СТАНОВЛЕНИЕ
Можно по-разному понимать, что такое красота; каждый может иметь на этот счет свое особое мнение. Но о том, что такое правда чувства, спорить нельзя. Она очевидна и осязаема. Двух правд чувства не бывает. Единственно правильным путем к красоте я поэтому признал для себя правду. Вся суть театра в том, чтобы произвести впечатление правды, реальности, потому что только правда и может нас захватить и заставить так или иначе отозваться сердцем на то, что дается искусством. Искусство для русских художников никогда не было развлечением, оно осмыслялось прежде всего как духовная потребность, как жизненная необходимость и высшее предназначение.
Глава 1ПРАВДА ЖИЗНИ И ПРАВДА ИСКУССТВА
Летом 1896 года в Нижнем Новгороде открылась Всероссийская промышленно-художественная выставка, приуроченная к традиционной Нижегородской ярмарке. В старинный русский город прибыли купцы, промышленники и финансисты, собрались известные деятели культуры, искусства. Фотографы иллюстрировали, журналисты повествовали о событиях ярмарки читателям не только России, но и Европы. Молодой М. Горький писал для «Нижегородского листка» и «Одесских новостей» обстоятельные отчеты, очерки и статьи: о картинах художественного отдела — им заведовал художник А. Н. Бенуа; об экспозиции экзотического Крайнего Севера, живописно оформленной К. А. Коровиным; о великолепии отдела кустарных промыслов, о симфонических концертах темпераментного дирижера Н. Г. Главача, об опереточных спектаклях труппы М. Л. Малкиэля, о выступлениях хорватских музыкантов и хоровой капеллы Д. А. Агренева-Славянского, о виртуозах-акробатах цирка Никитиных, о ярких лекциях по искусству А. Н. Кремлева, наконец, о кинематографических сеансах, демонстрировавших ленты братьев Люмьер, и др.
Горький радовался спектаклям Малого театра «Гамлет» и «Бешеные деньги», хвалил просветительские устремления труппы: «Ряд художественных образов, созданных Г. Н. Федотовой, М. Н. Ермоловой, А. П. Ленским, А. И. Южиным и др., никогда не умрут в истории культуры».
С тревогой размышлял Горький об уходящей в безвозвратное прошлое народной музыкальной культуре, описывая концерт владимирских рожечников и сказительницы Орины Федосовой, он резко реагировал на все, что, как ему казалось, уводило искусство от острой социальной проблематики в область отвлеченного надуманного экспериментаторства. Горький восхищен полотнами И. Айвазовского, В. Маковского, Н. Касаткина, но в этот перечень попала и «любимица публики» автор примитивных открыток Е. Бем. За «общепонятность» Горький прощал ей умилительную слащавость, дидактическую благонравность, назидательную сентиментальность. Зато он страстно обрушился на картины М. Врубеля — за их «сложность»: «Профан в вопросах искусства, я возражу как один из публики… (Фраза не случайная: природная интуиция, классовое чутье Горькому всегда важнее приобретенной эрудиции. — В. Д.) Задача искусства — облагородить дух человека, скрасить тяжесть бытия, учить вере, надежде, любви. Чтобы достичь этих великих результатов, чтобы служить этим благородным задачам, оно должно быть ясно, просто и поражать ум и сердце. Отвечает ли творчество г. Врубеля этим задачам? Нет!» — категорично утверждает Горький: суждения широкой публики для него выше установок художника.
В эти годы Горький исповедует «передвижнические», «народнические идеи», он горячо отстаивает жесткий рационализм, утилитаризм искусства, восторженно отзывается о прикладных изделиях керамической мастерской С. Мамонтова: «Жизнь тяжела — оно (искусство. — В. Д.) дает возможность отдохнуть от нее, люди грубы — оно облагородит их, они не особенно умны — искусство поможет им развиться. Искусство нужно публике, а не художникам, и нужно давать публике такие картины, которые она понимала бы… Роль искусства — педагогическая, цель его — установить возможно более полную общность ощущений и чувств».
По таким «утилитарно-просветительским» критериям Горький оценил и сенсационное открытие века — кинематограф: «Этому изобретению ввиду его поражающей оригинальности можно безошибочно предречь широкое распространение». Горький-прагматик видит в искусстве универсальный способ познания, компас духовной, нравственной ориентации масс. Художник — это поводырь и наставник, призванный образовывать «массу», он обязан дать ей четкую шкалу ценностных императивов. В ситуации стремительной смены социальных, эстетических, этических ориентиров Горький возлагает на художника ответственную проповедническую, культуртрегерскую миссию.
Театр конца XIX века хочет сохранить себя в своей эстетической самоценности и сохранить свою привлекательность для масс. Гастроли по стране — традиционны и привычны, но эпицентрами художественной жизни, конечно, оставались столицы. В Петербурге — царский двор с многочисленными службами, правительственный аппарат, дворянская аристократия, высшее чиновничество, крупная промышленная и торговая буржуазия. Москва же полна своих амбиций, она удалена от регулярных официозных ритуалов, здесь меньше формальностей, отношения проще, демократичнее. Атмосферу задают меценатствующие богачи — купцы, предприниматели, фабриканты, владельцы торговых домов и фирм — щедрые покровители искусств. В публике широко представлена демократическая интеллигенция — юристы, врачи, журналисты, университетская профессура, гимназические учителя, студенчество, учащаяся молодежь. Отчетливо заметна прослойка разнообразного городского люда: мастеровые, ремесленники, торговцы, разночинцы, пестрый служилый народ. Обстановка в Москве более радушная, теплая, гостеприимная, чем в застегнутом на все пуговицы мундирном Петербурге. Признанная премьерша александринской сцены М. Г. Савина редко выступала в Москве, а великие актрисы Малого театра О. О. Садовская и М. Н. Ермолова не любили выезжать в Петербург: Малый театр был более демократичен, чем приближенный к императорскому дому Александринский. В Москве создавал свои великие пьесы А. Н. Островский, здесь возникла Частная опера С. И. Мамонтова; правда, основу репертуара в ней составили петербуржцы — Даргомыжский, Мусоргский, Бородин, Римский-Корсаков. В Москве родились Третьяковская галерея, Художественно-общедоступный театр Станиславского и Немировича-Данченко. После концерта певицы М. А. Олениной-д’Альгейм критик Ю. Д. Энгель писал в январе 1902 года в газете «Русские ведомости»: «Московская публика несколько отличается — на наш взгляд — от петербургской. Смелее и меньше считаясь с шаблонами, берет она хорошее везде, где его находит и чувствует. Оттого-то она наперекор Петербургу сумела оценить г. Шаляпина, оттого предпочла Бауэра Розенталю (пианисты. — В. Д.), оттого так восхищается г-жой Олениной-д’Альгейм».
Действительно, реформаторское начало в искусстве на рубеже веков зарождалось в Москве и затем проникало в Петербург, давая поддержку росткам художественных направлений. Столичный высокомерный консерватизм испытал и Шаляпин в пору службы в Мариинском театре, и Горький в первый приезд в Петербург в 1898 году.
Вхождение в повседневный быт массовой культуры видоизменило место и роль театра, потребовало от его деятелей четко определить свое место в структуре развлечений, в иерархии всего совокупного развивающегося культурного процесса. Резко повысился спрос нового городского населения на иллюстрированные издания, календари, письменники, «городской роман», на лубочную литературу, на разного рода ярмарочные зрелища, балаганные представления, народные празднества и развлечения, организуемые сетью благотворительных организаций, обществами «народной трезвости», «народных развлечений», «народными домами», «народными библиотеками», «университетами», «чайными» и пр. «В жизнь входят, благодаря все сильнее и сильнее развивающейся культуре, целые толпы людей, раньше игравших пассивную роль, — с тревогой писал в 1902 году драматург, актер, руководитель Малого театра А. Сумбатов-Южин. — Искусству первому пришлось столкнуться с этим новым „нашествием гуннов“ и придется сыграть в нем свою обычную и важную роль. Эта буря застала нас неготовыми».
Неизбежность грядущих перемен тревожила не только князя А. И. Сумбатова-Южина, но и хорошо знающего «настроения простолюдина» Максима Горького. Горячий сторонник «полезного искусства», Горький тем не менее относится «к массам» весьма противоречиво, подчас — брезгливо. В 1896 году в «Самарской газете» Горький публикует очерковую зарисовку «Первый дебют». Молодая актриса подавлена устрашающим ликом толпы, «громадного стоглавого животного»: «И нет для человека рабства тяжелей и мучительней, чем служение толпе. Она капля за каплей сосет его соки, холодно наблюдая, как он утрачивает свежесть таланта и силу своего сердца, — она все это поглощает, все поглощает, и — где оно? Она много пожрала, много пожирает, еще больше пожрет и все живет, как раньше, — черствая, грубая, воспламеняющаяся на момент и тотчас же угасающая, живет холодная, серая и скучная, сильная, но бездушная, громадная, но умственно низкая…»
Какой же хотел видеть публику Горький? В ком искал единомышленника? В сентябре 1904 года он писал С. Елеонскому: «…самый внимательный и строгий читатель наших дней — это грамотный рабочий, грамотный мужик-демократ. Этот читатель ищет в книге прежде всего ответов на свои социальные и моральные недоумения, его основное стремление — к свободе, в самом широком смысле этого слова…»
Идея «популяризации» и «общедоступности» искусства, науки, культуры уходила своими корнями в революционно-демократическое, в народническое движение, в формирующуюся идеологию разночинной интеллигенции 1890-х годов. В значительной своей части интеллигенция разделяла либерально-народнические взгляды, поддерживала инакомыслие, оппозицию правительственному идеологическому официозу.
18 апреля 1898 года в Колонном зале московского театра «Эрмитаж» состоялось учредительное собрание Литературно-художественного кружка. В его руководящие органы были избраны актер и режиссер Малого театра князь А. И. Сумбатов-Южин, основатели Московского художественно-общедоступного театра (МХТ) актер и режиссер К. С. Станиславский, драматург и театральный педагог Вл. И. Немирович-Данченко, известные в столицах и в провинции актеры К. Н. Рыбаков, Г. Н. Федотова, многие другие знаменитые и не слишком известные театральные деятели. А через полгода, 14 октября, спектаклем по пьесе А. К. Толстого «Царь Федор Иоаннович» состоялось торжественное открытие Московского художественно-общедоступного театра. Известный критик и театровед И. Н. Игнатов писал: «Первый спектакль, так же как и намеченный репертуар, заставляет предполагать в организаторах новой сцены серьезные намерения, которым нельзя не сочувствовать. До сих пор на так называемых „образцовых сценах“ мы иногда видели действительно образцовое исполнение отдельных ролей, но никогда не видели образцового репертуара».
На открытие театра сразу откликнулся А. П. Чехов. «Этот Ваш успех еще раз лишнее доказательство, что и публике, и актерам нужен интеллигентный театр. Художественный театр — это лучшие страницы той книги, какая будет написана когда-либо о современном русском театре», — писал он Вл. И. Немировичу-Данченко.
В широком общественном мнении новый театр стал восприниматься как символ интеллигентности, носитель ее картины мира с присущим ей благородством возвышенных устремлений, духовным подвижничеством, богатством внутренней жизни, высоким чувством этики.
И в самом деле: на фоне филигранной психологической разработки характеров, сценического ансамбля, декорационного и музыкального оформления спектаклей МХТ открытость страстей актеров Малого театра, тяготение к традиционным амплуа, к сочным бытовым краскам, романтическая приподнятость стали казаться старомодными, консервативными, уводящими от реально существующих жизненных проблем и противоречий. Увидев в 1896 году спектакли Малого театра на Нижегородской промышленной выставке, Горький, как уже говорилось, был покорен его актерами. Но как стремительно меняются его эстетические критерии и культурные установки! Спустя всего три года в письме А. П. Чехову он с восторгом пишет о Художественном театре: «Не любить его — невозможно, не работать для него — преступление — ей-богу… Малый театр поразительно груб по сравнению с этой труппой». Конечно, это сильное полемическое преувеличение, но безусловно то, что Художественный театр подвел искусство к освоению нового этапа сценического реализма, отвергавшего премьерство, утверждавшего высокую правду жизненной достоверности и философского обобщения, помог увидеть современного человека в его многообразных связях с обществом.
Название театра вобрало в себя три ключевых смыслообразующих признака — территориально-исторический («московский»), эстетический («художественный»), социальный («общедоступный»). К. С. Станиславский, по сути дела, дистанцировался от существующих театров всех категорий, начиная от императорских и кончая «народными». «Не забывайте, — обращался он к труппе в день основания театра, — что мы стремимся осветить темную жизнь бедного класса, дать им счастливые эстетические минуты среди той тьмы, которая окутала их. Мы стремимся создать первый, разумный, нравственный, общедоступный театр, и этой высокой цели мы посвящаем свою жизнь».
Такое понимание театра оказалось понятным и близким Федору Шаляпину. Исполнительское мастерство, способность постижения «человеческого духа» во всей его глубине, сложности, противоречивости, богатстве психологических красок увлекали Шаляпина и эмоционально, как зрителя, и профессионально, как артиста. Молодой певец восхищался талантом и тонкостью высокого мастерства и сам на спектаклях «художественников» обогащался впечатлениями и опытом.
Глава 2СЮРПРИЗЫ НИЖЕГОРОДСКОЙ ЯРМАРКИ
«Необыкновенное количество мачт, пароходов, барж загрудило подступы к городу, а ярмарка гудела всевозможными звуками, какие только мог представить себе человек до изобретения радио, — вспоминал Шаляпин. — На ярмарке краски России смешались с пестрыми красками мусульманского востока. Просторно, весело, разгульно текла жизнь великого торжища. Мне все это сильно понравилось».
На Всероссийской промышленно-художественной выставке представлены последние достижения отечественной промышленности, изобразительного искусства, кустарных ремесел. Двадцать нарядных павильонов строились масштабно, с размахом. Резной ропетовский [2] павильон сельского хозяйства соседствовал с белым особняком Художественного отдела в стиле ренессанс, рядом высился сказочный терем Царского павильона.
Особое любопытство вызывал похожий на древнюю церковь павильон Крайнего Севера. Он создавался по инициативе С. И. Мамонтова художником К. А. Коровиным: оба недавно вернулись из экспедиции по северным окраинам России. У просторной балюстрады выстроен грот, по внешнему виду напоминавший пещеру из ледяных глыб. На ее вершине стоял огромный, в натуральную величину, выполненный из алебастра белый медведь. Рядом — фонтан и бассейн, где плавали живые чайки, альбатросы, плескался тюлень. По приказу ненца тюлень перевертывался на спину, шевелил ластами и не очень членораздельно произносил слова: «мама», «благодарю» и «ура».
Живописное панно Константина Коровина на северные темы соседствовало со шкурами белых медведей и тюленей, с охотничьими костюмами аборигенов и снастями поморов-рыбаков. Здесь же размещались бочки с рыбой, канаты, весла, огромные челюсти кита.
В павильон вошел Шаляпин:
— Что же это у вас тут делается? А? Едят живую рыбу! Здравствуйте, где это я вас видел? У Лейнера, в Петербурге, или где? — И, не дождавшись ответа, обернулся к тюленю: — Что это такое у вас? Какая замечательная зверюга! Ты же замечательный человек! Глаза какие! Можно его погладить?
— Можно, — ответил Коровин.
Федор протянул было руку, но тюлень Васька сильно ударил ластами и окатил его водой с ног до головы.
…В ресторане Шаляпин восхищенно повторял:
— Ваш павильон — волшебный! Я первый раз в жизни вижу такое!
В преддверии торжественной церемонии открытия Всероссийской промышленно-художественной выставки жизнь в Нижнем Новгороде кипела! По улицам тянули провода электрического освещения, прокладывали трамвай — последнее чудо европейской цивилизации уходящего века, устанавливали рекламные щиты. Спешно достраивались несколько общественных зданий, концертный зал и театр.
Председатель Нижегородского выставочного комитета — владелец ткацких мануфактур Савва Тимофеевич Морозов. Энергичный молодой промышленник поистине вездесущ: его видят в художественных павильонах, на пристанях, в торговых рядах, на бурных заседаниях купеческого собрания, на концертах, в театрах, на спектаклях оперной труппы Саввы Ивановича Мамонтова.
Русская частная опера — весьма многочисленный на выставке художественный коллектив. Мамонтов полон творческих и организационных забот, но самым большим его увлечением в эти дни стал Федор Шаляпин.
Художественный отдел Нижегородской выставки показывал более девятисот экспонатов! Были представлены портреты философа Вл. С. Соловьева, литературного критика и публициста Н. К. Михайловского работы художника Н. А. Ярошенко, пейзажи И. К. Айвазовского, И. И. Левитана, картина М. В. Нестерова «Под благовест». Савва Мамонтов привез на выставку два панно Врубеля: «Принцесса Греза» была навеяна художнику популярной тогда на российской сцене романтической пьесой французского драматурга Э. Ростана на сюжет средневековой легенды; другое панно написано по мотивам русской былины «О Вольге и Микуле». Эскизы художник делал в Москве, в Нижнем Новгороде К. А. Коровин и Т. И. Сафонов перенесли их на холст.
Выставочный комитет, состоявший в основном из приверженцев академической традиционной живописи, отверг полотна Врубеля. Тогда Савва Иванович выстроил для них специальный павильон.
Мамонтову интересно было осматривать выставку вместе с Шаляпиным. Федора привлекали достоверно — «как в жизни» — выписанные портреты, ландшафты, пейзажи… Мамонтов торопил:
— Не останавливайтесь, Феденька, у этих картин, это все плохие.
— Как же плохие, Савва Иванович? Такой ведь пейзаж, что и на фотографии не выйдет, — недоумевал Шаляпин.
— Вот это и плохо, Феденька, — улыбаясь, отвечал Мамонтов. — Фотографий не надо. Скучная машинка.
