Шаляпин — страница 7 из 16

НА ИЗЛОМЕ ИСТОРИИ

Обычная наша театральная публика, состоявшая из богатых, зажиточных и интеллигентных людей, постепенно исчезала. Залы наполнялись новой публикой. Перемена эта произошла не сразу, но скоро солдаты, рабочие и простонародье уже господствовали в составе театральных зал. Тому, чтобы простые люди имели возможности насладиться искусством наравне с богатыми, можно, конечно, только сочувствовать. Этому, в частности, должны содействовать национальные театры. И в том, что столичные русские театры во время революции стали доступны широким массам, нельзя, в принципе, видеть ничего, кроме хорошего.

Ф. И. Шаляпин

Глава 1ИСКУССТВО — НАРОДУ?

Театр В. И. Ленин называл «осколком помещичьей, буржуазной культуры», однако видел в нем эффективное средство политической пропаганды, инструмент, способный формировать массовое сознание в русле большевистских ценностных норм и установок. Однажды сильно раздосадованный Луначарским, увлеченным театром в большей мере, чем школьным образованием, Ленин наложил на его письме жесткую резолюцию: «Все театры советую положить в гроб. Наркому просвещения надлежит заниматься не театром, а обучением грамоте». Правда, для Московского Художественного театра Ленин делал исключение: «Если есть театр, который мы должны из прошлого во что бы то ни стало спасти и сохранить, — это, конечно, МХАТ».

Такой взгляд вождя на сценическое искусство во многом определил роль театра и место художника в условиях нового режима: он предполагал безусловную подчиненность творчества государственной идеологии. «Если оперные театры все-таки устояли, — замечает музыковед М. Тараканов, — то это было связано отнюдь не с отеческой заботой вышеупомянутых лиц, а, скорее всего, с необходимостью сохранить перед Западом имидж всемилостивейших покровителей изящных искусств и не давать явного повода врагам новой России представить ее правителей как шайку глумливых погромщиков и вандалов. Кроме того, требовалось привлечь на свою сторону все еще достаточно влиятельную старую интеллигенцию, расколоть ее и обнадежить людей, склонных к компромиссу с властями, признав за ними право на свободное художественное саморазвитие».

Взаимодействие театра и публики издревле строилось на широком разнообразии сцены, на импровизационных отношениях с залом. Игровой, творческий, «партнерский» диалог сцены и зала рождал взаимопонимание, доверие; эмоциональное воздействие способствовало эстетическому, нравственному, гражданскому воспитанию зрителей.

Самоидентификация творческой интеллигенции, опирающаяся на традиции российского либерализма, идеи суверенных прав человека, личности, оказалась противопоставлена упрощенно понятой идее митинговой социальной справедливости. Но, как замечал Вл. Соловьев, «одна свобода еще ничего не дает народному большинству, если нет равенства». В. Ленин, отрицавший религию, тем не менее понимал, что выкорчевывание православия, если и осуществится, потребует серьезного восполнения освободившегося духовного пространства. Как вспоминал соратник Ленина М. И. Калинин, «Владимир Ильич мыслил так, что, пожалуй, кроме театра нет ни одного института, ни одного органа, которым мы могли бы заменить религию. Ведь мало религию уничтожить и тем освободить человечество совершенно от страшнейших пут религиозности, надо религию эту чем-то заменить, и товарищ Ленин говорит, что на место религии заступит театр».

После 1917 года отечественная массовая культура вошла в теснейшую сопряженность с идеологией большевизма и приобретала специфические качества. В новых условиях существования пространство свободного волеизъявления человека, выбора его отношений с культурой, с искусством резко сузилось.

