и, памятуя, что досугу час, а работе время, он ещё раз осмотрел все углы, ища потерянную рукопись. Но этой рукописи нигде не оказалось. В шесть утра он вернулся домой вместе с Шариком, всем своим видом изображавшим оскорблённую добродетель.

Можно себе вообразить негодование Аркадия Анастасиевич, когда Вельтищев признался ему, что потерял рукопись книги. Но потеря была непоправима — и дело создания книги надо было начинать сначала. Разумеется, Владимир Досифеевич был тут же устранён от этой работы. Она была поручена другому труженику пера и тоже безнадёжному алкоголику. Работа с новым помощником пошла у Чебыкина довольно успешно, только книга приобрела почему-то общее направление, диаметрально противоположное линии, защищаемой её потерянной предшественницей.

Между тем удручённый Вельтищев узнал новость которая перевернула ему всю душу своей прозаической трагичностью: в соседнем городе, в доме умалишённых умер Тальяферо в припадке буйного помешательства

Он погиб на исходе той самой ночи, которую Вельтищев провёл в его доме. Вырываясь из рук санитаров, он ударился виском об угол тумбы и тут же расстался с жизнью и друзьями, из которых многие его искренне любили, а ненавидящих не было, пожалуй, ни одного.

Выяснилось, что за сутки до своей кончины он безо всякой видимой надобности уехал по железной дороге в соседний город. Там он произносил на вокзале малопонятные речи научного содержания, пока не был препровождён чинами железнодорожной полиции в свой последний приют…

Прошло полгода, и Вельтищев оказался вынужден уехать с женой из Козлов, ибо редакции козловских газет, изверившись в его аккуратности, стали отказываться от его сотрудничества. Перед отъездом он был у Серебрянникова и рассказал про свои приключения в домике панорамщика. Они с Серебрянниковым однажды ходили туда и вернулись расстроенные. Мебель, утварь — всё было растаскано, стёкла разбиты. Остатки парника валялись в овраге. В доме жило теперь четверо крайне подозрительных субъектов. Вельтищев и Серебрянников их ни о чём расспрашивать так и не отважились.

После отъезда, в продолжение восьми лет Вельтищев в Козлах не появлялся. Потом он вернулся и умер в страшной бедности. Ему, однако, были устроены великолепные похороны при содействии «Козловского вестника».

Тётя Миланта родилась уже после смерти Тальяферо, но Вельтищева видела неоднократно. Сергей Севастьянович любил рассказывать внучке про шахматный парничок странного панорамщика. Она эту историю запомнила и на склоне лет поведала её мне.

VI

У меня есть товарищ по работе — Валентин Валериевич Гречухин. Он тоже математик, как и я сам. У него имеется теория, признания которой он, впрочем, ни от кого не требует. Встречая возражения, он после краткой борьбы затихает, с тем, однако, чтобы возобновить при случае осторожное наступление. По его теории всякая достаточно сложная кибернетическая система наделена сознанием.

Когда я рассказал ему про парничок Тальяферо, оп воодушевился, полагая, что мой рассказ идёт его теории на пользу.

— Всё дело в том, — многозначительно молвил он, — что переплетение грибниц, которое Тальяферо создал, плюс его собственные биотоки плюс электробатареи и химические растворы — всё это образовало сложную систему, обладающую сознанием. Ухаживая за ней, Тальяферо невольно наделил её чертами собственной психики и…

Я перебил Валентина, сославшись на Галилея.

— Галилей, — сказал я, — поставил гениальный вопрос: «Чем отличается одно физическое тело от двух физических тел?» Две гири, связанные верёвочкой это одно или два физических тела? Галилей утверждал, что дело вкуса или соглашения, как нам считать, и он был совершенно прав. А теперь я тебя спрошу: чем отличается одна кибернетическая система от двух кибернетических систем?

Допустим, твоя теория справедлива. Допустим, что электронная машина с миллиардом элементов уже обладает сознанием, а мы построили машину с двумя миллиардами элементов. Сколько же в ней систем и сознаний? Да вся вселенная не вместит их числа!

— Но ведь не всякое подмножество элементов в машине можно считать системой, — возразил Валентин. — Между некоторыми элементами слишком мало связей.

— Правильно, — заявил я. — Но когда мы будем решать, что является, а что не является кибернетической системой, неизбежно встанет Галилеев вопрос: это одна система или это две системы? И любой ответ окажется условностью. Но ведь не условностью является число сознаний в машине!

Валентин по обыкновению не стал защищаться. Он сказал:

— Хорошо, я об этом подумаю. Ну а сам-то ты как относишься к рассказу о шахматном парничке?

— Я считаю его небылицей. Не знаю, что послужило ему канвой. Твёрдо уверен, однако, что парничка с такими свойствами существовать не могло!

— Ну а вот тут я с тобой никогда не соглашусь, — заявил Валентин. — Ты, должно быть, прекрасно понимаешь природу сознания, раз берёшься так уверенно судить. Я претендую на меньшее. У нас в головах движутся электроны. Их движение рождает чувство боли, например. Когда мне было семь лет, мне это показалось странным. Я спрашивал взрослых: «А если покрутить три кирпича, насколько они от этого поумнеют?» Взрослые возмущались: «Что за околесицу ты несёшь?» А я спорил и доказывал, что мой вопрос вовсе не околесица.

С тех пор прошло сорок лет, но и по сей день я убеждён, что в тех спорах прав был я, а не взрослые. Мой вопрос не был глупым. Для меня и сейчас, пожалуй, не менее странно, что движение элементарных частиц, образующих наш мозг, порождает чувство боли, чем если бы совокупность кирпичей тоже вдруг почувствовала боль оттого, что кирпичи эти кто-то стал поворачивать. Будь внимателен, пожалуйста, я говорю о совокупности кирпичей. Каждый кирпич в отдельности боли не чувствует, а вот совокупность кирпичей боль чувствует. А снявши голову, по волосам не плачут! Не понимаю, почему ты берёшься отрицать, что такая архисложная система, как трюфельная грибница, может приобрести психические свойства, если только она уже ими не обладает и без нашей с тобой помощи?

— Ну, если ты воспарил на такую философскую высоту, то я могу лишь преклониться. Но согласись, что поведение этой трюфельной системы какое-то нефилософское. Ну чего ради вздумалось ей показывать Вельтищеву окончание шахматной партии?

— Конечно, она обменивалась с Тальяферо информацией, — сказал Валентин, подумав. — Как? Не знаю. Говорят герань чувствует на расстоянии настроение человека. Но нам тут вовсе и не требуется никакой телепатии. Тальяферо ведь просто прикасался к парнику руками!