Он повел артиста в деревянный павильон. Врубелевские творения показались Федору странными: преобладали какие-то непривычные цветовые сочетания, хаотично разбросанные пятна и кубики. Мамонтов же смотрел на картину с нескрываемым восхищением и повторял:
— Хорошо! А, черт возьми…
Подошли к «Принцессе Грезе».
— Вот, Феденька, это — вещь замечательная. Это искусство хорошего порядка.
Чудак наш меценат, думал Шаляпин, чего тут хорошего? Наляпано, намазано, неприятно смотреть. То ли дело пейзажик в главном зале выставки. Яблоки как живые — укусить хочется; яблоня такая красивая — вся в цвету. На скамейке барышня сидит с кавалером, и кавалер так чудесно одет — какие брюки! Непременно куплю себе такие.
— Как же это так, Савва Иванович? Почему вы говорите, что «Принцесса Греза» Врубеля хорошая картина, а пейзаж — плохая?
— Вы еще молоды, Феденька, — ответил Мамонтов. — Мало вы видели.
И с расстановкой добавил:
— Чувство в картине Врубеля большое.
Нижегородское лето поколебало прежние представления Шаляпина об искусстве, изменило и творческую, и личную его судьбу. В Мариинском театре ему, как и другим артистам, чиновники постоянно напоминали: он — служащий, пусть и императорского театра. В Частной опере в нем видели Художника.
Мамонтов — единоличный хозяин театра, неистощимый источник идей и душа всего дела. Им заведено правило обстоятельно обсуждать выбранные для постановки оперы. Высказываться могли все: и солисты, и оркестранты, и художники, и хористы, и дирижеры, и рабочие цехов. Ничего подобного в других театрах, и уж во всяком случае в Мариинском, Федор не встречал. Мамонтов создавал среду, открывал духовное пространство, в котором творческому человеку, независимо от его профессии и положения в труппе, дышалось легко и свободно. Совместный труд становился радостью, будил вдохновение, рождал оригинальные мысли, образы, идеи.
Театру Мамонтова легко было затеряться в пестром потоке зрелищ, среди серьезных конкурентов: с оперным репертуаром приехала из Петербурга знаменитая чета Фигнер — Медея и Николай, артисты Мариинского театра. Но Мамонтов готов к соперничеству: в составе его труппы — хор, оркестр, опытные артисты, специально выписанная из Италии балетная труппа. В числе солистов — известный баритон И. В. Тартаков, молодой, красивый, подающий большие надежды тенор А. В. Секар-Рожанский, певица Т. С. Любатович, обладательница мягкого меццо-сопрано.
Первое выступление Федора в Нижнем Новгороде состоялось в «Жизни за царя». Ранее петь эту партию целиком ему не приходилось. На репетиции Мамонтов бросил из зала реплику:
— А ведь Сусанин-то не из бояр!
Смысл этой фразы Федор поймет позднее…
Дебют прошел удачно. После арии Сусанина «Чуют правду» артиста многократно вызывают, требуют «бисов». Газета «Волгарь» пишет о Шаляпине сочувственно, однако высказывает и серьезные критические замечания: «Из исполнителей мы отметим г. Шаляпина, обширный по диапазону бас которого звучит хорошо, хотя недостаточно сильно в драматических местах… Может быть, это объясняется акустической стороной нового театра и нежеланием артиста форсировать звук… Играет артист недурно, хотя хотелось бы поменьше величавости и напыщенности». А ведь это и имел в виду Савва Иванович!
Отметил спектакль и Горький в «Одесских новостях»: «Опера эта не маклацкая и поставлена замечательно художественно, голосов выдающихся нет, но ансамбль замечательно ровен, оркестр прекрасный, декорации и бутафории намного выше Ярмарочного театра». Автор обзора точно почувствовал разницу в отношении к делу знаменитостей, смотревших на выступления на ярмарке лишь как на выгодные гастроли, и мамонтовской труппы, где исполнительский ансамбль и декорационное оформление играли исключительно важную роль и во многом определяли культуру спектаклей. Особенность эту почувствовал еще в большей мере и Федор Шаляпин.
Творческий энтузиазм артиста, жажда новых впечатлений, профессиональных навыков привлекли к нему внимание партнеров и самого Мамонтова, деятельно включившегося в работу с молодым певцом. И вот уже эти совместные усилия замечены прессой. Очевидно, что вдумчивая репетиционная работа над Сусаниным приносит ощутимые результаты. «Г-н Шаляпин — молодой артист, только начавший свою карьеру, но уже достаточно заявивший себя не только как хороший певец, но и как артист с большим талантом», — писала газета «Волгарь».
Через четыре дня Федор вышел на сцену в роли Мефистофеля, но не встретил одобрения. Публика и рецензенты разочарованы: арии пропеты бесстрастно, Мефистофель суетлив, похож на провинциального злодея. «Куда девалась прекрасная обдуманная фразировка, уменье показать голос, блеснуть его лучшими сторонами? — недоумевал рецензент. — Ничего этого не было, и по сцене ходил по временам развязный молодой человек, певший что-то про себя».
Федор — в трауре, новые друзья полны сочувствия. Менее всего огорчался, как ни странно, Мамонтов; лукаво улыбаясь, он говорил: «Подождите, увидите еще Федора» — и на следующий же день начал с артистом серьезно работать.
Шаляпин сразу и безоговорочно поверил в художественный авторитет Мамонтова, его образованность и вкус. После репетиций с Мамонтовым в следующем спектакле Федор спел и сыграл своего Мефистофеля совершенно по-новому: это сразу же отметили публика и критика. К артисту пришел устойчивый успех.
…Но жизнь Федора не исчерпывалась спектаклями и репетициями. В Нижнем Новгороде произошло еще одно чрезвычайно важное событие — он страстно увлекся молодой балериной, итальянкой Иолой Торнаги…
Рано начав танцевать, Иола Ло-Прести (1873–1965) к своим двадцати годам стала известна в итальянских труппах — в афишах она значилась как Иола Торнаги. Под этим именем запомнил ее и Мамонтов, когда путешествовал по Италии.
Судьба Иолы складывалась удачно. Зимой 1895/96 года она имела успех в Милане, а на ближайший сезон подписала контракт во Францию, в Лион. Но в театральном агентстве Карацци сообщили: ее ждут в России, владелец Частной оперы Мамонтов ангажировал балетную труппу во главе с Торнаги для выступлений в Нижнем Новгороде. «Для нас, итальянцев, это было событием. Россия казалась нам далекой и загадочной страной», — рассказывала много лет спустя Иола Игнатьевна (так ее называли на русский лад).
Труппа ехала ненадолго — максимум на сезон. Однако судьба распорядилась по-своему — в России Иоле суждено прожить почти 70 лет…
Волга поразила Иолу бескрайними просторами. Переправились на пароме вместе с шумной толпой крестьян, грузчиков, торговцев, возниц с запряженными в ломовые телеги и экипажи лошадьми, с коровами и козами. Пошли искать театр. На площади очаровательных итальянок встретил высокий молодой блондин. Он шел, размахивая шляпой и широко улыбаясь.
— Федор Шаляпин, — представился он приятным грудным голосом.
Итальянкам было трудно запомнить непривычную фамилию, и они стали называть его «иль-бассо» (бас).
Федор сразу выделил среди итальянских артисток Иолу, танцевала она изумительно, лучше всех виденных им балерин императорских театров, но была грустной, печальной. Видимо, ей было одиноко в России. «Она рассказывала мне о своей прекрасной родине, о цветах. Конечно, я скорее чувствовал смысл ее речей, не понимая языка».
Для печали у Иолы были основания. Репетиции в театре Мамонтова не заладились. В «Жизни за царя» танцовщицы разошлись с оркестром, смешались. Виноват был балетмейстер, но всё свалили на артисток, балеринам без обиняков посоветовали вернуться туда, откуда приехали. Иола оскорбилась — под сомнение поставлена ее репутация! Она потребовала объяснений, в результате чего пригласили нового балетмейстера… На спектакле профессиональный престиж был восстановлен — краковяк и мазурка в «Жизни за царя» исполнены с блеском!
…На одной из репетиций Федор заметил: Иолы нет.
— В чем дело? — спросил он ее подругу.
Та знаками объяснила: Иола больна.
— Доктора! — закричал Федор. — Немедленно доктора!
Врача нашли здесь же, среди артистов, он тут же отправился с визитом к Иоле, а следом явился и Федор: в салфетке, завязанной узелком, он принес лекарство — кастрюлю с куриным бульоном.
После болезни Иолы Федор взял на себя заботу и о ее подруге, перевез обеих в дом, где сам снимал комнату, как мог, развлекал их, рассказывал истории из своей кочевой жизни и даже научил криками подзывать извозчика.
Савва Иванович пригласил Иолу на генеральный прогон «Евгения Онегина». Сюжет представления девушке не был известен, и Мамонтов по ходу действия пояснял ей суть событий. Когда на сцену вышел Федор в генеральском мундире Гремина, Савва Иванович восхищенно сказал:
— Посмотрите на этого мальчика — он сам не знает, кто он!
Тем временем Шаляпин — Гремин взял под руку Онегина и, неторопливо беседуя с ним, прохаживался по сцене. В какой-то момент Иоле почудилось, что со сцены прозвучала ее фамилия! Вокруг засмеялись — в знаменитой арии «Любви все возрасты покорны» «старый генерал» допустил «отсебятину»:
Онегин, я клянусь на шпаге,
Безумно я люблю Торнаги.
Тоскливо жизнь моя текла,
Она явилась и зажгла…
Мамонтов нагнулся к Иоле и прошептал по-итальянски:
— Ну, поздравляю вас, Иолочка! Ведь Феденька объяснился вам в любви!
А вскоре Федор подарил балерине маленький альбом в тисненом кожаном переплете и на одной из страничек написал:
Дитя, в объятиях твоих
Воскресну к новой жизни я!!.
Да, Иоле, я люблю тебя!
И ты моя, всю жизнь моя.
Пусть Бог с лазурного чертога
Придет с тобой нас разлучить,
Восстану я и против Бога,
Чтобы тебя не уступить.
И что мне Бог? Его не знаю —
В тебе святое для меня.
Тебя одну я обожаю
Во всем пространстве бытия.
Стихи, конечно, наивные, подражательные, но что за беда! Ведь писал их не поэт, а влюбленный! Молоденькая итальянка плохо понимала по-русски, она не могла оценить художественные достоинства лирического объяснения, но в искренности и вдохновенности порыва не усомнилась.
Гастроли подходили к концу. Федор чувствовал себя триумфатором! Даже в коротком летнем сезоне в Нижнем Новгороде со всей очевидностью был заметен его творческий рост. Он спел Мельника в «Русалке», Гудала в «Демоне», партию Старого еврея в «Самсоне и Далиле», Гремина в «Евгении Онегине». Критика увидела в Шаляпине талантливого и перспективного артиста.
…Как-то, прогуливаясь с Федором, Савва Иванович предложил ему перейти в Частную оперу. Однако уход из Мариинского театра грозил большой неустойкой. К тому же в новом сезоне Шаляпину обещали новые партии: Э. Ф. Направник обсуждал с ним возможность постановки «Мефистофеля» А. Бойто, говорили и об Олоферне в «Юдифи» А. Серова. Медленно, но все же необратимо Шаляпин завоевывал положение на императорской сцене. Это трезвое соображение мешало ему сразу принять лестное предложение Мамонтова…
Частная опера вернулась в Москву, Шаляпин — в Петербург. Но теперь Москва неудержимо влечет его. А тут еще высокомерный поучающий выпад в газете «Новое время»: «Шаляпин не овладел ролью князя (артист пел Владимира Красное Солнышко в „Рогнеде“ А. Серова. — В. Д.), он не дает ей рельефа, у него даже жесты не отвечают, как должно, сцене и нередко прямо противоречат ее требованиям, то опаздывая, то уходя вперед».
Перед самым открытием сезона, августовским днем, на углу Невского и Садовой встретились две извозчичьи пролетки. Седоки обрадовались встрече: они не виделись с весны.
— Знаешь, я думаю уйти с императорской сцены! — крикнул Шаляпин Юрьеву, воспользовавшись короткой остановкой, и в ответ на предостережение друга добавил: — Конечно, вопрос нелегкий… много есть обстоятельств. Загляни сегодня вечером ко мне, поговорим!
Друзья увиделись, Юрьев выслушал рассказ о нижегородских гастролях и понял: Шаляпин прав, лучших условий для творчества, чем у Мамонтова, ему не найти.
— Помимо всего, я там, у Мамонтова, влюбился в балерину, — признался Федор. — Понимаешь? В итальянку… Такую рыжую… Ну, посуди: она там будет, у Мамонтова, а я здесь!.. А?
На такой довод возразить было нечего…
В Москве тоже готовились к открытию сезона. Итальянских танцовщиц Мамонтов вернул в Милан — всех, кроме одной, Торнаги. С объятиями и слезами рассталась Иола с подругами. Но поддаваться тоске недосуг: Мамонтов занимает Иолу в каждом спектакле и, кроме того, наделив «чрезвычайными» полномочиями, отправляет в Петербург.
— Вы одна можете привезти нам Шаляпина, — напутствовал Мамонтов балерину, репетируя с ней перед отъездом на вокзал необходимые русские фразы.
Петербург встретил Иолу серым туманным утром. Извозчик подвез ее к мрачному дому 107 на набережной Екатерининского канала. Молодая итальянка вошла в полутемный двор, по черному ходу поднялась на третий этаж, постучала в массивную дверь. Открыла кухарка.
— Федор Иванович почивают, — объявила она, затем, оставив Иолу на кухне, пошла будить квартиранта.
Наконец вышел заспанный Федор и изумился появлению очаровательной гостьи. Немедленно ответить на приглашение Мамонтова? Бросить императорскую сцену, Петербург, друзей — Дальского, Юрьева, Андреева…
— А вы, Иолочка, уезжаете?
— Нет, я остаюсь на зимний сезон.
Федор не скрыл своей радости, обещал приехать — посмотреть спектакли. На том и расстались, но совсем ненадолго. Поразмышляв два дня, Шаляпин сильно затосковал и — оказался в Москве. А последний день в Мариинском театре запечатлен в стихотворном экспромте артиста:
Прощай, уборная моя,
Прощай, тебя покину я.
Пройдут года, все будет так:
Софа все та же, те же рожки,
Те ж режиссеры чудаки.
Все та же зависть, сплетни, ложь
И скудоумие все то ж.
Певцов бездарных дикий вой
И заслуженных старцев строй.
Портной Андрюшка, страж Семен
И тенора иных племен;
Оркестр блестящий, стройный хор,
Для роль не знающих — суфлер,
Чиновников мундиров ряд
И грязных лестниц дым и смрад —
Все это покидаю я.
Прощай, уборная моя…
Глава 3СНОВА МОСКВА
В Москве рубежа столетий ломался привычный, веками сложившийся уклад. Старое причудливо переплеталось с новым. Днем толпы людей, как многие годы, стекались к Охотному ряду и Кузнецкому Мосту — здесь шла торговля всем, что можно было купить или продать. Броские витрины богатых лавок привлекали солидную публику; бойкие разносчики, торговцы с лотков сами спешили за покупателями, на разные голоса расхваливая товар, извозчики зычными голосами требовали уступить дорогу, тут же околоточный тянул за шиворот мелкого карманника.
В длинных рядах с деревянными прилавками, выстроившимися перед домами, прямо с возов и саней, из бочек и корзин шла торговля разной продуктовой снедью, мануфактурой, обувью, ношеной одеждой, сновали лоточники-папиросники, торговцы пирожками, квасом, мочеными яблоками. Соседство с помпезной гостиницей «Националь» и строгим фасадом Благородного собрания не мешало кипучей жизни Обжорного или Лоскутного ряда. Приказчики зазывали прохожих в лавки первых этажей: тут торговали мясом, рыбой, разной выпечкой. На вторых этажах закусывали и отдыхали: здесь размешались трактиры, рестораны, пивные, чайные. Из подворотен слышались взбадривающие крики: «Давай! Давай!» и злобное птичье клокотанье: во дворах охотнорядских домов азартные любители петушиных сражений вели крупную игру — делались ставки, зрители возгласами горячили друг друга.
А от Воскресенских ворот открывался путь с Красной площади на Тверскую улицу, прохожих окружали «облакаты» — мелкие стряпчие, готовые ходатайствовать у мирового по разным жалобам, составлять прошения и письма. «Облакаты» вооружены чернильницей, набором перьев, бумаги и картонной или фанерной подкладкой, которую в походных условиях использовали вместо конторки.
По Тверской улице вверх движутся двухэтажные конки: на крутых участках двум лошадям не под силу тащить экипаж, и тогда на подмогу припрягается пара, а то и две пары коняг, и вот шестерка с подхлестыванием и понуканием движется в гору к Страстному бульвару; экипаж преодолевает наконец тяжелый подъем, и у Филипповской булочной помощницы-лошади налегке отправляются обратно к Воскресенским воротам.
К вечеру торговая разноголосица на улицах и площадях понемногу затихает, потоки пестро и празднично одетой «отдыхающей» публики устремляются на Большую Дмитровку, к Солодовниковскому театру, арендуемому Русской частной оперой, к Театральной площади — к Большому театру, справа от него приземистый Малый, а театр слева так и называется — Новый.
«Когда меня представили Мамонтову, сказав, что это известный меценат, я не сразу понял, что это такое — меценат, — вспоминал о знакомстве с Саввой Ивановичем Федор Шаляпин. — Мне объяснили: этот миллионер сильно любит искусство, музыку и живопись… Сам в свободное время сочиняет все что угодно и тратит большие деньги на поощрение искусства… Я еще не подозревал в ту минуту, какую великую роль сыграет в моей жизни этот замечательный человек».
Впрочем, и сам Мамонтов признавался в собственной «необычности» в письме К. С. Станиславскому: «Мы с тобой в глазах большинства людей нашего круга какие-то чудаки, даже, может быть, поврежденные люди. Но в этом повреждении нашем есть то святое, благородное и чистое, что спасает общество от оскотения, призывает его к идеалу. Искусство во все века имеет неотразимое влияние на человека, а в наше время, как я думаю, в силу шаткости других областей человеческого духа, оно заблестит еще ярче. Кто знает, может быть, театру суждено заменить проповедь?»