Если раньше зрительская масса, публика, так или иначе, в рамках складывающего культурного спроса и предложения, влияла на многообразие художественной жизни, то после большевистского переворота инициатива масс оказалась почти целиком приватизирована идеологами нового режима. Это и понятно: правовой произвол и насилие становились повседневной нормой. Разгром «рабочей оппозиции», закрытие «буржуазных» газет, театров, журналов, жесткое экономическое регулирование и прочее свидетельствовали, что в сфере культурной политики, как и политики в целом, настала пора твердого административного «упорядочивания». «Ленин объявляет нравственным все, что способствует пролетарской революции, другого определения он не знает, — писал Н. Бердяев. — Понятие свободы относится исключительно к коллективному, а не личному сознанию. Личность не имеет свободы по отношению к социальному коллективу, она не имеет личной совести и личного сознания. Для личности свобода заключается в исключительной ее приспособленности к коллективу… Революционная коммунистическая мораль неизбежно оказывается беспощадной к живому конкретному человеку, к ближнему. Индивидуальный человек рассматривается как кирпич, нужный для строительства коммунистического общества, он лишь средство».

Отрицание личностных приоритетов, установка на «массу», на «коллектив» как на безусловный социальный авторитет в решении политических, экономических, идеологических задач предполагали широкое использование всего спектра визуальных средств. Агитационные плакатные витрины «Окон РОСТа», показательные «театрализованные суды» над «врагами народа», массовые манифестации, спровоцированные разного рода «красными датами» календаря, помпезные праздничные зрелища, пронизанные эмоциональной коллективной эйфорией «победы нового над старым», воздействовали на возбужденную революционными настроениями толпу. В этом же ряду — ленинский план монументальной пропаганды, поспешное создание новых и столь же воодушевленное свержение «старых» памятников, уничтожение российской геральдики, символов, гербов, переименование городов и улиц. Парадность, декоративность, маскарадность вытесняли сущностные основы бытия. «Театральные средства, применяемые церковью, — подчеркивал Л. Д. Троцкий, — должны преобразовываться в развлечения, в „игру“ и стать орудием „коллективного образования“… Человек хочет театральных эффектов, хочет видеть и слышать необычное, волнующее, хочет прервать однообразную монотонность жизни».

13 декабря 1924 года Ленинградский губисполком принял решение заменить ангела на Александровской колонне перед Зимним дворцом на статую Ленина. Начались серьезные подготовительные работы. Чтобы предотвратить смелый проект, понадобились личное письмо наркома А. В. Луначарского Г. Е. Зиновьеву и официальное мотивированное обращение Наркомпроса РСФСР в губисполком. Раздосадованный вождь ленинградских большевиков наложил на документ резолюцию: «Ну их к черту. Оставьте им колонну с „ампирным ангелом“. Г. Зиновьев».

Нужно было оторвать человека от прошлого, от традиционных ценностей, «сломать память», разрушить культурный опыт, переместить его в другую страну, в пространство новых знаковых образов и представлений. Так, петербуржец, (а с 1914 года — петроградец), совершая прогулку по центру города, выходил на Невский проспект от Дворцового моста, через Дворцовую площадь, мимо Малой и Большой Морской улиц, минуя Полицейский мост, Большую и Малую Конюшенные улицы, ступал на Казанскую площадь, пересекал Екатерининский канал, Михайловскую, Садовые, Караванную улицы, Владимирский и Литейный проспекты, Николаевскую, Знаменскую улицы, выходил на Знаменскую площадь и оказывался у Николаевского вокзала. Уже в конце 1924 года тот же петербуржец, став ленинградцем, начинал ту же прогулку у Республиканского моста, пересекал площадь Урицкого, выходил на проспект имени 25 Октября, шел мимо улиц Герцена, Гоголя, минуя Народный мост, улицы Желябова, Софьи Перовской, Плеханова, пересекал канал Грибоедова, улицы имени 3-го Июля, Пролеткульта, Толмачева, проспекты Володарского и Нахимсона, улицу Марата и Восстания, выходил на площадь Восстания к Октябрьскому вокзалу.

В книге воспоминаний «Маска и душа» Ф. И. Шаляпин пересказывает популярный в 1920-х годах анекдот: «Когда Петроград переименовали в Ленинград, то есть когда именем Ленина окрестили творение Петра Великого, Демьян Бедный потребовал переименования произведений Пушкина в произведения Бедного». В реальности же старинный русский город Спасск — районный центр Мордовского округа (ныне Пензенская область) как подарок к сорокалетию Бедного в 1923 году был переименован в Беднодемьяновск и просуществовал под этим названием до 2005 года.

