ила его голову, но руки были слабы. Не было зла, протеста, а было по-прежнему весело, хорошо. Ко всем другим детским радостным чувствам прибавилось знакомое волнение, — она часто, глубоко дышит, ворошит его волосы, обнимает голову…
Он приподнял ее, понес в коридор. Толкнул первую же дверь, — в комнате стояли две кровати. Осторожно, как дорогую ношу, положил на кровать. И стал раздевать. Она и на этот раз инстинктивно съежилась, будто защищаясь от удара, но он говорил, и голос ее успокаивал. «Амалия! Ты не девочка, ты женщина, и я тебе нужен, как и ты мне».
«Девочка, тебе, мне… — было немножко смешно, но она не смеялась, слабо обороняясь, думала. — В самом деле… Сколько я буду беречь себя, и зачем? Наконец, я женщина и так устроена природой».
С этой мыслью она прекратила сопротивляться.
Знала, что она вся хороша. Расслабилась, давала себя раздевать. А он зажег ночничок, не торопился. «Он уже не юнец, многих познал, — думала она, — так и должно быть, — без суеты».
Обнаженным телом чувствовала щекочущий холодок, и чудилось ей, что она не лежит на кровати, — на мужниной кровати, — а летит все выше и выше.
Позже в какой-то газете она прочтет заметку «Коктейль для тети Клавы». Из нее следовало: люди кавказские привозят в Россию вино с коварной для женщин смесью, угощают доверчивых дур и делают с ними, что хотят. Прочитала и возмутилась, но было поздно: Тариэл жил у нее на квартире, по утрам с «дипломатом», набитым книгами, бумагами шел в университет на свои занятия.
Вечером Амалия готовила для него ужин, расставляла дворцовый чайный сервиз цвета индиго с позолотой внутри чашек, вазочки, кувшинчики, а посредине ставила тульский самовар, расписанный хохломскими мастерами. Тариэл любил чаевничать из русского самовара. Он со своих занятий заходил на Торжковский рынок, закупал фрукты, и они долго, по-семейному ужинали.
Тариэл заводил ученые разговоры:
— Ай-вай! Сдавал экзамены. Достался билет из Флавия: «Речь царя Агриппы к иудеям».
— Флавий?.. Видно, философ? Извини за невежество, — не знаю Флавия.
Амалия улыбалась, краснея. Она — кандидат медицинских наук, вдова академика — не знает Флавия. Но ей было приятно сознавать, что она не знает Флавия, а Тариэл знает, и многое другое знает этот молодой, сильный, красивый мужчина, ставший ей вдруг таким желанным. Вчера он ей рассказывал о новейших японских философах, позавчера — о Клеопатре. Правда, рассказы его коротки и несвязны: назовет имя, книгу, год и место события — и замолчит. Мыслей не развивает, суждений или комментариев каких-нибудь нет. «Но это уж, — думала Амалия, — от бедности языка. Он же не русский, можно его понять. Вот если бы он рассказывал на родном, грузинском…»
— Флавий? Ты не знаешь Флавия? — удивлялся Тариэл, и его черные глаза загорались игривым блеском. — Он иудей, историк. Жил две тысячи лет назад, в тех же местах жил Иисус Христос. Там Христа и распяли, — затащили на крест, прибили гвоздями, — да, слышишь, — какой ужас! Мне бабушка рассказывала.
Амалия слушала и улыбалась. В рассказах Тариэла причудливо переплетались книжный стиль языка с бытовым, разговорным, ученость — с почти детским примитивом. «И это у него от слабого знания русского», — заключала эти свои мысли добрая женщина. — А может, от природного стремления к юмору, игре, забавным импровизациям».