Столичный музыкальный театр хранил в себе все признаки театра придворного, в котором судьба сценического искусства почти целиком зависела от вкусов и пристрастий императора и его окружения. Александр III был весьма равнодушен к русской музыке, он отдавал предпочтение западной опере. Тогдашний директор императорских театров И. А. Всеволожский не уставал повторять музыкантам, артистам и композиторам: «Мы должны прежде всего угодить царской фамилии, затем вкусу публики и только в третью очередь художественным требованиям искусства». В репертуаре преобладали иностранные оперы, а сочинения отечественных авторов ставились небрежно и нередко сходили с афиш сразу после премьеры.
Усилия отдельных, даже очень талантливых певцов и артистов не всегда могли противостоять дремучей рутине. Среди самих певцов существовало твердое убеждение, что создание сценического образа вовсе не входит в задачу солиста. «Стану я в опере дурака ломать, когда надо петь», — высокомерно отвечал известный певец на упреки в невнимании к драматической игре, и такое заявление не казалось странным.
Впервые в истории русского музыкального театра создать художественно-сценический ансамбль попытался Савва Иванович Мамонтов. Он не чурался западного репертуара, но своей главной задачей считал пропаганду русской оперы. «Ей я отдаю все мои мечты, мои восторги», — признавался он в одном из писем.
…И вот в любимом москвичами Тестовском ресторане Федор Шаляпин обсуждает с Саввой Ивановичем условия перехода в Частную оперу. Мамонтов покроет неустойку — 3600 рублей и обещает неплохое годовое жалованье — 7200 рублей.
В ту пору Шаляпин не придавал большого значения материальным благам. Иола еще в Нижнем Новгороде точным женским взглядом оценила «гардероб» Федора: в небольшой корзине хранились пара белья, выходные светлые брюки и бутылочного цвета сюртук. Для торжественных случаев предназначались гофрированная сорочка и манжеты а-ля Евгений Онегин. С собой Федор возил и самовар, выигранный за 20 копеек в лотерею, чем он очень гордился. Молодой певец был полон решимости создать свой репертуар и надеялся на помощь и понимание Саввы Ивановича, друзей-художников, ждал он любви и поддержки и от Иолы.
Уже 21 сентября 1896 года газета «Новости сезона» сообщала: «Артист Императорской оперы в Петербурге г. Шаляпин вступил в состав труппы Солодовниковского театра» (театр назван по помещению, которое арендовала Частная опера Мамонтова. — В. Д.). Спустя неделю «Петербургская газета» запоздало недоумевала: «В театральных кружках много говорят об оставлении казенной сцены молодым артистом г. Шаляпиным… Г. Шаляпину предстояла хорошая дорога в нашей казенной опере, артисту предназначались такие партии, как Олоферн, Мефистофель (в опере А. Бойто) и т. д., посылка весной за границу и пр.». Но — поздно: к этому времени Шаляпин уже дважды выступил на сцене Мамонтовской оперы: 22 сентября он пел Ивана Сусанина, 27-го — Мефистофеля в «Фаусте» и, как отметила газета «Русское слово», «обнаружил недюжинный сценический талант».
Как сильно отличается сентябрьская Москва 1896 года от Москвы майской 1894 года! Как она теперь приветлива и гостеприимна! С какой искренней радостью, хлебосольством встречают молодого певца новые друзья, с которыми он и расстался-то всего месяц назад!
Но и Шаляпин нынче не робкий провинциал — приехал солист столичного императорского театра, зарекомендовавший себя выступлениями на Всероссийской выставке. В Москве — друзья, единомышленники, коллеги, любимая женщина.
В первый же вечер Федор идет в Частную оперу. Дают «Фауста». Шаляпин наблюдает за Мефистофелем и не без тайного удовольствия замечает скованность и неуклюжесть исполнителя — ясно, что эта партия будет предназначаться ему.
22 сентября 1896 года певец дебютирует в «Жизни за царя». Он учел замечания Мамонтова, волнуется — как примет его московская публика? Критика отреагировала немедленно. «Это — молодой, но очень талантливый артист и певец, обладающий прекрасными голосовыми средствами и умелой фразировкой. На долю г. Шаляпина выпал огромный успех», — констатировали «Новости дня». Более пространно описывало спектакль «Русское слово»: «Артист не показал нам голоса особенной силы; даже скажу больше: голос Шаляпина показался мне слабым по силе. Но зато перед нами был незаурядный сценический тип Сусанина. Артист внес много своеобразного и в вокальное, и в сценическое исполнение своей роли».
Молва о новом певце Частной оперы быстро распространялась среди любителей музыки, и когда спустя три дня Шаляпин снова пел Сусанина, зал театра был полон. Мамонтов торжествовал!
В Частной опере Шаляпин выступал поначалу в партиях знакомых — Сусанина, Мефистофеля, Мельника, но исполнял их иначе. «Как будто оковы спали с души моей», — признавался певец. Да и весь театр с приходом Шаляпина вступает в пору своего расцвета и оказывает очевидное влияние на состояние отечественного оперного искусства, да и не только оперного.
Мефистофеля Федор разучил еще с Усатовым, исполнил впервые в Тифлисе. Тогда его хвалили, но теперь он совсем иначе оценивал свои первые сценические опыты. Еще в Петербурге его Мефистофель возмущал Дальского своей неуклюжестью, наивным провинциальным шиком.
— Мефистофель — тартар, гроза, ненависть, дерзновенная стихия! Явись на сцену, закрой всего себя плащом, согнись дугой, убери голову в плечи и мрачно объяви о себе: «Я здесь». Потом энергичным жестом руки сорви с себя плащ, вскинь голову вверх и встань гордо во весь рост. Тогда все поймут, кого и что ты хочешь изобразить, — убеждал он Шаляпина.
Теперь Федор и сам это чувствовал и сказал Мамонтову:
— Мой Мефистофель сегодня не удовлетворяет меня. Я вижу его иначе, в другом костюме, в другом гриме, вне сложившихся на сцене традиций…
— Ради бога! — воскликнул Мамонтов. — Что именно вы хотите сделать?
Вместе с Мамонтовым Федор идет на Кузнецкий Мост, в магазин Аванцо, смотреть альбомы и старинные гравюры. В иллюстрациях немецкого художника Вильгельма Каульбаха к «Фаусту» Гёте Шаляпин увидел возможность обновления музыкальной и пластической драматургии роли Мефистофеля. В работу включается Поленов — по его эскизам выполнен новый сценический костюм. «Явившись на сцену, я как бы нашел другого себя, свободного в движениях, чувствующего свою силу и красоту… Играл я и сам радовался, чувствуя, как у меня все выходит естественно и свободно».
…На сцене возник могучий блондин, в облике его ощущалась зловещая инфернальность: Шаляпин играл Мефистофеля не Гуно, а Гёте, как тогда же заметила Т. Л. Щепкина-Куперник. Гибкой пластикой, резким и точным жестом, выразительной интонацией, полной смысловых оттенков, рисовал артист обобщенный символ потусторонней силы зла…
Публике Частной оперы запомнились выступления Шаляпина в «Фаусте» вместе с французским певцом Жюлем Девойодом, исполнявшим партию Валентина. Девойод начинал свою карьеру в драме и привнес в музыкальный театр высокий актерский профессионализм. Партнерство с ним увлекало Шаляпина, их выходы в «Фаусте» становились состязанием мастеров, соперничеством принципиально различных исполнительских манер, традиций, стилей — французской школы открытого романтического пафоса, эффектной позы, жеста и русской проникновенной сценической игры, почерпнутой Шаляпиным у великих мастеров отечественной драмы. Девойод любил броскую аффектацию, демонстрировал виртуозную технику, силу темперамента. Шаляпин шел от глубинного содержания роли, от психологических мотивировок характера и выражал их в динамичной пластике, в мизансцене, в интонации.
Французская игра, говорил Мамонтов, хороша до тех пор, пока не пришел и не стал рядом талант «милостью Божьей». «Шаляпин ничего не делает на сцене, стоит спокойно, но посмотрите на его лицо, на его скупые движения: сколько в них выразительности, правды, а француз всю роль проплясал на ходулях, на шарнирах, старается, а не трогает, не волнует, не убеждает…»
Выступления с разными партнерами, в том числе и с теми, кто был воспитан в иных художественных традициях, обогащали Шаляпина. Жюль Девойод, например, давал ему уроки вокальной техники. С благодарностью вспоминал Федор итальянского тенора Анжело Мазини, которого услышал в опере Г. Доницетти «Фаворитка». «Он пел… как архангел, посланный с небес для того, чтобы облагородить людей. Такого пения я не слыхал никогда больше. Но он умел играть столь же великолепно!»
Репертуар Шаляпина быстро расширялся. В октябре он спел Странника в «Рогнеде», в ноябре — Нилаканту в «Лакме» и Галицкого в «Князе Игоре», но все это были, по существу, лишь шаги к значительной, этапной работе — к роли Ивана Грозного в «Псковитянке».
Опера Н. А. Римского-Корсакова впервые ставилась в Мариинском театре еще в январе 1873 года, но не продержалась на сцене, несмотря на прекрасный исполнительский состав. Когда Шаляпин познакомился с клавиром оперы, его испугали нетрадиционность музыкального языка, отсутствие развернутых арий и вокальных ансамблей. Как создать характер Грозного, какими красками выявить его силу, своеобразие, эмоциональность? Мамонтов погружает его в историю.
Кремлевские соборы, Василий Блаженный, монастыри, часовни, площади, улицы, переулки старой Москвы… В Третьяковской галерее Федор подолгу простаивает перед картиной «Иван Грозный и сын его Иван»: «Вот где я воскликнул великое спасибо Илье Ефимовичу Репину. Совершенно подавленный, я ушел из галереи. Какая силища, какая мощь! Хотя эпизод убийства не входил в играемую мной роль, однако душа Грозного (несмотря на все зверства, им творимые), как именно и хотелось, представлена была Душой Человеческой, то есть под толщею деспотизма и зверства, там где-то, далеко-далеко, я увидел теплящуюся искру любви и доброты».
Шаляпин собирал черты Грозного по крохам: что-то взял у Репина, что-то и у Аполлинария Васнецова (эскиз васнецовского портрета Ивана IV певец видел дома у инженера С. П. Чоколова, знакомого Мамонтова). Илью Ефимовича Репина Мамонтов привлек к репетициям: художник обладал уникальной коллекцией иконографии эпохи Грозного. Пригодились Шаляпину и впечатления от исторических картин В. Г. Шварца, знаменитой скульптуры М. М. Антокольского. Так постепенно складывалась целостность монументального сценического образа.
Работа над «Псковитянкой» шла трудно. Артист не спал ночей, нервничал, рвал в отчаянии ноты, иногда плакал от досады — не задавалось все, даже самая первая фраза: «Войти аль нет…» Мамонтов внимательно следил за ходом репетиций, старался вселить в Федора спокойствие.
— Хитряга и ханжа у вас в Иване есть, а вот Грозного нет… — заметил Савва Иванович.
Слова Мамонтова прозвучали для Шаляпина откровением! «Интонация фальшивая! — сразу почувствовал я. Могучим, грозным, жестко-издевательским голосом, как удар железным посохом, бросил я свой вопрос, свирепо озирая комнату. И сразу все кругом задрожало и ожило… Интонация поставила поезд на надлежащие рельсы, и поезд засвистел, понесся стрелой».
12 декабря 1896 года состоялась премьера. Дирижировал И. А. Труффи, оформляли спектакль К. А. Коровин и В. М. Васнецов. Подробное описание спектакля, самой театральной атмосферы оставил художник М. В. Нестеров:
«Мамонтовский театр переполнен сверху донизу, настроение торжественное, такое, какое бывает тогда, когда приезжают Дузе, Эрнесто Росси или дирижирует Антон Рубинштейн. Усаживаются. Увертюра. Занавес поднимается. Все, как полагается: певцы поют, статисты ни к селу ни к городу машут руками, глупо поворачивают головы и т. д. Бутафория торжествует. Публика все терпеливо выносит и только к концу второго действия начинает нервно вынимать бинокли, что называется — „подтягиваться“… На сцене тоже оживление: там как водой живой спрыснули. Чего-то ждут, куда-то смотрят, к чему-то тянутся… Что-то случилось. Напряжение растет. Еще момент — вся сцена превратилась в комок нервов, что быстро передается нам, зрителям. Все замерло. Еще минута, на сцене все падают ниц. Сперва из-за угла улицы показывается белый, в богатом уборе конь: он медленным шагом выступает вперед. На коне, тяжело осев в седле, профилем к зрителю, показывается усталая фигура царя, недавнего победителя Новгорода. Царь в тяжелых доспехах — из-под нахлобученного шлема мрачный взор его обводит покорных псковичей. Конь остановился. Длинный профиль его в нарядной дорогой попоне замер. Великий государь в раздумье озирает рабов своих… Страшная минута. Грозный час пришел: „Господи, помяни нас, грешных!“ То, что сейчас происходит там, на сцене, пронизывает ужасом весь зрительный зал. Бинокли у глаз вздрагивают. Тишина мертвая. Сцена немая, однако потрясающая. Долго она длиться не может. Занавес медленно опускается… С тех дней русское общество долгие годы было под обаянием этого огромного дарования, возвышающегося порой на сцене до подлинной гениальности».
М. В. Нестеров точно подмечает достоинства и недостатки спектакля, не скрывает очевидного контраста, возникающего при сравнении Шаляпина с хором, со статистами, со всем антуражем. Как мы увидим далее, это несоответствие редко удается сгладить. Мамонтову оказалось не по силам содержать большую высокопрофессиональную труппу. Ставка делалась на художников и солистов. В остальном же приходилось искать компромиссы, экономить на хоре, на оркестре, даже на статистах. К тому же Мамонтов очень дорожил вниманием к театру интеллигентной публики и устанавливал цены на билеты ниже, чем в императорских театрах. Наличие в труппе Шаляпина подчас компенсировало все прочие недочеты. Однако, как показали будущие события, долго такое компромиссное положение сохраняться не могло…
Пожалуй, именно в «Псковитянке» зрители впервые с такой остротой обнаружили отличительную особенность творчества певца — органичную слитность вокала и драмы. В спектакле была не только безукоризненно пропета партия Грозного, но и отлично сыграна вся роль, создан живой сценический образ. Как сказал тогда артист Малого театра А. П. Ленский, «Шаляпин сделал неслыханное чудо с оперой: он заставил нас, зрителей, как бы поверить, что есть такая страна, где люди не говорят, а поют».
Любители музыки рвутся в Солодовниковский театр увидеть, услышать новый талант.
«Появление Шаляпина в театральном мире Москвы произвело мало сказать сенсацию — оно вызвало небывалое восторженное волнение среди всех людей, любивших театр, оперу, музыку, — писал художник А. Я. Головин. — Я хорошо помню всю значительность этого подъема. Чувствовалось, что вот наступил момент, когда в истории театра откроется новая страница. Выступления Шаляпина воспринимались всеми чуткими людьми как праздник искусства. Вспоминаю одну из своих встреч с Левитаном, который с первых слов забросал меня вопросами: „Видели вы Шаляпина? Слышали его? Знаете ли вы, что такое Шаляпин? Пойдите непременно. Вы должны его увидеть! Это что-то необыкновенное. Как он поет Мефистофеля! Как играет!“
Левитан был взволнован по-настоящему, и, зная его тонкое артистическое чутье, я понял, что в театре появился действительно какой-то чародей».
Успех «Псковитянки» — достижение не только Шаляпина, но и художников Мамонтовского театра. Костюм Ивана Грозного создавался по эскизам Коровина; важной его деталью стала подлинная хевсурская кольчуга, привезенная художником с Кавказа. Журнал «Театрал» писал: «Загримирован г. Шаляпин кистью художника, одет тонким знатоком-костюмером, в движениях мускулатуры все живет и чувствует… В опере такое явление феноменально».
Артист вдохновлен художниками, помогавшими ему в создании Грозного и других ролей, сам становится источником их фантазии. Творческие идеи «переплавлялись», «переливались» в художественном сознании, они ломали условные цеховые перегородки. Созданные Шаляпиным сценические образы несли в себе мощную силу эмоционального и эстетического воздействия на публику. М. В. Нестеров считал: «ходить на Шаляпина» художнику необходимо — «великий, гениальный артист всегда обогатит меня духовно, и я как художник получу что-то, хотя бы это что-то и пришлось до поры до времени где-то далеко и надолго припрятать в себе».
В. М. Васнецов пишет картину «Иван Васильевич Грозный» под сильным впечатлением «Псковитянки». Взаимовлияние артиста и художников отмечают и критики. «Главным украшением был г. Шаляпин, исполнивший роль Грозного, — писал Н. Д. Кашкин в „Русских ведомостях“. — Он создал очень характерную, выразительную фигуру и один между всеми исполнителями высказал настоящее уменье говорить речитативом, внятно, музыкально и выразительно, оставаясь в естественном тоне декламации… В сцене с трупом Ольги г. Шаляпин весьма удачно воспользовался известной картиной Репина, изображавшей Ивана IV с убитым сыном, и воспроизвел ее довольно живо».
Шаляпину особенно близки Серов и Коровин. Савва Иванович Мамонтов угадал в Коровине художника-монументалиста, блестящего сценографа. Понять друг друга им помогла совместная поездка на Север. «Вмешаться» в судьбу, поделиться собственными впечатлениями, духовным багажом, помочь материально, «поставить на ноги» — призвание, страсть Мамонтова. В 1888 году он едет с Коровиным в Италию, Испанию, ему важно самому показать «Костеньке» Рим, Флоренцию, галерею Уффици, капеллу Медичи, Ватикан.