Как известно, Ленин в переписке с Горьким в ответ на его просьбы освободить арестованного В. Г. Короленко четко высказал свою оценку интеллигенции: «…не мозг нации, — как полагал Горький, — а говно». Открытый диалог с интеллигенцией обрекал власть на поражение: следовательно, интеллигенцию необходимо изолировать — другого выхода нет. В 1922 году нарком просвещения А. Луначарский досадует: «Интеллигенция выдвинула значительно меньше, чем можно было ожидать, из своей среды художников, которые способны были искренне и полностью петь песни победившему пролетариату». При этом нарком признавал: «Народные массы как таковые… не имели в себе никаких оформившихся творческих начал… Они, скорее, переживали период жадного впитывания театральной атмосферы, элементов театральности».

В марте 1922 года Ленин публикует статью «О значении воинствующего материализма» с рекомендациями «вежливенько препроводить» за рубеж представителей «духовной элиты», 19 мая предлагает Дзержинскому тщательно подготовить вопрос о высылке за границу ряда писателей и профессоров: «…надо поставить дело так, чтобы этих „военных шпионов“ изловить и излавливать постоянно и систематически высылать за границу». В письме Сталину от 16 июля требует от занимающейся этим вопросом комиссии «несколько сот подобных господ выслать за границу безжалостно. Очистим Россию надолго. Делать это надо сразу. К концу процесса эсеров, не позже. Арестовать несколько сот и без объявления мотивов — выезжайте, господа!»

10 августа 1922 года Политбюро ЦК РКП(б) утвердило персональные списки ссыльных, а спустя неделю газета «Известия» опубликовала декрет Президиума ВЦИКа «Об административной высылке». В сентябре — октябре 1922 года из Москвы высланы многие философы и ученые, каждый расписался в уведомлении, что самовольное возвращение в Россию влечет за собой расстрел. Параллельно шли судебные процессы над эсерами и по так называемому «Таганскому делу». (А годом раньше, 25 августа 1921-го, был расстрелян Н. С. Гумилев — это один из сигналов устрашения интеллигенции. Тогда же Ленин настоял на выезде за границу Горького — «на лечение»: чтобы не мешал.)

В 1919 году учреждаются Ассоциация академических театров и главный административный орган, управляющий театральной деятельностью, — Центротеатр. В декрете об объединении театрального дела от 26 августа, подписанном Лениным и Луначарским, театрам устанавливались субсидии, позволившие существенно снизить цены на билеты, а с сезона 1920/21 года посещение театров стало практически бесплатным. В Петрограде билеты на спектакли во все государственные и академические театры распределялись по рабочим организациям, профсоюзам, учебным заведениям. Театр шел навстречу публике — и традиционной, и новой, «пролетарской», и даже репрессируемой.

А. В. Луначарский также констатировал несомненный взлет театральной жизни: «Никогда ни в одном культурном городе не было такого высокохудожественного, такого безукоризненного репертуара». И в самом деле, в московском Малом театре шли восемь пьес Островского, «Горе от ума» Грибоедова, «Плоды просвещения» Л. Толстого, «Старик» Горького, пьесы Лопе де Вега, Мольера. Московский Художественный театр показывал инсценировку «Села Степанчикова» Достоевского, «Синюю птицу» Метерлинка, «У жизни в лапах», «У врат царства» Гамсуна, «Три сестры» и «Вишневый сад» Чехова, «На дне» Горького, «Смерть Пазухина» Салтыкова-Щедрина, «На всякого мудреца…» Островского, «Горе от ума». Луначарский доволен: «Надо заботиться о том, чтобы лучшие произведения мировой литературы доходили до пролетариата с известным комментарием».

К. С. Станиславский позднее писал:

«Грянула Октябрьская революция. Спектакли были объявлены бесплатными, билеты в продолжение полутора лет не продавались, а рассылались по учреждениям и фабрикам». Об этом вспоминал и Ф. И. Шаляпин: «Напрасно думают и утверждают, что до седьмого пота будто бы добивался русский народ театральных радостей, которых его раньше лишали, и что революция открыла для народа двери театра, в которые он раньше безнадежно стучался. Правда то, что народ в театр не шел и не бежал по собственной воле, а был подталкиваем либо партийными, либо военными ячейками. Шел он в театр „по наряду“».