Два месяца пролетели, как один день. Потом они пошли в ЗАГС и расписались. В паспорте Тариэла появилась петербургская прописка. Он теперь меньше рассказывал про древних ученых, почти не заговаривал о занятиях философией, о докторской диссертации, — допоздна задерживался и приходил домой хмурый, озабоченный своей таинственной для Амалии жизнью. В обращении появилась жесткость, иной раз становился чужим, злым и недоступным. Амалия обнимала курчавую голову, прижимала к груди.
— Ты сегодня устал, милый, — говорила ласково, едва скрывая тревогу зарождающихся сомнений. — Наверное, неприятности в университете?
Он был моложе ее на три года, и она думала об этом в такие минуты. А еще ей являлись мысли о том, что не любит Тариэла и никогда не сможет его полюбить в силу различия их психологии и всего мироощущения, которое, как ей теперь становилось ясно, бывает общим только у людей одной национальности, у тех, кто и родился, и вырос в одной климатической среде, и меж людей, близких по духу, по взглядам, по всему комплексу привычек и понятий. Молодая женщина видела, чувствовала каждой клеткой своего тонкого существа, что у Тариэла есть своя жизнь, и он туда ее не пускает и никогда не пустит. И, может быть, в этой жизни есть женщина, которую он любит.
Тариэл давно говорил, что ему обещают место преподавателя в университете, и Амалия ждала, когда откроется вакансия и ее муж станет работать. Но из деликатности разговоров об этом не заводила.
Жизнь дорожала, и она снимала со сберегательной книжки деньги. Он так же тратил много своих денег. Однажды принес два килограмма мяса, несколько килограммов хурмы, много яблок, орехов.
— Сколько платил за мясо? — спросила Амалия, но Тариэл раздраженно махнул рукой:
— А-а!.. Зачем считать деньги?
Амалия знала: мясо стоило на рынке сто пятьдесят рублей, яблоки — сорок пять за килограмм.
Тариэл поставил на стол коньяк «Наполеон», — он стоит у кооператоров четыреста рублей. Мысленно оценила покупки: выходила почти тысяча. Откуда такие деньги?
Тариэл сказал:
— Придут гости. Сделай шашлык.
Вскоре пришли гости: три кавказца, — один молодой, почти мальчик, два других пожилые и очень толстые. Амалия подумала: «Торгуют на рынке». Да, таких она видела за прилавком. И хотя угощала их, была приветлива, но в глубине души гости ей не нравились. Были они примитивны, говорили односложно, неинтересно и как-то дичились, сторожко поглядывали на хозяйку, словно боялись какой-то разгадки, разоблачения. Их компания унижала Тариэла, как бы приземляла его.
Наутро она вышла из подъезда и ей встретилась соседка с полной сумкой продуктов. Подмигнув Амалии, сказала:
— Была на рынке, вот… купила.
Наклонилась к уху:
— У вашего квартиранта.
Амалия не сразу поняла.
— Какого квартиранта?
— Ну, вашего… Тариэла. Хурму, орехи… — у него брала.
Амалия зашлась горячей краской. Сильными толчками бросилась кровь в голову. Ничего не сказала, пошла. И уже на троллейбусной остановке поняла, что ни ехать на службу, ни принимать больных сегодня она не сможет. Вернулась домой. Здесь приняла большую дозу валерьянки, улеглась в постель. Перед глазами пестрели картины рынка: горки яблок, хурмы, нахальные рожи молодых кавказцев. И среди них Тариэл.
Точно в бреду шептала:
— Философ!.. Флавий, Спиноза!..
Заломив за голову руки, смотрела в потолок.
Все было до обидного просто, и у нее не возникло даже малейшего сомнения в подлинности сказанного соседкой.
Перевела взгляд на подоконник. Там лежали книги по истории философии. Теперь поняла: он покупал их, вычитывал фамилии, даты — дурил ей голову. Бог мой! Как все банально! Поймалась как последняя дура.
Сквозь горечь обид и досады являлся план действий. Пойти в университет, все узнать, узнать. Но тут же возникал вопрос: зачем? Я лучше пойду на рынок, выслежу, увижу…
Тариэл пришел ночью, часу в двенадцатом. Амалия сделала вид, что спит. И действительно: наглотавшись валерьянки, она скоро уснула. А утром сказалась больной.