На лето Мамонтов отправляет учиться в Европу своих артистов — В. П. Шкафера, П. И. Мельникова, М. Д. Черненко, В. А. Эберле и Шаляпина. Савва Иванович самолично показывает Федору парижские достопримечательности, музеи, Лувр. Перед стендом с коронными драгоценностями Мамонтов добродушно предостерег:
— Кукишки, кукишки это, Федя. Не обращайте внимания на кукишки, а посмотрите, как величествен, как прост и как ярок Поль Веронез!
Серова, Коровина, Врубеля, Поленова, Шаляпина Мамонтов считал своими созданиями и любил их как собственных детей…
Друзья «образовывают» молодого певца, расширяют его кругозор, обогащают знаниями об искусстве, об истории. На выставке в Нижнем картины Врубеля были ему непонятны, понадобилось время, близкое общение с Мамонтовым, с художниками, чтобы по достоинству оценить своего талантливого современника.
…Завершился трудный и богатый сезон. Настало лето, и дружная компания мамонтовцев поселилась в Путятине у Татьяны Спиридоновны Любатович — гостеприимной хозяйки всей театральной семьи.
В жизни Саввы Ивановича увлечение Любатович стало роковым, и потому в семье Мамонтовых о ней предпочитали не говорить. Молва была несправедлива к Татьяне Спиридоновне. Княгиня М. К. Тенишева, например, в своих мемуарах объявила Т. С. Любатович бездарностью и интриганкой. Между тем в действительности все обстояло иначе. Татьяна Любатович, конечно, любила Савву Ивановича и была любима им, но оба афишировать отношения не стремились, хотя и скрыть их подчас бывало трудно. Не желала она и пользоваться благорасположением Саввы Ивановича в своих карьерных целях: не претендовала на положение премьерши, довольствовалась второстепенными партиями, хотя и обладала неплохим меццо-сопрано, владела вокальным мастерством — за ней стояли консерваторское образование, учеба в Италии и Франции. В трудные для Мамонтова годы Татьяна Спиридоновна оставалась ему верным другом.
В это лето на даче происходит важное событие, которое весело отмечается всей компанией: 27 июля 1898 года Иола Торнаги и Федор Шаляпин венчаются в деревенской церковке села Гагина. Рахманинову вместе с Коровиным и Кругликовым отведены важные роли шаферов.
— Как ты думаешь, — спрашивал Коровина Федор, — можно мне в деревне в поддевке венчаться? Я терпеть не могу эти сюртуки, пиджаки разные, потом шляпы…
Поддевка, белый картуз — такой наряд жениха никого не смутил, было много шуток, веселых розыгрышей. Обошлись без торжественных церемоний, дорогих подарков, удалого свадебного застолья — молодых забросали полевыми цветами, все сидели прямо на полу, шутили, дурачились, а поутру чету Шаляпиных разбудил страшный треск и грохот: под окнами их комнаты собрался шумовой оркестр — друзья играли на ведрах, деревенских свистульках и печных заслонках.
— Какого черта вы дрыхнете? — кричал Мамонтов. — В деревню приезжают не для того, чтобы спать. Вставайте, идем в лес за грибами.
А дирижировал этим кавардаком Сергей Рахманинов…
Осенью 1898 года на вопрос журналиста: «Какая ваша любимая роль?» — Шаляпин ответил:
— Я теперь всецело предался изучению роли Бориса Годунова. Я сыграю ее лишь в будущем году. Не знаю, удастся ли она мне…
С мыслью о Борисе Годунове живет певец весь год, и даже медовый месяц в Путятине проходит в атмосфере музыки Мусоргского.
Рахманинов не прощал несобранности, ошибок, лени ни себе, ни коллегам, ни друзьям, и от Шаляпина он требовал полного погружения в работу. Постраничное разучивание партии Годунова сочеталось с уроками теории музыки и гармонии. «Он вообще старался музыкально воспитать меня», — вспоминал Шаляпин. Певец легко схватывал основы теории, но усидчивостью не отличался; приходилось выслушивать едкие замечания ровесника.
Утром певец и композитор садились за рояль и несколько часов репетировали. В полдень бежали купаться.
«…Меряя саженками гладь реки, — вспоминал Шаляпин, — я пел какое-либо кантиленное место своей партии, стараясь укрепить нужную мне свободу голоса в условиях самых различных, перебивающих друг друга ритмов. Помнится, мне долго не давалась возможность выработать в себе спокойную, полную внутреннего достоинства и силы походку царя. И Рахманинов помирал со смеху, когда я, долговязый и неуклюжий, с необычайной важностью расхаживал по прибрежному песку в чем мать родила, стараясь придать своей фигуре царственную осанку.
— Ты бы хоть простыню на себя накинул, — говорил мне иронически Рахманинов.
— Ну нет, — отвечал ему я, — в драпировке-то каждый дурак сумеет быть величественным. А я хочу, чтобы это и голышом выходило.
И представьте себе, в конце концов добился того, чего хотел. „Знай прежде всего свое тело, а тогда театральный костюм тебе впору придется“. Это стало с тех пор моим нерушимым правилом. А что такое тело для актера? Это инструмент, на котором можно сыграть любую мелодию. Было бы только что играть, была бы душа».
Рахманинов помог Шаляпину осмыслить и прочувствовать партитуру «Бориса Годунова», но артисту хотелось окунуться в эпоху, ощутить историческую конкретность обстоятельств…
Узнав, что недалеко от Путятина живет на даче известный историк Василий Осипович Ключевский, Федор отправляется к нему.
«Когда я попросил его рассказать мне о Годунове, он предложил отправиться с ним в лес гулять. Никогда не забуду я эту сказочную прогулку среди высоких сосен по песку, смешанному с хвоей. Идет рядом со мною старичок, подстриженный в кружало, в очках, за которыми блестят узенькие мудрые глазки, идет и, останавливаясь через каждые пять, десять шагов, вкрадчивым голосом, с тонкой усмешкой на лице передает мне, точно очевидец событий, диалоги между Шуйским и Годуновым, рассказывает о приставах, как будто лично был знаком с ними, о Варлааме, Мисаиле и обаянии Самозванца. Говорил он много и так удивительно ярко, что я видел людей, изображаемых им. Особенное впечатление произвели на меня диалоги между Шуйским и Борисом в изображении В. О. Ключевского. Он так артистически передавал их, что, когда я слышал из его уст слова Шуйского, мне думалось: „Как жаль, что Василий Осипович не поет и не может сыграть со мною князя Василия!“
В рассказе историка фигура царя Бориса рисовалась такой могучей, интересной. Слушал я и душевно жалел царя, который обладал огромною силою воли и умом, желал сделать Русской земле добро и создал крепостное право. Ключевский очень подчеркнул одиночество Годунова, его юркую мысль и стремление к просвещению страны. Иногда мне казалось, что воскрес Василий Шуйский и сам сознается в ошибке своей, — зря погубил Годунова!»
Шаляпин и дальше встречался с Ключевским и многие его рекомендации использовал в творчестве. Да и в пространно цитируемом отрывке читается интерпретация «Псковитянки», представленной вскоре Мамонтовым. О Борисе Годунове Ключевский говорил: «Он умел вызывать удивление и признательность, но никому не внушал доверия; его всегда подозревали в двуличии и коварстве и считали на все способным…»
Обогащенный беседами с Ключевским, вернулся Шаляпин в Путятино. Здесь уже репетировались ансамблевые сцены будущего спектакля. А из окон комнаты Рахманинова слышались аккорды Второго концерта, над которым работал композитор.
В Москву Шаляпин возвращается женатым человеком. Во флигеле дома Любатович на Долгоруковской улице, где живут молодые, вечерами полно гостей, шумит самовар, Иола разливает чай. Константин Коровин, Антон (так друзья называли Серова) обсуждают эскизы новых работ, шаляпинские роли, театральные новости.
На столе — альбомы, книги по истории Ассирии и Вавилона, их распорядился приобрести Мамонтов: параллельно с «Борисом Годуновым» и «Моцартом и Сальери» готовится постановка оперы «Юдифь». Ее автор, композитор Александр Николаевич Серов, — отец Валентина Серова. Друзья подолгу всматривались в причудливые барельефы, искали пластику, властные жесты восточного деспота Олоферна.
Премьера состоялась 23 ноября в декорациях и костюмах Коровина и Серова. Критика особо отмечала новое качество артистической палитры Шаляпина: «Помимо других достоинств, артист этот обладает удивительным уменьем гримироваться; почти в каждой из сколько-нибудь значительных ролей, исполненных им, его лицо, а нередко и вся фигура могли бы служить прекрасной моделью для художника, желающего изобразить тот или иной соответственный тип. Так было и на этот раз». «Юдифь» становится «гвоздем сезона», зрители обновленного Солодовниковского театра рукоплещут шаляпинскому Олоферну. А спустя два дня — новая премьера — «Моцарт и Сальери».
Оперу Римского-Корсакова репетировали дома у Мамонтова на Садовой-Спасской. Первым зрителем спектакля стал сам автор. Декорации и костюмы Врубеля удивительно выявили дух одной из маленьких трагедий А. С. Пушкина. Добиться выразительности драмы, органичного слияния музыки с речью — об этом мечтал Шаляпин, когда вместе с Рахманиновым работал над музыкальной характеристикой Сальери. «Трудно описать правду и мощь, с которыми вдохновенная игра артиста воплотила пушкинский образ в этой суровой, крепкой фигуре, преждевременно состарившейся в своей уединенной келье ради упорной музыкальной работы и напрасным стремлением достигнуть того, что без всяких трудов „озаряет голову безумца, гуляки праздного“ Моцарта», — писал в «Русских ведомостях» Ю. Д. Энгель.
Наутро после премьеры — она состоялась 25 ноября — в Петербург полетела телеграмма: «Публичная библиотека. Владимиру Васильевичу Стасову. Вчера пел первый раз необычайное творение Пушкина и Римского-Корсакова „Моцарт и Сальери“ большим успехом. Очень счастлив, спешу поделиться радостью. Целую глубокоуважаемого Владимира Васильевича. Пишу письмо».
В письме Шаляпину Стасов высказывает мысль о редкостном своеобразии его таланта:
«Я не раз думал, что, конечно, Вы начали и будете продолжать всегда быть певцом (последние три слова Стасов жирно подчеркнул. — В. Д.). Но если бы какие-то экстраординарные, неожиданные непредвиденные обстоятельства стали Вам поперек, Вам бы стоило только променять одну сцену на другую и из певца превратиться просто в трагического актера — Вы бы остались крупно-прекрупною величиной и, может быть, пошли бы и еще выше!..»
Это письмо снова утвердило Шаляпина в убеждении: в современной опере артист должен не только петь, но и играть: «Оперы такого строя являются обновлениями. Может быть, как уверяют многие, произведения Римского-Корсакова стоят не на одной высоте с текстом Пушкина, но все-таки я убежден, что это новый род сценического искусства, удачно соединяющий музыку с психологической драмой». Но как же трудно достичь целостности, органичного сочетания вокала и драмы! Как сложно добиться такого гармонического единства в «Борисе Годунове»! Савва Иванович ведет репетиции ровно, выстраивает логику событий спектакля, ищет с Шаляпиным смысловые интонации, пластику образа. Федор нервничает, Мамонтов старается успокоить его:
— Ну, пойми: по словам Пушкина, ты достиг высшей власти. Ты — царь коронованный. Зачем тебе выступать как боярин, кичащийся своим званием, положением, родом? Зачем тебе лезть из кожи, строить выскочку, самодура? Выходи на сцену проще…
У оперы Мусоргского многострадальная судьба. Поставленная в бенефис известной певицы Мариинского театра Ю. Ф. Платоновой еще при жизни композитора, опера была встречена петербургской публикой холодно. В Частной опере премьера «Бориса Годунова» состоялась 7 декабря 1898 года. Дирижировал И. А. Труффи, массовые сцены ставил М. В. Лентовский. «Русские ведомости» откликнулись на постановку статьей Ю. Д. Энгеля: «Перед нами был царь величавый, пекущийся о народе и все-таки роковым образом идущий по наклонной плоскости к гибели благодаря совершенному преступлению — словом, тот Борис Годунов, который создан Пушкиным и музыкально воссоздан Мусоргским. Неотразимо сильное впечатление производит в исполнении г. Шаляпина сцена галлюцинаций Бориса; потрясенная публика без конца вызывала артиста».
Глава 4САВВА ИВАНОВИЧ МАМОНТОВ И ЕГО ОКРУЖЕНИЕ
Савва Иванович Мамонтов — купец и промышленник, из числа богатырских русских талантов, умело ведущих дело и щедро жертвующих капиталы на создание картинных галерей, на издательства, больницы, школы, приюты, на благоустройство Москвы; из той генерации меценатов, которую представляли братья Третьяковы, основатели художественной галереи; знаток и историк театра, собиратель-коллекционер Юрий Алексеевич Бахрушин, купцы Щукины и Солдатенковы, наконец, Константин Сергеевич Алексеев-Станиславский, создатель Московского Художественного театра, — всех и не перечислишь…
Отец Саввы, Иван Федорович, подростком мыл в трактире шкалики, служил сидельцем в лавке, а накопив кое-какой оборотный капитал, стал откупщиком. По коммерческим делам он часто наезжал в Сибирь. В городе Ялуторовске в 1841 году и родился его сын Савва. Иван Федорович вел дружбу с декабристами: с Пущиным, Муравьевым, Ентальцевым, случалось ему быть и порученцем-связным: возить письма, посылки, помогать деньгами, вещами. Разбогатев, И. Ф. Мамонтов вложил капиталы в акции Троицкой железной дороги Москва — Сергиев Посад. Позже его сын Савва продлил дорогу в Архангельск, к Ледовитому океану, мечтал освоить Север, поразивший его строгой красотой.
Савву Ивановича называли «русским Медичи»: его идеалом была Флоренция. Он любил этот итальянский город за «общий тон — отсутствие современной лавки и фабричной красоты», за искусство великих итальянцев, которое «не было прихотью, приятной забавой; оно руководствовалось жизнью, политикой, на него опиралась церковь». Петр Великий, как известно, хотел воссоздать в Петербурге Амстердам, Савва Мамонтов мечтал превратить Москву во Флоренцию, а конец XIX века — в эпоху Возрождения, хотел приучить «глаз народа к красивому: на вокзалах, в храмах, на улице».
Природа щедро наделила Савву Ивановича редкостным художественным чутьем, способностями музыканта, рисовальщика, скульптора. Но главное его дарование — талант режиссера, «композитора» сценического пространства, идеолога театра. Любительские опыты Мамонтова под крышей абрамцевского дома и московского особняка на Садовой-Спасской стали прообразами спектаклей музыкального театра грядущего столетия.
В книге «Моя жизнь в искусстве» К. С. Станиславский писал:
«Это он, Мамонтов, провел железную дорогу на север, в Архангельск и Мурман для выхода к океану, и на юг, к Донецким угольным копям, для соединения их с угольным центром, хотя в то время, когда он начинал это важное культурное дело, над ним смеялись и называли его авантюристом и аферистом. И это же он, Мамонтов, меценатствуя в области оперы и давая артистам ценные указания по вопросам грима, костюма, жеста, даже пения, вообще по вопросам создания сценического образа, дал могучий толчок культуре русского оперного дела: выдвинул Шаляпина, сделал его, забракованного многими знатоками, при посредстве Мусоргского популярным».
Савва Иванович Мамонтов — человек образованный, наделенный художественным даром, тонким вкусом и поразительно разносторонней интуицией. Он учился на юридическом факультете Московского университета, потом в Петербургском горном институте. В юности занимался вокальным искусством и скульптурой у итальянских мастеров, знал историю искусства, писал пьесы, оперные либретто. Горький писал о Мамонтове: «Он хорошо чувствовал талантливых людей, всю жизнь прожил среди них, многих таких, как Федор Шаляпин, Врубель, Виктор Васнецов — не только этих — поставил на ноги, да и сам был исключительно даровит». Художник А. Я. Головин считал удивительным качеством Мамонтова «уменье окрылять людей», порождать в них веру в свои силы, в художественное предназначение. Строго говоря, и умом, и душой, и поступками Мамонтов сам был художник, творец, созидатель. В. М. Васнецов писал В. Д. Поленову в феврале 1900 года: «В выражении наших дружеских чувств мы ни в коем случае не должны подчеркивать в нем МЕЦЕНАТА. Да это было бы и неверно. Как я уже говорил раньше и снова скажу: он со своей семьей дорог нам как центр, около которого ютился кружок, в котором художнику легко дышалось и чувствовался воздух, в котором привольнее было жить. Он не меценат, а друг художников. В этом его роль и значение для нас».
В мамонтовском кружке домашняя дружеская беседа оборачивалась серьезными спорами о путях искусства, здесь чтение за столом книг в лицах, «живые картины», любительские шуточные розыгрыши и представления выливались в новое театральное дело. «Самое главное, к чему нам всем в жизни надо привыкать, — это к труду, каков бы он ни был, — писал своему сыну Андрею Савва Иванович Мамонтов в 1890 году. — Раз у человека есть работа и он сознательно без отвиливания исполняет ее горячо, он имеет право на уважение других, а следовательно, и на радость в жизни». В такой нравственно чистой атмосфере росли и дети Мамонтова и его супруги Елизаветы Григорьевны — Сергей, Андрей, Вера, Всеволод и Александра. Первые буквы их имен составляли имя отца: САВВА.
Этика труда, понимание его нравственного смысла присущи Мамонтову в той же высокой степени, что и понимание искусства, красоты, художественной гармонии. Этот «символ веры» господствовал в мамонтовском окружении, определял творческую, нравственную, художественную атмосферу, он был безусловен для всех, кто попадал или хотел попасть в сферу мамонтовского влияния.