Действительно, «новая публика» распределялась в театры по усмотрению властей, но тем не менее и активность «старых зрителей», добровольно обеспечивающих аншлаги «своих» театров, в эти годы никоим образом не стоит недооценивать. «Нового зрителя, пришедшего в театр, можно только приветствовать, — писал А. Южин осенью 1918 года. — Для актера нет большего наслаждения, чем играть перед аудиторией, открывающей перед ним свои чуткие к прекрасному сердца». Впрочем, радуясь новой публике, Южин тем не менее серьезно опасался и «партийных шор», способных разрушить хрупкую гармонию отношений сцены и зала, складывающуюся в Малом театре.

Английский писатель Герберт Уэллс, посетивший Россию в 1920 году, был поражен насыщенностью театральной жизни российских столиц:

«Наиболее устойчивым элементом русской культурной жизни оказался театр. Здания театров оставались на своем месте, и никто не грабил и не разрушал их. Артисты привыкли собираться там и работать, и они продолжали это делать; традиции государственных субсидий оставались в силе. Как это ни поразительно, русское драматическое и оперное искусство прошло невредимым сквозь все бури и потрясения и живо по сей день. Оказалось, что в Петрограде каждый день дается свыше сорока представлений, примерно то же самое мы нашли в Москве… Пока смотришь на сцену, кажется, что в России ничто не изменилось; но вот занавес падает, оборачиваешься к публике, и революция становится ощутимой».

И в самом деле, «обернувшись», Г. Уэллс увидел не нарядную публику в вечерних туалетах, а пеструю толпу рабочих, красноармейцев, краснофлотцев, совслужащих, учащихся, пришедших на спектакль, как правило, по разнарядке.

Артисты, выступавшие в рабочих и красноармейских клубах, не сразу находили с новой аудиторией взаимопонимание. На заседании Центротеатра 21 августа 1919 года, проходившем под председательством А. В. Луначарского, А. И. Южин назвал выездные спектакли откровенной халтурой, которая влияет «не только на материальную, но и на моральную стороны работы»: «Все эти районные спектакли — они деморализуют труппу и берут у нее много времени и сил. Серьезной работы в такой обстановке быть не может». Во время одного из таких выездов великая актриса Малого театра Садовская тяжело простудилась и вскоре умерла. На похоронах Ольги Осиповны Садовской 20 января 1920 года Вл. И. Немирович-Данченко говорил:

«Испуганными, недоумевающими глазами смотрит Малый театр в настоящее и грядущее. Власть над зрительным залом, та власть, которой был особенно одарен этот театр, ускользает от него, потому что это уже иной зрительный зал и уже иные требования к искусству несет он с собою».

Замешательство, в котором оказался Малый театр, хорошо знакомо и Художественному театру. К. С. Станиславский признавался: «…мы не знали, почему новый зритель не принимает известные места пьесы и как можно приспособиться для того, чтобы они дошли до его чувства… Пришлось начать с самого начала, учить первобытного в отношении искусства зрителя сидеть тихо, не разговаривать, садиться вовремя, не курить, не грызть орехов, не приносить закусок и не есть их в зрительном зале. Первое время было трудно, и дважды или трижды доходило до того, что я по окончании акта, настроение которого сорвала присутствующая толпа еще не воспитавшихся зрителей, принужден был отдергивать занавес и обращаться к присутствующим с воззванием от имени артистов, поставленных в безвыходное положение».

Положительные результаты не заставляют себя ждать. В феврале, сыграв Астрова в «Дяде Ване», Станиславский записывает в Дневнике спектаклей:

«Я утверждаю еще серьезнее, что театр обязан обратить внимание на воспитание новой публики», а спустя три дня, 15 февраля, следует запись: «Вышел перед спектаклем и объяснил публике значение тишины для хода спектакля и игры артистов. Заявление было встречено одобрением. Весь спектакль шел при полной тишине. Даже не позволяли смеяться. Если бы на каждом спектакле делали то же, что через месяц, я ручаюсь, не узнали бы публики. Она подберется и не посмеет входить в театр в пальто и шляпах. После 2-го акта потребовал, чтобы удалили из зала пьяного. Он был удален».