— Пожалуйста, сооруди себе завтрак.
Тариэл присел к ней на кровать.
— Что с тобой, зайчик? — он впервые назвал ее зайчиком. Спросил с тревогой, но Амалия по тону голоса, по блеску его глаз и по нервным жестам уловила, что беспокоит его не ее здоровье, а что-то другое, касающееся его самого.
— Ты плохо спал сегодня?
— Да, почти не спал. А-а!..
Он махнул рукой, поднялся и стал крупными шагами ходить по ковру.
— Грузия… Спать не дает. Ты разве не знаешь, что творится на мой родной Тбилиси?
«Грузия», — усмехнулась про себя Амалия. Он сколько с ней жил, никогда не вспоминал Грузию, и даже тогда, когда из президентского дворца сбежал Гамсахурдия, и тогда, когда на его месте появился ненавистный в России Шеварднадзе. Амалия тогда поняла, что Тариэл равнодушен ко всему, что происходит в Грузии, он занят собой, своими делами, и ему все равно, где жить, под кем ходить, — хоть у черта в зубах, лишь бы деньги были.
Тариэлу было трудно жевать, он быстро встал из-за стола, что-то искал, нервничал, кричал. То подходил к зеркалу, то к окну, поправлял прическу, щупал голову над правым ухом, зачем-то разевал рот, осматривал зубы. Наклонил к ней голову, сказал:
— Посмотри, что у меня тут? На ровном месте упал, ушиб голову.
Амалия сдвинула в сторону волосы, и ей открылись большой вздувшийся синяк и запекшаяся в волосах кровь. Хотела обработать рану, смазать йодом, но спокойно проговорила:
— Немного припухло. Пустяки. Пройдет.
И закрылась одеялом. Равнодушно спросила:
— Кто это тебя?
Тариэл взорвался:
— Сказал, — упал! Чего тебе надо?
— Ну, упал, так упал. До свадьбы заживет.
Подхватил «дипломат», — выскочил в коридор.
Амалия улыбнулась: она с удовлетворением отметила про себя то счастливое обстоятельство, что Тариэла не жалела, не сочувствовала ему, и даже как будто бы наоборот, — с радостью и тайным ликованием воспринимала его неприятности, смятение его чувств. Она, конечно, не верила в его боль по поводу войны в Грузии, вновь убедилась в его лживости и коварстве. Тариэл и на йоту не впускал ее в свой внутренний мир, во всем лгал, дурачил ее и, видимо, строил по отношению к ней еще более коварные планы.
На столике трельяжа стояла бутылка «Цинандали», он обычно носил ее в «дипломате».
— Тариэл! — крикнула громко.
Ответа не было. Тариэл ушел.
Амалия взяла бутылку, стала осматривать и без труда заметила, что упаковка не фабричная. Тотчас пришел смелый и, как ей показалось, остроумный план. Наладила шприц с длинной иглой, проткнула пробку, отсосала несколько кубиков. Выдернув шприц, осмотрела место прокола: от иглы не осталось и следа. Спрятала бутылку, а сама полетела в клинику, которой заведовал ее покойный муж. Тут в лаборатории быстренько сделали анализ. В вине нашли большую дозу морфина — наркотика, вызывающего эйфорию, чувства легкости, довольства, неумеренной веселости. «Коктейль для тети Клавы. И для меня», — с горькой усмешкой подумала Амалия, и ей стало стыдно и до слез обидно. От сознания, что Тариэл так пошло обманул ее, так бессовестно овладел и ею самой, и всем тем, что муж ее, достойный человек, академик, наживал с таким трудом. Теперь и квартира, и дача, и книги, и посуда, и столовое серебро, и хрусталь — не только ее, но и его, на все он может претендовать по закону.