Надежда Ивановна Комаровская, в начале 1900-х годов ученица студии Московского Художественного театра, тепло вспоминала об уроках К. С. Станиславского. Они часто предварялись вопросами: «А на выставке „Союза русских художников“ были? А чьи картины произвели на вас наибольшее впечатление? Нравятся ли вам портреты Серова? А что скажете о Левитане? А Константин Коровин?». Станиславский учил студийцев пониманию сущностных истоков искусства, реформаторских принципов Художественного театра, их предпосылки наметились еще в мамонтовском кружке, где гимназист Костя Алексеев — будущий Станиславский — выходил на сценические подмостки вместе с Валентином Серовым. В 1879 году в драме А. Н. Майкова «Два мира» начинающий художник Серов играл бессловесную роль раба, а Алексеев — небольшую роль патриция. На рождественских каникулах 1890 года в стихотворной драме на библейский сюжет «Царь Саул», написанной Сергеем Мамонтовым с отцом и оформленной Михаилом Врубелем, Константин Алексеев в роли грозного и величественного пророка Самуила и Валентин Серов — плененный амаликитский царь Агаг — имели безусловный успех.
Задачи кружка предполагали поиски совершенства воплощаемого актером или живописцем художественного образа, идеального зрительно-пластического выражения. Театрализация жизни и досуга органична для мамонтовского кружка, в нем природно и органически выражались созидательно-творческие натуры самих художников, пробуждались воображение, фантазия.
В доме Мамонтова постоянно звучала музыка. Нестеров и Суриков любили Баха, для Репина поры создания «Бурлаков» волжский пейзаж ассоциировался с камаринской, Врубель слушал Римского-Корсакова.
«Без музыки, — писал В. М. Васнецов, — я, пожалуй, не написал бы так ни „Побоища“, ни других дальнейших картин, особенно „Аленушки“ и „Богатырей“. Они были задуманы и писались в ощущении музыки». Здесь, видимо, и таится особое ощущение «музыкальности» декораций, которой будут славиться спектакли Частной оперы, — целостность музыкального и поэтического живописного единства. Безусловно — любительские опыты Мамонтова под крышей абрамцевского дома и особняка на Садовой-Спасской стали предшественниками спектаклей Частной оперы и Московского Художественного театра. «Бог дал ему особый талант возбуждать творчество, — писал о Мамонтове В. М. Васнецов. — Чем он привлекал к себе? Да особой чуткостью и отзывчивостью ко всем тем чаяниям и мечтам, чем жил и живет художник. Мало о нем сказать, что он любил искусство, — он им жил и дышал. С ним было легко работать, с ним художник не заснет, не погрузится в тину повседневья и меркантильной пошлости».
Раз в неделю в кабинете Саввы Ивановича появлялся длинный стол, вокруг рассаживались чтецы, художники, артисты-любители, в лицах читали «Ревизора», «Женитьбу», «Короля Лира», в которых Савва Иванович читал обыкновенно главные роли. Иногда Савва Иванович пел с молодыми артистами дуэты и трио, радовался новым талантам. В дни рождественских праздников дом превращался в театральные мастерские. В одном зале расстилалось полотно Василия Дмитриевича Поленова — он с Константином Коровиным писал декорацию. По соседству Илья Ефимович Репин с Валентином Серовым писал другой акт. Рядом в комнате трудятся Виктор Васнецов, Михаил Врубель. На другой половине дома шили костюмы. В столовой всегда стояли самовар и угощение. Молодежь толкалась вокруг чайного стола в ожидании ролей, а Савва Иванович, несмотря на шум и гвалт, спешно дописывал пьесу. Он ставил декорации, освещение, шутя режиссировал, веселился, но при этом четко управлял ходом дела.
В конце XIX века живописцы, скульпторы, художники, литераторы, музыканты часто обращались к исторической теме, конкретные черты персонажа подчас находили в лицах своих современников. И. Е. Репин писал Ивана Грозного с художника Г. Г. Мясоедова и писателя В. М. Гаршина. В. М. Васнецов искал черты своего Грозного, бродя по лабиринтам Московского Кремля: «Я как бы видел Грозного. В узких лестничных переходах храма Василия Блаженного слыхал поступь его шагов, удары посоха, его властный голос». В. И. Суриков признавался поэту Максимилиану Волошину: «А вы знаете, Иоанна-то Грозного я раз видел настоящего: ночью, в Москве, на Зубовском бульваре в 1897 году встретил. Идет сгорбленный, в лисьей шубе, в шапке меховой, с палкой… Бородка с сединой, глаза с жилками, не свирепые, а только проницательные и умные… Совсем Иоанн. Я его вот таким вижу. Подумал: если бы писал его, непременно таким бы написал. Но не хотелось тогда писать — Репин уже написал». И все же Суриков тоже не сдержался — вскоре создал свой известный этюд «Иоанн Грозный».
«После великой и правдивой русской драмы влиянию живописи в моей артистической биографии первое место, — признавался Шаляпин. — Для полного осуществления сценической правды и сценической красоты, к которым я стремился, мне было необходимо постигнуть правду и поэзию подлинной живописи. В окружении Мамонтова я нашел исключительно талантливых людей, которые в то время обновляли русскую живопись и у которых мне выпало счастье многому поучиться».
В конце XIX — начале XX века русское реалистическое искусство обретало мировое признание. Весной 1898 года в Петербурге состоялись выборы в Российскую академию художеств. И. Е. Репин с радостью сообщал В. Д. Поленову: «Серов, Дубовской, Касаткин, Архипов и Левитан вчера на общем собрании удостоены звания академиков».
В Первой международной выставке, организованной журналом «Мир искусства» в начале 1899 года, участвовали 22 русских художника. Триумфаторами стали В. А. Серов — он показал портреты М. К. Тенишевой, П. П. Трубецкого, М. К. Мамонтовой, и В. М. Васнецов — его полотна «Витязь на распутье», «Битва русских со скифами», «Снегурочка» собрали много публики.
Влияние Васнецова широко и властно распространилось на театр, на музыку, на литературу. Так, фольклорные образы художника нашли свое продолжение в поэзии И. А. Бунина. В книге «Маска и душа» Ф. И. Шаляпин называет первейшими своими учителями целую плеяду выдающихся живописцев: Серова, Левитана, Виктора и Аполлинария Васнецовых, Коровина, Поленова, Остроухова, Нестерова и, конечно, Врубеля, чью «Принцессу Грезу» когда-то он не понял. Сказочный былинный дух полотен Васнецова по-своему преломился в Варяжском госте. «Его витязи и богатыри, воскрешающие самую атмосферу Древней Руси, вселяли в меня ощущение великой мощи и дикости — физической и духовной. От творчества Виктора Васнецова веяло „Словом о полку Игореве“. Незабываемы на могучих конях эти суровые, нахмуренные витязи, смотрящие из-под рукавиц вдаль — на перекрестках дорог…» — писал Шаляпин.
Созданные артистом сценические образы вдохновляли художников на новые замыслы. В 1897 году Виктор Васнецов пишет свою картину под непосредственным впечатлением «Псковитянки». Созданный Шаляпиным сценический портрет вдохновил художника на новую живописную интерпретацию Грозного.
В Третьяковской галерее Шаляпин подолгу стоял перед Грозным скульптора М. М. Антокольского. Его создатель писал о своем зловещем персонаже: «День он проводил, смотря на пытки и казни, а по ночам, когда усталые душа и тело требовали покоя, у него пробуждалась совесть, сознание и воображение, они терзали его, и эти терзания были страшнее пытки… Тени убитых подступают: он хватается за псалтырь, падает ниц, бьет себя в грудь, кается и падает в изнеможении… Он мучил и сам страдал».
В «Псковитянке» Шаляпин заимствует у Антокольского не только позу Грозного — напряженная рука на подлокотнике, зажатые в другой четки. Царь — сосредоточен: он принимает решение! Некогда И. С. Тургенев, увидев скульптуру Антокольского, воскликнул: «И что он станет делать, как встанет? Пытать? Молиться? Или пытать и молиться?»
Шаляпин впитывал в себя художественные метафоры, лексику, гамму настроений живописных полотен. С. Т. Конёнков писал:
«Он (Шаляпин. — В. Д.) был воплощенная пластика. Для меня — начинающего скульптора — это был неисчерпаемый кладезь. Нет числа карандашам и все новым порциям глины, переведенным на рисунки, скульптурные этюды все с одной модели — с Шаляпина… Каждая его роль — находка, шедевр ваятеля».
В «Псковитянке» Шаляпин предстал перед публикой «поющим актером», соединив воедино стихию музыки, драмы и сценической пластики. Он выполнил ту нелегкую задачу, которую ставил перед театром автор исторических драм А. К. Толстой: «…разыграть всю гамму самых противоречивых состояний души, начиная от иронии до отчаяния и мотивируя каждое из них искусными переходами, так, чтобы зритель сказал: иначе и быть не могло!»
В Частной опере Шаляпин открывал для себя и смело осваивал новое художественное пространство, расширял свой творческий диапазон. Вздорного Галицкого в «Князе Игоре» А. П. Бородина Шаляпин впервые исполнил еще в Петербурге на сцене Мариинского театра и уже тогда пытался внести в образ свое представление о природе этого противоречивого характера. «Г-н Шаляпин дал очень определенное лицо добродушного кутилы, хотя более современного пошиба, чем хотелось бы видеть», — отмечала критика. В Частной опере образ «добродушного кутилы» приобретал новые черты.
— Пойми, — обращался к певцу Мамонтов, — вся психология твоего Галицкого, все его поведение с начала и до конца оперы должно направляться лишь одним восклицанием: «Э-эх!!!» Оно повторяется всем оркестром, даже аккордами литавр. Бородин подчеркнул это с умыслом. Попробуй внутренне все время ощущать это «эх!!». За примитивностью хмельного наместника скрываются самодурство, цинизм народного обидчика, рвущегося к власти.
На премьере Шаляпин поразил публику неожиданностью сценического прочтения. «Его Галицкий — новый, сплошь интересный, яркий образ, — писал критик С. Н. Кругликов. — Смотришь, слушаешь и прямо не оторваться. Для одного г. Шаляпина надо уже идти на „Игоря“… Г-н Шаляпин — такой Галицкий, какого до сих пор не видели ни Москва, ни Петербург».
Художники будили фантазию Шаляпина, желание определить границы собственных возможностей, стремление разрушать устойчивые исполнительские клише, открывать нечто новое, находить неожиданные краски даже в уже привычном, казалось бы, прочтении — это качество сразу выделило молодого артиста среди партнеров, оно радует публику и критику. Успехи Шаляпина делают артиста привлекательной фигурой. В сознании зрителей роли, сыгранные на сцене, сопрягались с представлениями о личности певца, придавали ему особую загадочность и обаяние, он «вписывается» в пространство московской жизни. «В открытом ландо, на прекрасных жеребцах проезжал Шаляпин по Никитской, мимо Консерватории, — вспоминал С. Т. Конёнков. — Величавый, в шляпе с широкими полями, Федор Иванович отвечал на приветствия, ласково кивая головой. Он наслаждался своей властью над людскими сердцами. И, казалось, опера переходила в жизнь. Казалось — по улице едет князь Галицкий и удало распевает: „Прожил бы я всласть, ведь на то и власть…“ Но Шаляпинская власть была всем желанна и мила…»
Осенью 1897 года С. И. Мамонтов решил ставить «Хованщину». Музыкальный язык Мусоргского труден. Освоение текста, сложной фразировки, дикции речитативов — требовало серьезных усилий, тем более что исполнительской традиции «Хованщины» не существовало. Дирекция императорских театров в свое время отклонила оперу, завершенную после смерти Мусоргского Римским-Корсаковым. Тогда же спектакль петербургских певцов-любителей, горячих поклонников Мусоргского, прошел для широкой публики практически незамеченным.
Особая сложность предстоящей работы состояла не только в нетрадиционном новаторском интонационном строе музыкальной драматургии Мусоргского, но и в художественном воссоздании на сцене атмосферы быта допетровской Руси. Декорации выполнялись по эскизам Аполлинария Васнецова, знатока старой Москвы. По настоянию художника артисты побывали в селе Преображенском, на Рогожском кладбище, там еще сохранились старообрядческие церкви, скиты, погосты. Примечательно: в то же село десять лет назад ездил Василий Суриков в поисках прототипа боярыни Морозовой: «Очень трудно ее лицо было найти… Ведь сколько времени я его искал… В селе Преображенском, на старообрядческом кладбище — ведь вот где ее нашел… Там, в Преображенском, все меня знали. Даже старушки мне себя рисовать позволяли и девушки-начетчицы…»
Схожими путями в постижении сценических характеров в «Хованщине» шли и артисты Частной оперы. «Какие лица! У ворот кладбища старичок-сторож… живописный облик, точь-в-точь ожившая иконопись древнего письма, лицо изрыто глубокими морщинами, одни глаза смотрят на вас выразительно, остро, глубоко и пытливо… — вспоминал певец В. П. Шкафер. — Среди присутствующих глаз улавливает характерные, типические фигуры и лица… Прошла тонкая стройная женщина в черном сарафане, покрытая большим платком; кто-то сказал: „Это Марфа“, а рядом шли „Сусанны“, начетчики и начетчицы в длинных, до полу, кафтанах».
Не этот ли кладбищенский сторож стал прототипом шаляпинского Досифея?
Константин Коровин — выходец из старообрядческой семьи. Блестящий рассказчик, он живо воссоздает атмосферу детства, быт раскольников, обряды, показывает характерную манеру поведения, походку, говор. В воображении Шаляпина начинает складываться облик Досифея: возникают лицо, пластика, интонация, жест… Досифей будто сходит с древнерусских икон: величавый, суровый, с горящим пронзительным взглядом.
Художественным откровением стало сценографическое решение спектакля по эскизам А. М. Васнецова, осуществляемое «в материале» Коровиным и Малютиным. «Стрелецкая слобода» воскрешала старую Москву. В последнем действии на сцене возникали очертания раскольничьего скита, спрятанного в лесной чаще, освещенного отблесками луны и ее отражением в речной излучине…
Премьера «Хованщины» состоялась 12 ноября 1897 года. Усилия артистов и художников не прошли даром. Критик Н. Д. Кашкин писал: «Между исполнителями сольных партий мы назовем прежде всего г. Шаляпина, создавшего очень законченную и выдержанную фигуру Досифея с его умом и фанатической убежденностью в правоте своего дела, чисто человеческими чертами сочувствия страдающей Марфе и с горестной угнетенностью старика, чувствующего свое бессилие в борьбе и неизбежную гибель единомышленников».
Сценические открытия Шаляпина подхватывались и трансформировались в творчестве содружества художников. Шаляпин, считал Нестеров, «всегда обогатит меня духовно, и я как художник получу что-то, хотя бы это что-то и пришлось до поры до времени где-то далеко и надолго припрятать в себе».
На склоне лет, размышляя о различиях Мариинского театра и Частной оперы, Шаляпин подчеркивал: казенная сцена имела огромные материальные возможности, но жила во власти сложившегося стереотипа и не могла предложить начинающему певцу ничего, кроме указаний «делай, как делали до тебя». В Частной опере Мамонтов ощутил себя свободным, раскованным, художники не терпели шаблона, учили непредвзятому взгляду на мир.
…Когда в театре еще репетировалась «Хованщина», музыкальный критик и друг Н. А. Римского-Корсакова Сергей Николаевич Кругликов привез из Петербурга клавир его оперы «Садко». Труппа встретила новость овацией в честь композитора, кто-то играл на рояле «Славу» — артисты ликовали!
Савва Иванович Мамонтов сам руководил репетициями «Садко». Декорации он поручил выполнить Врубелю, Серову, Малютину и Коровину. Мамонтов хотел видеть будущий спектакль красочным, праздничным и потому взял к себе в помощники Михаила Лентовского — в его спектакле Шаляпин дебютировал в Петербурге в летнем саду «Аркадия». «Магу и волшебнику», непревзойденному создателю феерических зрелищ предстояло воссоздать в «Садко» фантастические эпизоды «на суше и под водою».
Уже на первой читке клавира Врубель набросал эскиз костюма Волховы, Серов наметил гримы. Секар-Рожанский с листа пропел партию Садко, Забела-Врубель — Волхову, Шаляпин — Варяжского гостя. Премьера — праздник! Перед самым выходом на сцену Шаляпина — Варяжского гостя в гримерную к артисту ворвался Серов, оглядел его с ног до головы:
— Отлично, черт возьми! Только руки… руки женственны!
Шаляпин краской подчеркнул мускулы, они стали мощными, выпуклыми… Художникам понравилось.
— Хорошо! Стоишь хорошо, идешь ловко, уверенно и естественно! Молодчина!
Серов и Коровин в эту счастливую пору — и близкие друзья Шаляпина, и «соавторы» его сценических образов. Внешность Коровина сразу выдавала в нем человека искусства. На зимних улицах фигура Коровина в небрежно сдвинутой на затылок меховой шапке, в шубе нараспашку привлекала к себе внимание. Открытое, смуглое, выразительное лицо как бы освещалось светом глубоких добрых глаз.
Савва Иванович высоко ценил дарование Коровина, дружески опекал его, брал с собой в заграничные поездки. Вместе они осматривали европейские достопримечательности. С Мамонтовым и Серовым Коровин ездил на Крайний Север. Все вернулись полными новых впечатлений, потом много работали над сюжетами декорационного панно для Ярославского вокзала. Мамонтов угадал в Коровине талант сценографа. Искусствоведы не раз писали об «особой музыкальности» его декораций. В своих сценографических исканиях Коровин шел от композитора, от интерпретаций музыки ее исполнителями. И свое участие в постановке он считал частью художественного построения всего спектакля. Коровин непременно присутствовал на оркестровых репетициях оформляемых им спектаклей.
«Одними красками не возьмешь, — говорил он. — Я должен понять замысел композитора. То ли дело у Чайковского. Его музыка — сама живопись, надо только ее увидеть… Ритм движения музыкальной мысли рождает во мне ответную музыку красок».
Духовное воздействие Коровина на окружающих было незаметным, но сущностным. «Коровин обладал поразительным вкусом и в этом отношении мог быть незаменимым наставником, — писал художник А. Я. Головин. — Влияние Коровина было, несомненно, благотворно для Серова». Оно было благотворно и для Шаляпина.
Душа любой компании, человек артистичный, Коровин легко владел литературной импровизацией, с ходу сочинял стихи «под Бальмонта», «под Игоря Северянина» и других модных поэтов.