Но в «воспитании» нуждались не только зрители, но и исполнители власти. Как-то вечером во время занятий Оперной студии в квартиру Станиславского «ворвался контролер жилищного отдела». «Грубо вел себя. Просил снять шляпу — „Нешто у вас здесь иконы“. Пожилой актер Тихонов одернул гостя, сославшись на собственные седины, — „Теперь все равны“. При уходе хлопнул дверью». Станиславский возмущен: «В пальто садился на все стулья спальной моей и жены. Лез во все комнаты, не спросясь. — „Что же мне, по-магометански туфли снимать, как в храме?“ Фамилия контролера Мирский Мих. Павл.», — увековечил память о визите Станиславский в Записной книжке 19 апреля 1920 года. Типичный эпизод булгаковского «Собачьего сердца».

Академические театры живут непросто. Отстраненному от работы В. А. Теляковскому директор Малого театра А. Южин пишет: «Сейчас надвигается столетний юбилей театра, и нельзя его не довести до конца… управляют все: директор, местком, общее собрание, РКК и пр.». Примечательно: и уволенный Теляковский, и оставленный в должности Южин не отделяют личную судьбу от судьбы Театра и даже России. «Все мы, и правые, и средние, и левые, и просвещенные, и не просвещенные, и богатые (некогда), и бедные — все равно виноваты в ужасе и разгроме нашей матери России и все тяжко платим за это…» — пишет Южин.

В июле 1920 года Теляковский, «классово-враждебный элемент», отправлен заведовать сапожной мастерской. «Я не жалуюсь, — замечает он Южину, — все это пустяки. Что меня беспокоит, это что время идет быстро, годами я уже не так молод, а то действительно полезное, что я мог бы дать Театру и людям, им интересующимся, — обработать и приготовить при жизни материал, собранный за 20 лет, — этим я заняться не могу… Вот материал… мог бы много помочь администраторам Театра, а потому не с эгоистической целью хочется в этом отношении поработать, а для пользы вообще всех, и театральных деятелей больше, чем лично моей».

Для Южина и Шаляпина ценность опыта Теляковского безусловна, Южин ставит своей целью, несмотря на все препятствия, вызволить архив Теляковского из банковских сейфов, реквизированных Советами. Шаляпин берется вывезти документы из Москвы в Петроград.

Наконец бюрократические препоны преодолены, и наконец князь Сумбатов-Южин вместе с горничной Машей — никому больше довериться невозможно — впрягается в салазки и вывозит мешки с архивами и рукописями из банка домой. Спустя две недели Шаляпин вручает ценный груз Теляковскому.

1922 год, видимо, самый тяжелый для Южина и Теляковского, возрастные недуги, бытовые трудности «притупляют мышление». «Не живешь, а прозябаешь изо дня в день, — сетует Теляковский, — и когда, наконец, думаешь, что все устроил и заготовил, вам приходят сказать, что для стирки мыла нет». И все же: «Как ни плохо дома, все же вы у себя, среди своих, и убеждение, что вы все переносите вместе, дает некоторое удовлетворение и еще больше его дает, когда начнется какое-нибудь улучшение».

Начнется ли? Всю ночь 5 июня 1923 года Южин писал письмо Теляковскому — кто может лучше понять его смятенное состояние? Театр одолевают проверочные комиссии, тупые назначенцы разваливают труппу, нет рядом единомышленников и честных помощников, нет денег. Все бросить? «Но осложняет дело то, что вся труппа, от Ермоловой до выходного (статиста. — В. Д.), подали мне трогательное заявление с требованием, чтоб я взял дело. Весь вспомогательный состав в иной форме обратился с тем же. Но одно дело — просить, другое помогать делу. Актеры — милые, но жестокие дети. Все это Вы знаете лучше меня».