«У Коровина быль и небылица сплетались в чудесную неразрывную ткань, и его слушатели не столько любовались талантом рассказчика, сколько поддавались какому-то гипнозу, — вспоминал А. Н. Бенуа. — К тому же память его была такой неисчерпаемой сокровищницей всяких впечатлений, диалогов, пейзажей, настроений, коллизий и юмористических деталей, и все это было в передаче отмечено такой убедительностью, что и не важно было, существовали ли на самом деле те люди, о которых он говорил; бывал ли он в тех местах, в которых происходили всякие интересные перипетии, говорились ли эти с удивительной подробностью передаваемые речи, — все это покрывалось каким-то наваждением, и оставалось только слушать и слушать».
Шаляпин, сам великолепный рассказчик, состязался с Коровиным в красноречии, в искрометной выдумке. Благодарные слушатели художника — друзья, коллеги по Частной опере и мамонтовскому кружку — подзадоривали талантливых импровизаторов.
«Центром притяжения» творческого сообщества был и Валентин Александрович Серов. О сходстве и различии Коровина и Серова много спорили современники — уж очень непохожими они казались со стороны. Но их сближали понимание задач искусства, высокая этика художественных и нравственных идеалов. Да и само «несходство» темпераментов, характеров, как бы дополнявших друг друга, охраняло, как выразилась актриса Н. И. Комаровская, эту личностную связь. «Они были очень разные! Коровин весь во власти эмоций, нетерпеливый, горячий, то безудержно веселый, то мрачный, нелюдимый. Серов — весь в себе, с виду спокойный, молчаливый, замкнутый, с внимательным изучающим взглядом художника-портретиста… Серов писал не спеша, как бы погруженный в глубокое раздумье. Коровин подшучивал: „Поглядишь на тебя — прямо мировые вопросы решаешь“. Сам Коровин писал с каким-то вечно юным воодушевлением, любуясь и восхищаясь вслух открывшейся ему красотой природы, неожиданным сочетанием красок, человеческими лицами».
К творчеству друг друга художники относились с огромным интересом, но оставались строгими и непримиримыми в оценке своих работ. Достаточно Серову было сказать: «Знаешь, Костя, я бы этого не выставлял», — как картина немедленно снималась Коровиным с экспозиции. С таким же доверием к мнению Серова относился и Коровин.
Шаляпин искренне поклонялся Серову, а сам художник подтвердил взаимную симпатию более чем двадцатью портретами певца. Первый из них написан углем и мелом в 1896–1897 годах и имеет авторскую подпись: «Шаляпину на память от В. С.». Из художников мамонтовского окружения Врубель, Коровин и Серов были особенно интересны и близки певцу. Каждый отмечен удивительной способностью по-своему видеть жизнь, ее детали, подробности, внутренние смыслы…
Шаляпин вспоминал, как Серов однажды хвалил Коровина:
«— Нравится мне это у тебя, — говорил Серов Коровину, — свинец на горизонте и это…
Сжав два пальца, большой и указательный, он проводил ими в воздухе фигурную линию, и я, не видя картины, о которой шла речь, понимал, что речь идет о елях. Меня поражало уменье людей давать небольшим количеством слов и двумя-тремя жестами точное понятие о форме и содержании».
Способность Серова схватить характер человека, его сущность, высветить ее выразительно мимикой, характерным жестом, интонацией, чисто театральным приемом приводила Шаляпина в восхищение. Броскими сценическими красками, остроумной фразой он был способен воссоздать целое сюжетное повествование. Однажды Валентин Серов рассказывал о московских лихачах. «Я был изумлен, — вспоминал Шаляпин, — видя, как этот коренастый человек, сидя на стуле в комнате, верно и точно изобразил извозчика на козлах саней, как великолепно передал слова его:
— Прокатитесь? Шесть рубликов-с!
Другой раз, показывая Коровину свои этюды — плетень и ветлы, он указал на веер каких-то серых пятен и пожаловался:
— Не вышла, черт возьми, у меня эта штука! Хотелось изобразить воробьев, которые, знаешь, сразу поднялись с места… Фррр!
Он сделал всеми пальцами странный жест, и я сразу понял, что на картине „эта штука“ действительно не вышла у него. Меня очень увлекала эта легкая манера художников метко схватывать куски жизни».
Художники любили Шаляпина, он импонировал им талантливостью натуры, живым умом, юмором, готовностью к сценическим поискам и импровизациям. Н. И. Комаровская со слов Коровина рассказывала: Шаляпин никогда не обижался на подчас суровую критику художников. «Хмуро, сосредоточенно выслушивал замечания и молча уходил. А спустя несколько дней, войдя в мастерскую, произносил, ни к кому не обращаясь: „Если хотите, идите смотреть репетицию“».
Серов стал, по сути дела, соавтором шаляпинского Олоферна, помогая артисту вылепить образ решительного ассирийского военачальника. Перед выходом артиста на сцену Серов сам загримировал его, расписал ему руки, подчеркнув их скульптурную мощь. Олоферн Шаляпина значителен и слаб, суров и сладострастен, велик и незащищен. И в этой противоречивости бушующих страстей воплощались правдивость и сила могучего неповторимого человеческого характера.
«Юдифь» стала у московской публики событием сезона, зал обновленного после пожара Солодовниковского театра рукоплескал. «Трудно было не поддаться обаянию этого мрачного надменно-величавого и вместе с тем носящего на себе печать вырождающейся азиатской чувственности древнего Тамерлана, — писали „Русские ведомости“ на следующий день после премьеры. — А какое богатство интонаций, какая выразительность в произношении талантливого артиста!»
В Частной опере Шаляпин, по собственному признанию, нашел свой настоящий путь в искусстве и окончательно осмыслил свои прежние интуитивные тяготения. «После великой и правдивой русской драмы влияния живописи занимает в моей артистической биографии первое место».
Когда в Мамонтовском театре ставили оперу Римского-Корсакова «Моцарт и Сальери», Шаляпин продолжает поиски органического сочетания искусства оперы и драмы. Певец шел от слова Пушкина, от музыки Римского-Корсакова, от своих жизненных наблюдений, от реальных характеров, от осмысления и прочувствования конкретной судьбы художника и человека. «Я терялся. Но снова ободрили художники. За кулисы пришел взволнованный Врубель и сказал:
— Черт знает, как хорошо! Слушаешь целое действие, звучат великолепные слова, и нет ни перьев, ни шляп, никаких ми-бемолей!
Я знал, что Врубель, как и другие — Серов, Коровин, — не говорят пустых комплиментов: они относились ко мне товарищески серьезно и не однажды очень жестоко критиковали меня. Я верил им».
Певица Частной оперы В. И. Страхова-Эрманс вспоминала о встречах художников в доме певца: «Шаляпин, Серов и Коровин, счастливые, прославленные, молодые, радостные. За столом они безудержно веселились и веселили слушателей. Все они любили рассказать о замеченном смешном в жизни и доводили рассказ до анекдота. К. Коровин мог, не умолкая, часами „рассказывать“ хорошим языком русской деревни, но в его рассказах всегда чувствовался гротеск. Шаляпин, если можно так выразиться, живописал свои рассказы-анекдоты».
За размашистостью и широкой непринужденностью Шаляпина не всегда удавалось разглядеть мятущуюся душу артиста, упорно постигающего тайны высокого искусства. Певец бывал подчас молчалив и угрюм, в его размышлениях прорывалась серьезная неудовлетворенность собой и театром.
«Понимаешь ли, как бы тебе сказать, — обращался он к Коровину, — в искусстве есть… „чуть-чуть“. Если это „чуть-чуть“ не сделаешь, то нет искусства. Выходит около. Дирижеры не понимают этого, а потому у меня не выходит то, что я хочу… А если я хочу и не выходит, то как еще? У них все верно, стараются, на дирижера смотрят, считают такты — и скука!.. А ты знаешь, что есть дирижеры, которые не знают, что такое музыка. Мне скажут: сумасшедший, а я говорю истину. Труффи следит за мной, но сделать то, что я хочу, — трудно. Ведь оркестр, музыканты играют каждый день, даже два спектакля в воскресенье, — нельзя с них и спрашивать, играют как на балах. Опера-то и скучна. „Если, Федя, все делать что ты хочешь, — говорит мне Труффи, — то это и верно, но это требует такого напряжения, что после спектакля придется лечь в больницу“. В опере есть места, где нужен эффект, его ждут — возьмет ли тенор верхнее до, а остальное так, вообще. А вот это неверно… Это надо чувствовать. Понимаешь, все хорошо, но запаха цветка нет. Ты сам часто говоришь, когда смотришь картину, — не то. Все сделано, все выписано, — а не то. Цветок-то отсутствует. Можно уважать работу, удивляться труду, а любить нельзя. Работать, говорят, нужно. Но вот бык или вол трудится, работает двадцать часов, а он не артист. Артист думает всю жизнь, а работает иной раз полчаса. И выходит — если он артист. А как? — Неизвестно».
Коровин наблюдал за Шаляпиным на репетиции. Он пел вполголоса, останавливал Труффи, иногда громко отбивал такт ногой. Труффи не обижался и говорил, смеясь: «Этот Черт Иванович Шаляпин — таланта огромная. Но он постоянно меняет и всегда хорошо. Другая дирижер палочку бросит и уйдет. Но я его люблю, понимаешь, какая это артист. Он чувствует и понимает, что хотел композитор».
Серов ввел в мамонтовский кружок Михаила Врубеля. Они дружили еще в пору занятий в Академии художеств, потом их пути разошлись, и лишь спустя время Серов встретил Врубеля в Киеве и позвал в Москву. Атмосфера мамонтовского кружка сразу захватила Врубеля, он даже поселился дома у Саввы Ивановича.
Как-то Коровин застал в мастерской Мамонтова одного. Савва Иванович внимательно смотрел на стену, где свежей краской была изображена гигантская фигура Демона.
— Посмотри, — сказал Мамонтов Коровину, — Врубель исписал всю стену. Что ты скажешь?
— Скажу, что это написано гением, — ответил взволнованный Коровин.
Михаил Врубель отличался аристократическим изяществом и сдержанностью. Он ценил академическое искусство, свободно владел древними языками и вместе с тем обожал зрелища, цирк, клоунов, любил лошадей, сам был умелым наездником. В компании Врубель весел и остроумен, с Коровиным они исполняли дуэты, шуточные куплеты, сочиненные Мамонтовым. В Частной опере Врубель занял свое особое положение самобытного художника. Подводное царство в «Садко», оформление «Моцарта и Сальери» сразу привлекли к нему внимание широкой публики и художественных авторитетов.
Врубеля увлекала сценическая природа театра, его декорации динамизировали сюжетное и музыкальное развитие спектакля, углубленно раскрывали характеры оперы в гармоническом единстве музыки, живописи, драмы, в театральном костюме. Врубель находил точный неповторимый стиль всего представления, тонко выражая характер образа в покрое, в цветовых сочетаниях, в орнаментике, в пластической характеристике.
Вклад художников Мамонтовской оперы в развитие ансамблевого отечественного театра поистине огромен. Именно здесь сложился новый тип театрального художника — равноправного автора спектакля, целостно определяющего его постановочную темпоритмическую трактовку посредством образного решения декорации, костюма, сценического грима, актерской пластики. От Серова Шаляпин взял скульптурность жестов, движения тела, композиционное видение мизансцен, пластическое воплощение характеров. Под влиянием художников и сам Шаляпин ощутил в себе новые творческие способности, стал пробовать себя в живописи, в рисунке, в скульптуре.
Глава 5МУЗЫКАНТЫ И АКТЕРЫ
1897 год завершается в праздничном возбуждении. Критика приветствует премьеру «Хованщины». «Г. Шаляпин дал отличный внешний облик Досифея, прекрасно пел и сумел оттенить на игре, мимике и гриме ту перемену, которая произошла в Досифее, когда наступили грозные для раскольников события», — писали «Московские ведомости». В. Д. Поленов поздравляет артиста восторженным письмом. 30 декабря Шаляпин впервые выступает в «Садко» в роли Варяжского гостя, без бисов, разумеется, не обошлось.
С 24 декабря началась рождественская неделя. Шаляпины к этому времени переселились в гостеприимный дом Татьяны Спиридоновны Любатович, на Долгоруковскую улицу. Москва веселится. Главные торжества в Манеже. Здесь выступают семь военных оркестров, большой оперный хор соревнуется с хором московских цыган, атлет-борец Вильям Моор обещает поднять и пронести по эстраде рояль вместе с играющим пианистом.
31 декабря — дневной спектакль «Псковитянка». Вечером — встреча Нового года. Газета «Московский листок» утром 1 января 1898 года поздравляет читателей: «Старый 1897 год, отслужив свой срок, подал в отставку и удалился на покой. Поклон новоиспеченному, 1898-му! Ворота настежь! Музыка, играй марш! Шампанского сюда!»
Впрочем, расслабляться Федору Ивановичу нельзя: на 1 января назначена «Хованщина» — все билеты давно распроданы…
…В разгар сезона театр С. И. Мамонтова постигла катастрофа: ночью 19 января произошел пожар, почти полностью уничтоживший зрительный зал и прилегающие к нему помещения. Железный занавес спас сцену, декорации и реквизит, чудом уцелел и стоявший в фойе рояль — подарок Мамонтова Шаляпину. Однако Савву Ивановича катастрофа не только не сломила, но даже азартно воодушевила — театр отправился на длительные гастроли в Петербург демонстрировать свои достижения.
Опера «Садко» в Москве имела у публики успех, но ее создатель Николай Андреевич Римский-Корсаков остался недоволен спектаклем. С ним был солидарен и композитор М. М. Ипполитов-Иванов: «Хоры и оркестр были совершенно не подготовлены, и надо было удивляться, как в таком виде Савва Иванович решился их выпустить. Все шло вразброд, а в оркестре от кружевной партитуры Корсакова не осталось и намека». Поэтому в Петербурге спектакль выпускал сам Римский-Корсаков. Дирижер Е. Д. Эспозито, как заметил потом сам композитор, оказался внимательным к замечаниям автора, были заново выучены трудные оркестровые и хоровые фрагменты.
Частная опера показывала спектакли в Большом зале консерватории с 22 февраля по 19 апреля 1898 года. Петербуржцы увидели обширный репертуар — девять русских и пять иностранных опер: «Псковитянку», «Жизнь за царя», «Рогнеду», «Садко», «Снегурочку», «Майскую ночь», «Хованщину», «Русалку», «Опричника», «Фауста», «Миньону», «Самсона и Далилу», «Богему», «Орфея». В те же дни напротив консерватории, в Мариинском театре, гастролировала немецкая труппа с операми Р. Вагнера, а до этого, совсем недавно, в столице выступали итальянцы. Корреспондент «Петербургской газеты» с некоторым удивлением отмечал, что Частная опера успешно выдерживает конкуренцию:
«Г. Шаляпин… производит впечатление чрезвычайно талантливого человека, посвятившего себя всецело искусству». Газеты полны восторженных отзывов: «В каждом движении, в каждом слове чувствовался Грозный царь. Голос его такой же хороший, свежий, звучный, как и был; дикция выработана (петь ему мало приходится в этой опере) и отчетлива. Обработать и типично передать такой сложный характер, каков характер Грозного, — для этого нужны большие способности».
Когда 24 февраля 1898 года Шаляпин выступил в «Псковитянке», в антракте рослый длиннобородый старик в сюртуке порывисто кинулся к рампе, рукоплеща и громко восклицая:
— Да ведь это удивительно! Огромный талант! Такой Грозный! Я такого не видел! Чудесно! Гениально!
Старейший критик, друг и соратник композиторов «Могучей кучки», вдохновитель художников-передвижников Владимир Васильевич Стасов загорелся желанием немедленно познакомиться с певцом. В антракте Шаляпин услыхал раскатистый голос Стасова: он пришел за кулисы вместе со скульптором М. М. Антокольским:
— Ну, братец, удивили вы меня! Здравствуйте же! Давайте познакомимся! Я, видите ли, живу здесь, в Петербурге, но и в Москве бывал, и за границей и, знаете ли, Петрова слышал, Мельникова, и вообще, а таких чудес не видал. Нет, не видал! Вот спасибо вам! Спасибо!
Певец был польщен и счастлив. На следующий день после знакомства Шаляпин пришел в Публичную библиотеку: Стасов заведовал здесь рукописным отделом. Огромное, почти во всю стену окно, тяжеловесный письменный стол, заваленный книгами, рукописями, журналами, стенды с гравированными портретами Петра Великого, стеллажи со старинными, с золотым тиснением фолиантами.
Стасов пододвинул Шаляпину кресло.
— Прошу! В этих креслах сидели когда-то Гоголь и Тургенев… Нет-нет, садитесь! Ничего, что вы еще молоденький, — ободрил Стасов молодого гостя.
«Этот человек, — писал потом Шаляпин, — как бы обнял меня душой своей. Редко кто в жизни наполнял меня таким счастьем и так щедро, как он… Всегда, как только на пути моем встречались трудности, я шел к Стасову, как к отцу… Он стал ежедневным посетителем нашего театра. Бывало, выйдешь на вызов, а среди публики колокольней стоит Стасов и хлопает широкими ладонями».