Теляковский отвечает:

«Вы пишете про Малый театр, а я вижу современную Россию… И выходит: Театр — жизнь, жизнь — Театр. И без жизни нет театра, и без театра давно уже не было бы жизни. Более 2000 лет он ее сторожит, из нее черпает, а она в свою очередь из него берет, ибо в нем есть запас несколько больший — он забегает вперед, он предчувствует».

Спустя три месяца, 24 октября 1924 года, Владимир Аркадьевич Теляковский умер. Он успел увидеть свою книгу «Воспоминания. 1898–1917» — она вышла в январе 1924 года. Спустя два года театровед Евгений Кузнецов выпустил книгу В. А. Теляковского «Императорские театры и 1905 год», а в 1927 году — «Мой сослуживец Шаляпин». Усилия Шаляпина и Южина не пропали: книги Владимира Аркадьевича переиздаются, а многотомное издание «Дневники директора императорских театров» вышло в Москве на рубеже 1990–2000-х годов.

Глава 2«ТАЛАНТ НАРУШАЕТ РАВЕНСТВО»


Вечером 25 октября 1917 года Шаляпин вышел на сцену петроградского Народного дома, «…одетый в богатую порфировую мантию, со скипетром в руках, с короной испанского короля Филиппа на голове», еще не зная, что в эти часы решается судьба страны. «Когда осужденные инквизицией узники проходили мимо короля и королевы, стены театра и мою бутафорскую корону сотряс гулкий пушечный выстрел». Часть публики покинула зрительный зал.

«Немало труда стоило королю Филиппу II Испанскому убедить своих робких подданных, что бежать некуда, ибо невозможно определить, куда будут сыпаться снаряды, — вспоминал Шаляпин. — Через минуту за кулисы прибежали люди и сообщили, что снаряды летят в противоположную сторону и что опасаться нечего. Мы остались на сцене и продолжали действие. Осталась и публика в зале, также не знавшая, в какую сторону бежать, и поэтому решившая сидеть на месте.

— Почему же пушки? — спрашивали мы вестовых.

— А это, видите ли, крейсер „Аврора“ обстреливает Зимний дворец, в котором заседает Временное правительство.

К концу спектакля выстрелы замолкли. Но путь мой домой не был особенно приятным. Шел дождь со снегом, как бывает в Петербурге глубокой осенью. Слякоть. Выйдя с Марией Валентиновной, я не нашел извозчика. Пошли пешком. Повернули на Каменноостровский проспект, идем, и вдруг посыпался горох по мокрому воздуху. Поднялась какая-то стрельба. Звякнули и пули. Если моя храбрость поколебалась, то можете представить, что случилось с моей женой? В темноте — фонари не горели — перебегая от крыльца к крыльцу и прячась у дверей, мы кое-как добрались домой».

Тем не менее театры продолжали работать. Народный дом, еще не так давно носивший имя императора Николая II, стал называться Госнардом. Аббревиатуры — черта нового революционного стиля.

Когда поет Шаляпин — его спектакли идут часто, через день, — огромный зал переполнен. «Принимает меня публика, скажу, как никогда, я стал иметь успех больше, чем когда-нибудь», — сообщает он в Москву дочери Ирине. Видимо, в тревожные дни театр создавал публике иллюзию стабильности, призрачную возможность на несколько часов почувствовать себя в безопасности.

В Москве революционные события развивались по своему сценарию. После трех «боевых» дней «постоя» в Малом театре — красногвардейцы обстреливали Кремль — А. И. Южин увидел загаженный зал, разгромленную канцелярию, буфеты, гардеробную, ограбленную костюмерную, репинский портрет М. С. Щепкина, изуродованный семью штыковыми проколами.