25 февраля в «Новостях» и «Биржевой газете» появилась статья Стасова «Радость безмерная!». «Великое счастье на нас с неба упало. Новый великий талант народился» — такими словами приветствовал критик Шаляпина в «Псковитянке». Выступления молодого певца — повод для нового программного манифеста Стасова в защиту национальной культуры: «Двадцать семь лет тому назад, в 1871 году, мне привелось напечатать в „СПб Ведомостях“: „В настоящую минуту одним капитальным художественным произведением у нас больше. Это — статуя „Иван Грозный“, вылепленная молодым скульптором Антокольским“. Прошло четверть века, и вот нынче с таким же доверием к тому, что перед собой вижу, я снова говорю: „В настоящую минуту — одним великим художником у нас больше. Это — оперный певец Шаляпин, создавший нечто необычайное и поразительное на русской сцене“. Так же как Антокольский, этот еще юноша, даже на несколько лет моложе того, но создавший такого Ивана Грозного, какого мы еще никогда не видели ни на драматической, ни на оперной сцене. За последнее время Шаляпин еще вырос безмерно. Он создает уже не отдельные сцены, не отдельные фигуры и облики, а целые роли, целого человека, во всем многообразии разных его элементов и положений. Передо мной явился вчера Иван Грозный в целом ряде разносторонних мгновений своей жизни. Каков это был бесконечный ряд чудных картин. Как голос его выгибался, послушно и талантливо, для выражения все новых и новых душевных мотивов! Какая истинно скульптурная пластика являлась у него во всех движениях, можно бы, кажется, лепить его каждую секунду, и будут выходить все новые и новые необычайные статуи! И как все это являлось у него естественно, просто и поразительно! Ничего непродуманного, ничего театрального, ничего повторяющего сценическую рутину».
Так к старым петербургским друзьям и знакомым Шаляпина — М. В. Дальскому, Ю. М. Юрьеву, В. В. Андрееву, И. Е. Репину — теперь прибавились новые. Стасов свел 25-летнего певца с Н. А. Римским-Корсаковым, А. К. Глазуновым, М. М. Антокольским. Традиционными стали вечера на даче у Стасова в деревне Старожиловке и в его петербургской квартире на Песках, «нечетные среды» Римского-Корсакова, встречи на даче Глазунова в Озерках.
22 августа 1904 года Шаляпин, Горький и Репин приезжают к Стасову в Старожиловку, что под Петербургом.
На даче — атмосфера предвкушения грядущего праздника. Празднично одетый Владимир Васильевич Стасов часто выходит на крыльцо и с беспокойством восклицает: «А вдруг не приедут?» Решено преподнести гостям шуточный адрес, текст сочинил юный Самуил Маршак. Он вспоминал:
«Шутейный церемониал встречи был выполнен во всех подробностях. Шумно играли туш, если не ошибаюсь, на двух роялях. Поднесли адрес. Читать приветствие пришлось автору — самому младшему из гостей, подростку в гимназической куртке с блестящими пуговицами и резными буквами на пряжке пояса. Меня хвалили, пожимали мне руку, обнимали. Только Горький не сказал ни слова. Да он и вообще-то был не слишком словоохотлив на первых порах и медленно вступал в общую беседу. Я смотрел на всех троих, не спуская глаз. Репин и Шаляпин выглядели нарядно, особенно Шаляпин. Казалось, скуповатое осеннее солнце освещает его щедрее, чем всех. Как светлы были его легкие, словно приподнятые ветром волосы, его открытое, веселое и смелое лицо с широко вырезанными, как будто глубоко дышащими ноздрями и победительным взглядом прозрачных глаз. И одет он был во все светлое — под стать солнечному дню. Легкий костюм ловко и ладно сидел на этом красивом человеке, таком большом и статном».
Горький сразу покорил впечатлительного Стасова. В письме друзьям критик сообщал: «А сам он собой преотличный, пречудесный… Мы успели перебрать всякой всячины целые горы: и про Льва Великого, и про Чехова, и про самого Горького, и про Андреева… Мы почти одинаково думали… Что за чудная натура! Что за чудная голова! Что за поэзия! Что за сила духа и художества! Что за простота и красивость формы!»
Стасов очень любил талантливую молодежь, радовался, когда к нему приезжали писатели, артисты, музыканты. «А про Горького и Шаляпина, — писал он брату 2 сентября 1904 года, — мне опять есть много что рассказать нового! Чудно и великолепно!» И друзья тоже любили навещать «старчища могуч-богатыря», как называл Владимира Васильевича Шаляпин. Горький в ноябре 1904 года писал Стасову: «Может быть, Вы устроили бы так: сообщите мне, когда у Вас будет свободный вечер, и я приеду. И Большого Федора зовите — хорошо?»
Свободный вечер выдался нескоро, 3 сентября 1906 года. Шаляпин сообщает Иоле из Петербурга: «Я хотел уехать сразу, но милый Стасов так стар (83 года), что вот-вот умрет. Я хочу устроить ему праздник… буду немного петь и прочту новые вещи, написанные Горьким… Вчера вечером ужинали у Контана вместе с Дальским, так как был день его ангела».
Последний раз Стасов встретился с Шаляпиным в своей петербургской квартире. Было много гостей. За ужином хозяин дома провозгласил тост «за здоровье Федора Большого!». Шаляпин в ответ спел «Славу», остальные подхватили.
«…Я упросил Гинцбурга Элиаса прочесть после конца ужина две маленькие вещицы, — пишет В. В. Стасов брату. — …Все хохотали и восхищались — всего более Мария Валентиновна, нынешняя пассия Шаляпина; он сидел по мою правую руку, она по левую. Она решительно всем вчера понравилась: и красота, и простота, и любезность, и приветливость… Но Шаляпин — Шаляпин какой он вчера был — просто невообразимо!! Так произвел „Ich grolle nicht“ и „Die alten bösen Lieder“ („Я не сержусь“ и „Старые злые песни“. — В. Д.), как, кажется, никогда еще! Я подобного у него не слыхивал…»
Без Стасова Шаляпину в Петербурге первое время было одиноко. Может быть, поэтому он так стремится на «среды» Римского-Корсакова, хотя между ними той живой близости, какая была со Стасовым, не было.
«В Римском-Корсакове как композиторе поражает прежде всего художественный аристократизм, — писал Шаляпин позднее. — Богатейший лирик, он благородно сдержан в выражении чувства, и это качество придает такую тонкую прелесть его творениям… Иная грусть, чем у Чайковского, у Римского-Корсакова — она ложится на души радостным чувством. В этой печали не чувствуется ничего личного — высоко, в лазурных высотах грустит Римский-Корсаков. Его знаменитый романс на слова Пушкина „На холмах Грузии“ имеет для композитора смысл почти эпиграфа ко всем его творениям».
Мне грустно и легко:
Печаль моя светла…
…26 ноября 1906 года Федор Иванович Шаляпин у Римского-Корсакова много пел на все голоса — и басом, и баритоном, и тенором, и даже сопрано. Потом говорили о музыке, об опере, о «Царе Эдипе» Софокла.
— Какой прекрасный материал для оперного спектакля! — горячо воскликнул Шаляпин и прямо обратился к Римскому-Корсакову: — Вы должны написать «Царя Эдипа»! Должны! Эдип — это же моя роль. В ваших операх, Николай Андреевич, достигнута удивительная естественность театральной декламации. Да нет же, вы послушайте!
Он повернулся к присутствующим и прочел начало монолога Сальери, свободно перевоплощаясь в характеры того и другого, как бы убеждая Римского-Корсакова.
— Вы же чувствуете драму, характеры, интонации как никто. Вы должны написать «Эдипа», — настаивал Шаляпин, — да я вам его прочту, хорошо?
Римский-Корсаков застенчиво улыбался. Шаляпин не успокаивался:
— Мы непременно соберемся в следующий раз, и я прочту. Непременно.
И сразу же назначил дату — 5 февраля.
Болезнь Шаляпина помешала встрече. «Прошу Вас, дорогой мой Николай Андреевич, не считать этого досадного случая концом моих пламенных желаний прочитать Вам „Царя Эдипа“ и позволить мне надеяться исполнить это как-нибудь в ближайшем будущем — по возможности».
С благодарностью вспоминал потом Шаляпин музыкальные вечера петербургских музыкантов, которые, по его выражению, сами творили русскую народную музыку: «Это они добрались до народных корней, где пот и кровь. Приходилось держаться друг за друга, работать вместе. Дружно жили поэтому наши старики. Хороший был „коллектив“ знаменитых наших композиторов в Петербурге. Вот такие коллективы я понимаю!.. Встречу с этими людьми в самом начале своего артистического пути я всегда считал и продолжаю считать одним из больших подарков мне судьбы».
Быт Римских-Корсаковых прост. Небольшая гостиная, в центре — рояль, по стенам — стулья. В столовой — скромная закуска. Гости говорили о музыке, о театре, о судьбах искусства, спорили о последних премьерах, но в одном были едины: все склонялись перед гением Мусоргского.
Любовь к музыке Мусоргского Шаляпину, как известно, привил Усатов, но укрепилась она здесь, в беседах со сподвижниками и друзьями — Стасовым, Римским-Корсаковым, Кюи. Невозможность увидеть Мусоргского Шаляпин вдруг ощутил как тяжелую утрату, личное горе: «Большое мое огорчение в жизни, что не встретил Мусоргского. Он умер до моего появления в Петербурге. Мое горе. Это все равно что опоздать на судьбоносный поезд. Приходишь на станцию, а поезд на глазах у тебя уходит навсегда!»
Окрыленный успехами петербургских гастролей, Шаляпин возвращается в Москву. Жизнь заполнена работой над новыми партиями. Только самые близкие друзья знали, как терпеливо артист искал каждый жест, каждую интонацию, как часто он бывал недоволен собой. Вряд ли поклонники, забрасывающие его цветами и венками с надписью «гениальному» и «великому», могли предположить, что их любимец столь сосредоточенно и мучительно пытается понять, в чем заключена великая тайна творчества. «В мои свободные вечера я уже ходил не в оперу, а в драму. Началось это в Петербурге и продолжилось в Москве. Я с жадностью высматривал, как ведут свои роли наши превосходные артисты и артистки», — вспоминал Шаляпин.
Драматические актеры едва ли не с первых театральных впечатлений стали «властителями дум» Шаляпина, а затем и добрыми наставниками. В. Н. Андреев-Бурлак, И. П. Киселевский, Н. В. Пальчикова — премьеры казанских театральных сезонов — остались в памяти Шаляпина на всю жизнь. Тогда же в Казани Шаляпин мог видеть очаровательную восемнадцатилетнюю актрису Марию Андрееву, дебютировавшую в антрепризе П. М. Медведева в 1886 году. Спустя несколько лет, уже на сцене Тифлисского артистического общества, М. Ф. Андреева выходит в водевильных, комедийных спектаклях и даже исполняет оперные роли. Вполне вероятно, что и Шаляпин, и живший в ту пору в Тифлисе Горький, люди не только увлеченные театром, но и профессионально причастные к нему, могли быть зрителями этих спектаклей или, по крайней мере, слышали о них. Тогда же здесь выступали выдающиеся актрисы М. Г. Савина и В. Ф. Комиссаржевская — с ними певец тоже через несколько лет встретится в Петербурге и будет вместе выступать на концертной эстраде.
Оказавшись в Петербурге, Шаляпин знакомится с актером Александрийского театра И. Ф. Горбуновым, дружит с Ю. М. Юрьевым, Н. Н. Ходотовым, К. А. Варламовым. Знаменательной для певца стала дружба с молодым, но уже известным трагиком Мамонтом Викторовичем Дальским. Многие встречи с великими мастерами искусства Шаляпин называл судьбоносными.
Поселившись в Москве, Шаляпин стал завсегдатаем Малого, а потом и Художественного театров. В Малом театре Федор знал и любил многих прекрасных артистов, но Ольгу Осиповну Садовскую выделял особо, называл ее «архигениальнейшей».
— И как это вы, Ольга Осиповна, можете так играть? — спрашивал он актрису, снискавшую себе славу в бытовых характерных ролях московских купчих, свах, приживалок.
— А я не играю, милый мой Федор.
— Да как же не играете? — допытывался Шаляпин.
— Да так. Вот выхожу да и говорю. Так же я и дома разговариваю, — лукавила Ольга Осиповна. — Какая я, батюшка, актриса! Я со всеми так разговариваю.
— Да, но ведь, Ольга Осиповна, все же это сваха.
— Да, батюшка, сваха!
— Да теперь и свах-то таких нет. Вы играете старое время. Как это вы можете?
— Да ведь, батюшка мой, жизнь-то наша, она завсегда одинаковая… Ведь язык-то наш русский — богатый. Ведь на нем всякая сваха хорошо умеет говорить. А такая сваха — это уж, батюшка, как хочет автор. Автора надо уважать и изображать того уж, кого он захочет…
О. О. Садовская и сама бывала на спектаклях с участием Шаляпина и считала, что молодым актерам тут есть чему поучиться.
В Малом театре певец стал своим человеком, у многих актеров бывал дома, общался с людьми яркими, талантливыми, для которых театр — высокое призвание, жизненное подвижничество. Исполнительская школа Малого многому научила Шаляпина, воспитала в нем эстетические критерии, вкус, чувство стиля.
«Я познакомилась с Шаляпиным, — сообщала М. Н. Ермолова 1 декабря 1898 года своему близкому приятелю врачу Л. В. Средину. — Пока впечатление сомнительное, не знаю, что будет дальше. Шаляпин хорош в Сальери, но не удивителен». Спустя месяц Ермолова пишет ему же: «Мы с Шаляпиным чуть не подрались, когда он мне доказывал, что музыка „Бориса“ так велика, что в ней видны даже проселочные дороги! Как Вы скажете? По-моему, это падение! Если в музыке слышны проселочные дороги и топот лошадей!»
Горячие споры лишь сблизили Ермолову и Шаляпина. Не прошло и года, как Ермолова восторженно пишет Средину:
«Приехал сегодня (15 ноября 1899 года. — В. Д.) Шаляпин на минуту по делу и забыл все дела и провел полдня у нас, до глубокой ночи. Мы сели к пианино, я кое-как с трудом подыгрывала, а он пел бесконечно. Я уехала играть, а он все сидел: говорят, спел целого „Фауста“».
Шаляпин в это время тесно связан с Московским Художественным театром, близок с семьей Станиславского; он рад приходу режиссера на спектакль. Накануне открытия Художественного театра, 14 октября 1898 года, Шаляпин — среди друзей. Вместе со Станиславским и свободными от работы актерами он смотрел репетицию премьеры — «Царь Федор Иоаннович», видел, как вешали главный занавес. Актриса О. Л. Книппер в письме А. П. Чехову сообщала, что Шаляпин «стену колотил от восторга» после репетиции спектакля «Смерть Иоанна Грозного».
Пристально следят за успехами певца не только Станиславский и артисты Художественного и Малого театров. Настойчивые поиски сценической правды вызвали интерес к Шаляпину и у собратьев по профессии — оперных артистов. Молодой тенор Большого театра Леонид Собинов под впечатлением от «Бориса Годунова» пишет:
«Шаляпин был очень хорош. Теперь я начну аккуратно посещать спектакли с его участием. Он всегда меня интересовал, а после нашего разговора стал интересовать вдвое. Меня очень занимает секрет его творчества — упорная ли это работа или вдохновение… В Шаляпине весь фокус его художественного воспроизведения заключается в драматической стороне передачи, а ведь в драме с одинаковым интересом смотрим и первого любовника и трагического актера, совсем не произносящего красивых, идущих к сердцу фраз».
Собинову еще невдомек, что он совсем скоро станет партнером Шаляпина, они близко сойдутся, будут вместе выступать в концертах, ездить в Петербург…
Глава 6ПРОЩАНИЕ С ЧАСТНОЙ ОПЕРОЙ
В 1898 году Московскую (а позднее и Петербургскую) контору императорских театров возглавил весьма энергичный, образованный и знающий искусство человек, в прошлом бравый гвардейский офицер, Владимир Аркадьевич Теляковский. Сын военного инженера, он с детских лет обучался музыкальным искусствам, играл на фортепиано, окончил Пажеский корпус, дослужился до звания полковника и по прихоти судьбы возглавил московскую, а позже и петербургскую Дирекцию императорских театров. В личном дневнике, который Теляковский вел на протяжении десятилетий, есть относящаяся к этому времени запись. Она свидетельствует о весьма глубоком понимании создавшейся в театральном искусстве ситуации. Приняв дела от своего предшественника Сергея Михайловича Волконского, Теляковский теперь увидел театральную жизнь не из рядов партера, не из раззолоченной ложи бенуара, но изнутри, из-за кулис, из чиновничьего кабинета управляющего: «На сцене господствует такая рутина и такая безграмотность, которая существовала десять — двадцать лет тому назад. Это небрежное отношение казенной администрации к императорским театрам, и особенно к монтировочной и бутафорской части, эта косность и неподвижность… побудили посторонних лиц открыть собственные театры, чтобы воочию доказать, как маленьким персоналом и с маленькими средствами можно достигнуть художественных постановок… Публика, утомленная рутинными постановками императорских театров, притом публика интеллигентная, образованная, хлынула в частные театры».
Побывав в Мамонтовской опере, Теляковский сразу оценил реформаторскую деятельность Мамонтова, гений Шаляпина и решил вернуть певца на императорскую сцену, но на этот раз в совершенно новом качестве — первого солиста, на которого будет строиться весь репертуар театра.
Теляковский сам был неплохим пианистом, хорошо разбирался в живописи и музыке. В его квартире, помещавшейся рядом с Александринским театром, часто собирались музыканты, художники, знатоки искусства. Умный чиновник с большими личными связями, умелый и энергичный организатор, Теляковский понимал: театр нуждается в преобразованиях, в обновлении репертуара, в изменении принципов декоративного оформления, в современной режиссуре. Владимир Аркадьевич искал талантливых людей, способных мыслить свежо и непредвзято. И вскоре на императорской сцене начинают работать М. А. Врубель, В. А. Серов, К. А. Коровин, А. Я. Головин, С. В. Рахманинов, Вс. Э. Мейерхольд. Высоко ставил Теляковский дарование Мамонтова и хотел видеть его в Большом театре режиссером, но этого не случилось…
Теляковский услышал Шаляпина впервые в «Фаусте» Ш. Гуно. Он озадачен: как можно было такого певца в свое время отпустить из Мариинского театра?! Владимир Аркадьевич поручает своему помощнику В. А. Нелидову обстоятельно побеседовать с Шаляпиным. Где? Выбор останавливают на известном московском ресторане «Славянский базар». «За завтраком денег не жалеть!» — напутствовал Теляковский Нелидова.
«Славянский базар» — заведение благопристойное, чинное, обстановка почти торжественная. Он уже вошел в историю восемнадцатичасовой беседой К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко: здесь 21 июня 1897 года решалась судьба будущего Московского Художественного театра. Бюсты русских писателей строго смотрят на посетителей из простенков второго этажа. Фонтанчик в бассейне легким журчанием приглушает звон посуды. У подъезда — швейцар в сверкающих позументах, более похожий на генерала. В зале — не менее представительный метрдотель. Предупредительные официанты в голубых казакинах снуют между столиками. Есть здесь и отдельные кабинеты — «для компаний», для деловых встреч и бесед.
После обильного завтрака в «Славянском базаре» 12 декабря 1898 года Нелидов ведет Шаляпина на Большую Дмитровку, в московское представительство Дирекции императорских театров. Теляковский предлагает жалованье, в два раза превышающее сумму, которую Федор получает у Мамонтова, и не без коварства намекает на циркулирующие слухи о непрочности мамонтовского капитала. Газеты пишут об этом уже третий год, но совсем недавно, весной, появились сведения о миллионных недостачах в фонде Ярославской железной дороги. Сам собой напрашивался вопрос: сможет ли Мамонтов и дальше содержать свой театр?..
Директор вызвал у певца большую симпатию: любезен, обаятелен, корректен, знает дело, с пониманием выслушал и разделил его суждения о консервативности Большого театра, обещал поддержку его планам:
— Вот мы всё и будем постепенно делать так, как вы найдете нужным!
В тот вечер Теляковский записал в своем дневнике:
«Шаляпин произвел на меня очень хорошее впечатление. Но он еще молод. Торговались долго, хотел подумать, но я думать не хотел и сейчас же дал ему подписать контракт — и только тогда успокоился, когда он подписал. Говорит хорошо, но цену себе еще не знает. Теперь только бы утвердили кабинетом в Петербурге — и сделано большое дело в жизни».
Петербургское начальство упрекнуло Теляковского в расточительности, но контракт все-таки утвердило. Владимир Аркадьевич с досадой замечает: «Нюха нет у этих людей. Мы не баса пригласили, а особенно выдающегося артиста и взяли его еще на корню».
Дни шли за днями, а Шаляпин никак не решался рассказать о случившемся Мамонтову. Впрочем, выступать в Большом театре предстояло лишь в начале следующего сезона, авось за это время все как-нибудь и образуется… Но нет ничего тайного, что не стало бы явным. Уже через неделю в Петербурге у Римского-Корсакова обсуждали сенсационную новость — Шаляпин переходит на императорскую сцену. Стороной об этом узнал и Мамонтов. Теперь, пожалуй, и театр Солодовниковский рухнет, размышляют за столом у Николая Андреевича Римского-Корсакова, говорят, что уйти собираются и певцы — Секар-Рожанский и даже Забела. Обсуждают неудачу, случившуюся на «Псковитянке» в начале сезона: Шаляпин начал свой речитатив, а у Труффи в оркестре зазвучала каватина. Дали занавес. Скандал…
Больно было Мамонтову узнать о намерениях Шаляпина, да еще от третьих лиц. И вместе с тем вряд ли стоит думать, что для него поступок певца был полной неожиданностью. Ведь еще весной 1898 года, 30 апреля, «Театральные известия» сообщили об уходе Шаляпина из Частной оперы, а в июне Савве Ивановичу писали об этом Любатович, Винтер и Кругликова.
«Он (Борис Годунов. — В. Д.) очень хорош в исполнении Шаляпина… Не вздумаете ли поставить, пока у нас служит Шаляпин?» — спрашивает Мамонтова Винтер. Савва Иванович срочно отправил в Путятино Секар-Рожанского, «чтобы совместно с Шаляпиным учить Самозванца». «Очень рад, — отвечает Мамонтову Кругликов, — что Вы утвердились мыслью его („Бориса Годунова“. — В. Д.) ставить… Шаляпин у нас служит последний год, а он мог бы создать в опере кого угодно — и яркого Бориса, и превосходного Варлаама».
Что стоит за этой перепиской? Во всяком случае, отношения Мамонтова и Шаляпина не нарушились, они вместе работали над «Борисом Годуновым». Но нельзя не видеть другого: постановочные возможности императорской сцены не шли в сравнение с Частной оперой, масштабы которой Шаляпин как художник уже перерос. Федор хочет мотивировать причину грядущего разрыва, советуется со Стасовым. «Посудите сами, Владимир Васильевич, — пишет он, — можно ли так относиться хотя бы к Мусоргскому, чьего „Бориса“ мы поставили, то есть на все уверения, что „Борис“ грандиознейшая опера и вследствие этой грандиозности, следовательно, требует тщательной постановки, — Савва махнул ее, кажется, после двух или трех репетиций с ансамблем. Да разве это возможно, ведь это черт знает что, ведь на последней-то репетиции еще почти никто ролей-то как следует не знал… Скажу словами Бориса — „скорбит душа“…»
Приходится признать: Шаляпин не был одинок в своих огорчениях. На репетиционную спешку и музыкальную недоработку не раз сетовали М. М. Ипполитов-Иванов, Н. А. Римский-Корсаков, критик Н. Д. Кашкин, С. В. Рахманинов. Да и сам Мамонтов, безусловно, чувствовал необходимость совершенствования своего «театрального дела». Как-то он пожаловался К. А. Коровину: «…Холодность и снобизм общества к дивным авторам — это плохой признак, это отсутствие понимания, плохой патриотизм. Эх, Костенька, плохо, косно, не слышат, не видят… Вот „Аида“ полна, а на „Снегурочку“ не идут и газеты ругают… Меня спрашивает Витте, зачем я театр-оперу держу, это несерьезно. „Это серьезнее железных дорог, — ответил я. — Искусство это не одно развлечение только и увеселение“… Вдохновение имеет высшие права. Вот консерватория тоже существует, а в императорских театрах отменяют оперы и не ставят ни Мусоргского, ни Римского-Корсакова. Надо, чтобы народ знал своих поэтов и художников. Пора народу знать и понимать Пушкина. А министр финансов (С. Ю. Витте. — В. Д.) говорит, что это увеселение. Так ли это? Когда будут думать о хлебе едином, пожалуй, не будет и хлеба».
Мамонтов затевает поистине грандиозный архитектурный, художественный, театральный проект. Арендует напротив Малого театра целый квартал, предполагает воздвигнуть — иначе не скажешь — культурный центр: гостиницу, ресторан, залы для вернисажей, зимний сад, крытый каток… Но главное, конечно же, огромный, шестиярусный, на три тысячи кресел — на тысячу мест превышающий вместимость Большого! — театр по проекту архитектора Вильяма Валькотта, украшенный панно по эскизам М. А. Врубеля, К. А. Коровина, В. М. Васнецова, настоящий храм музыкального искусства! «Таким путем, — писал Мамонтов одному из друзей, — осуществится моя заветная мечта, а Частная опера уже не будет случайным, компромиссным предприятием, а вступит в свои права, как прочное учреждение».
Таковы мечты, планы, замыслы…
Пока же жизнь идет своим чередом, внешне отношения Федора и Саввы Ивановича остаются добрыми, правда, премьер в первые месяцы 1899 года в театре почти нет, но в старых спектаклях певец по-прежнему имеет успех…
Рождество 1899 года Федор празднует дома, в окружении близких людей. 3 января Иола Игнатьевна родила сына. Шаляпин счастлив. Игорь в центре внимания, молодые родители восхищаются поразительной смекалистостью и прочими исключительными достоинствами ребенка. «Игрушка с каждым днем все забавнее и милее, чудак ужасный, — сообщает певец в письмах отцу Ивану Яковлевичу. — Это мое наслаждение! Это такой замечательный мальчик, что я положительно считаю себя счастливцем, что имею такого сына!»
К этому времени семье становится тесновато в гостеприимном доме Т. С. Любатович, и Шаляпины переезжают в Большой Чернышевский переулок. Вокруг небольшие, в два-три этажа, особняки, недалеко оживленная Тверская, напротив — мрачноватое здание англиканской церкви, напоминающее средневековый замок.
Сезон в Частной опере закрывался 25 апреля «Русалкой». «Шаляпин пел и играл бесподобно, — писали „Русские ведомости“. — …Участие это было, так сказать, лебединою песней артиста в труппе: как известно, он покидает ее и переходит осенью в Большой театр. Нужно пожелать, чтобы г. Шаляпин и там занял достойное его таланту положение и чтобы он нашел себе наиболее обширное и плодотворное поле для своей сценической деятельности».
В мае 1899 года Россия готовится отметить столетие со дня рождения Александра Сергеевича Пушкина. Шаляпин тоже участник этого праздника. Правда, юбилей любимого поэта он будет отмечать не в Москве, а в Петербурге: в Таврическом дворце исполняется опера Рахманинова «Алеко». «Солисты были великолепны, — писал композитор в Москву своему другу М. А. Слонову, — не считая Шаляпина, перед которым они все, как и другие, постоянно бледнели. Этот был на три головы выше их. Между прочим, я до сих пор слышу, как он рыдал в конце оперы. Так может рыдать только или великий артист на сцене, или человек, у которого такое же большое горе в обыкновенной жизни, как у Алеко…»
Летом Шаляпин выступал в Казани, Одессе, Киеве, Петербурге, Николаеве, Кисловодске. С его возвращением московскую публику ожидает сюрприз: артист, простившийся в конце прошлого сезона с Частной оперой, до перехода в Большой театр даст в ней последние спектакли — объявлены «Фауст», «Псковитянка», «Князь Игорь», «Жизнь за царя». На 21 сентября назначен прощальный спектакль — «Борис Годунов». А 12 сентября Шаляпин узнает потрясшую всех новость: Савва Иванович арестован накануне и под конвоем полицейских, в наручниках препровожден из дома на Садовой-Спасской в Таганскую тюрьму…
Таков был финал политической интриги, жертвой которой стал Мамонтов. Формальным поводом для ареста послужил просроченный долг Петербургскому международному банку. Ревизия вскрыла финансовые нарушения в расходовании средств Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги: деньги направлялись на другое мамонтовское предприятие — Невский завод в Петербурге. Завод этот оказался на грани банкротства, но усилиями Мамонтова начал выходить из кризиса… Приобретен он был под нажимом министра финансов С. Ю. Витте; в критический момент министр коварно устранился, не захотел спасти Мамонтова, хотя и мог… Суд открыл дело…
Следователь по особо важным делам назначил сумму залога — 763 тысячи рублей, которую родственники и друзья Мамонтова — Морозовы, Сапожниковы, Алексеевы — готовы были тут же внести, чтобы вызволить Савву Ивановича из тюрьмы. Но это оказалось всего лишь судейской игрой: сумму залога тотчас же взвинтили до пяти миллионов. Таких денег собрать не удалось. Только спустя пять месяцев, благодаря хлопотам Валентина Серова — он в это время писал портрет Николая II и мог с ним приватно общаться, по личному распоряжению императора тюремное заключение заменили домашним арестом — вплоть до окончания следствия и вынесения приговора.
Понимая, какой удар он наносит Частной опере своим уходом, Шаляпин кинулся к Теляковскому расторгнуть контракт, начал собирать деньги на неустойку, но не тут-то было! Оказалось, что в самой труппе с уходом певца давно примирились и к возможному его возвращению относятся по-разному. Свет на ситуацию проливает письмо К. С. Станиславского сыну Мамонтова Сергею Саввичу, написанное через два дня после ареста Саввы Ивановича: «Дело с Шаляпиным могло бы устроиться, если бы сами артисты действовали поэнергичнее, но, как мне показалось, кроме Оленина, Шкафера и Мельникова, никто не желает его возвращения, и это очень затрудняет дело. Я понял, что Секар очень против этого и сама Винтер мало оперативна и как будто дело находится между двух огней. Вчера утром думал ехать в театр поставить вопрос ребром, но потом побоялся запутать дело. Сегодня утром Шаляпин должен был видеться и решить все дело с Теляковским».
Но проницательнее всех оказался опытный и прагматичный Теляковский: «С арестом самого Мамонтова опере его все равно угрожала гибель и Шаляпин едва ли мог ее спасти. Он артист, а не администратор». О расторжении контракта Теляковский и слышать не хочет: дело давно решенное, «разрешить этот вопрос едва ли может директор — даже министр». Шаляпина мучила мысль: дебют в Большом театре состоится в дни, когда Мамонтов будет томиться в камере. Накануне первого выступления артист снова пришел к Теляковскому уже вместе со своим другом, режиссером Частной оперы Петром Мельниковым, и попросил хотя бы отсрочить дебют. Теляковский объяснил: со вступлением контракта в юридическую силу обер-полицмейстер может запретить последние спектакли с Шаляпиным в Частной опере, тогда уже неминуем ее немедленный крах. Федор растерянно посмотрел на Мельникова:
— Видишь, Петруша, я говорил тебе, что ничего не выйдет.
…Суд над Саввой Ивановичем Станиславский назвал его бенефисом: «Когда его оправдали — зал вздрогнул от рукоплесканий. Не могла остановить оваций и толпа, которая бросилась со слезами обнимать своего любимца».
С. И. Мамонтов умер в 1918 году. Станиславский писал:
«Живи и скончайся он не в России, а в другой стране, ему поставили бы несколько памятников: на Муроме, в Архангельске, на Донецкой ж. д. и на Театральной площади. Но мы в России… Он был прекрасным образцом чисто русской творческой натуры, которых у нас так мало и которых так больно терять именно теперь, когда предстоит вновь творить все разрушенное».
«Это был удивительный процесс, — писал известный московский фельетонист Влас Дорошевич, — человек обвинялся в преступлении с корыстными целями, а на суде если и говорилось, то только о его бескорыстности».
Публичное рассмотрение дела восстановило репутацию Саввы Ивановича, но не спасло его от разорения. Дом на Садовой-Спасской опечатан до аукциона, распродаются шедевры коллекции. Абрамцево теперь тоже не принадлежит Мамонтову, но причина тут сугубо личная: на пороге своего шестидесятилетия Савва Иванович разошелся с женой Елизаветой Григорьевной. «Я думал, — писал Станиславский, — что после всего случившегося Савва Иванович целиком отдастся искусству. Но я ошибся. Внутренняя рана и обида не давала ему покоя».
Сразу после суда Мамонтов уехал в Париж на Всемирную выставку; ему вручили золотую медаль за экспозицию художественной керамики. В Париже Мамонтов надеялся установить связи с деловыми кругами Франции, Германии и вновь утвердиться в «предпринимателях», но этого сделать не удалось — интриги сильных мира сего преодолеть было трудно…
Через десять лет Мамонтов дал интервью в связи с 25-летием Частной оперы:
«Если до сих пор существовало дело, которое мной создано, может быть, имело бы смысл говорить о юбилее. Но ведь мне придется признаваться в своих слабостях, в своих ошибках, раскаиваться в своем доверии к людям, так как я не мог бы умолчать об обстоятельствах, последовавших за налетевшим на меня бурным шквалом и на время сломавшим мою жизнь. Я тогда принял меры, чтобы обеспечить существование оперы, но я ее доверил людям, которые не сумели ее удержать, дали ее разграбить. Я не хочу обвинять никого, и я предпочитаю молчать!»
Кого имел в виду Савва Иванович? Вероятнее всего, Клавдию Спиридоновну Винтер, которая с его арестом превратилась из формальной в реальную владелицу театра. Ситуация запутана. Винтер — сестра Т. С. Любатович, гражданской жены С. И. Мамонтова, из-за которой он ушел из семьи. Зятем же Винтер был Секар-Рожанский, с ним и у Мамонтова, и у Шаляпина отношения складывались неровные. Но подробности своей интимной жизни и личных отношений Мамонтов предавать гласности не хотел.
Конечно, переход Шаляпина на императорскую сцену был продиктован в первую очередь творческими причинами. Шаляпин перерос вскормившую его Частную оперу по масштабу своего грандиозного дарования. Но для самолюбивого Мамонтова его поступок остался незаживающей раной. «Теперь у него (Шаляпина. — В. Д.) искусство на втором плане и все помыслы ушли на то, как бы побольше выколотить денег. А там — покупка домов, имений», — говорит Савва Иванович спустя несколько лет в одном из интервью. Тогда же «Голос Москвы» печатает отрывок из беседы Мамонтова с великим князем Владимиром Александровичем:
«— Вы ведь первый изобрели Шаляпина?
— Шаляпина первый выдумал Бог.
— Да, но вы его первый открыли.
— Нет, он еще до меня служил на императорской Мариинской сцене.
— Но ведь все-таки вам принадлежит заслуга открытия такого гениального артиста, которого ранее не замечали.
— Позвольте, надо прежде условиться в понятии гениальности. Гений делает всегда что-то новое, гений идет вперед, а Шаляпин застыл на „Фаусте“, „Мефистофеле“, „Псковитянке“, „Борисе Годунове“».
Все это будет сказано в 1910 году…
Впрочем, сегодня, более века спустя, очевидно: Мамонтовская опера сыграла свою исторически значимую роль, она разрушила штампы старого театра, утвердила в сознании критики и публики новые эстетические критерии, выявила широчайшие возможности оперы как жанра синтетического и, по сути дела, открыла новую эпоху в истории музыкального театра. Савва Иванович Мамонтов, носитель смелых художественных идей, вырастил и воспитал поколение художников, музыкантов, театральных реформаторов. Встреча Шаляпина с Мамонтовской оперой была судьбоносной для обеих сторон. 1896–1899-й — три «звездных» года! В Большом театре Шаляпин продолжил свой стремительный взлет на художественный олимп. «Вряд ли появлялся до наших дней на театральных подмостках артист, про которого с правом можно было бы сказать: „Вот плоть от плоти русской оперы, вот кровь от крови ее“, — писал авторитетный критик Ю. Д. Энгель. — Но если такого артиста не было до сих пор, то теперь он, наконец, появился. Это — Шаляпин. Мы, по крайней мере, именно так смотрим на этого необыкновенного, единственного в своем роде певца, одного из тех гигантов, которым дано созидать в искусстве новое, неведомое и вести за собой сотни и тысячи последователей».