Переворот 25 октября 1917 года совпал с бенефисом любимца московской публики Александра Вертинского. Вечер в Петровском театре завершился триумфом, но домой бенефицианту пришлось полдороги добираться пешком — поблизости началась перестрелка, и ехать дальше извозчик наотрез отказался. К утру уличные бои закончились. Юнкера Алексеевского училища бились до конца. «Погибло их немало, и через несколько дней, в страшную непогоду, в стужу, в снежный вихрь, бесновавшийся над городом, — от Иверской и вверх по Тверской — бесконечной вереницей потянулись гробы за гробами, и шла за ними осмелившаяся, несметная безоглядная Москва, последний орден русской интеллигенции, — вспоминал Дон Аминадо. — На тротуарах стояли толпы народу и, не обращая внимания на морских стрелков с татуированной грудью и неопытных красногвардейцев, увешанных гранатами, долго и истово крестились».

Бессмыслие жестокости потрясло Вертинского. «То, что я должен сказать» — странное название для «ариэтки» — почти как публицистический гражданский крик «Не могу молчать!»:

Я не знаю, зачем и кому это нужно,

Кто послал их на смерть недрожавшей рукой?

Только так беспощадно, так зло и ненужно

Опустили их в Вечный Покой!

Осторожные зрители молча кутались в шубы,

И какая-то женщина с искаженным лицом

Целовала покойника в посиневшие губы

И швырнула в священника обручальным кольцом.

Музыкальная новелла… Эпизод из жизни обернулся исповедью, трагической подлинностью бытия…

А «проза жизни» маленьких, не слишком удачливых людей, зигзаги их личной, «частной» судьбы по-прежнему увлекали слушателей Александра Вертинского — печального Пьеро. Его портреты — на афишах, в журналах, обложках нот, выставлены в магазинных витринах и фотоателье. Но «То, что я должен сказать» обнажило в артисте «болевую точку», о которой публика ранее не догадывалась.

Тем временем политическая жизнь в стране развивалась стремительно и необратимо. 14 декабря 1917 года эсеровская газета «Воля народа» уверенно предсказывала развитие событий: «Открытие Учредительного Собрания и утверждение его прав будут означать смерть большевизма. Агония большевизма началась, и все то безумное, что сейчас делают большевики, — предсмертные припадки горячечного больного».

Социалисты-революционеры оказались плохими провидцами — какая агония? Большевики не церемонясь разогнали Учредительное собрание, эсеров вскоре разбросали по тюрьмам и поставили под расстрел.

…А театр живет!

Артистов Мариинского театра часто приглашали участвовать в концертах для рабочих, красноармейцев, матросов. Выступления оплачивались продуктами — мукой, сахаром, селедкой. Участвовал в них и Шаляпин.

В Кронштадте, в огромном зале Морского манежа, Шаляпин пел романсы, арии из опер, народные песни, «Марсельезу», «Дубинушку». В ответ на аплодисменты певец произнес краткую речь об огромной роли искусства и культуры в просвещении народа. В ответном приветствии артисту говорилось: «Великий гений мира, сын российско-трудовой семьи Федор Иванович Шаляпин! Прими от имени Красного революционного Кронштадта, товарищей моряков, солдат, рабочих и работниц сердечное российское спасибо за твой великий дар твоего труда на святое дело просвещения молодой российской демократии и искреннее пожелание здравствовать тебе и твоему семейству на многие, многие лета… Да здравствует царство социализма!»

Много позже поэт Виссарион Саянов посвятил одному из таких концертов стихотворение:

Я навсегда запомнил вечер темный

В далеком восемнадцатом году,

Когда на сцене средь толпы огромной

Вдруг оказался сразу на виду

У всех сидевших в театральном зале

Огромный белокурый человек.

Его аплодисментами встречали

Восторженно…

…А бас гремел, над всей страною несся,

Всей силой славил жизни торжество,

И революционные матросы

В тот вечер жадно слушали его.

Он дальше пел, и становился проще,

И напоследок стал нам всем родной,

Всей неизбывной русской силы мощен,

Красив всей чистой русской красотой.

В ноябре 1917 года, через три недели после октябрьского переворота, теперь в Государственном Мариинском театре отмечают 75-летие со дня первого представления «Руслана и Людмилы». Шаляпин поет Фарлафа, в зале и за кулисами атмосфера праздника. После спектакля артисты в сценических костюмах фотографируются в фойе. От гонорара за выступление певец отказывается. «В тяжелый час, когда все кругом звереет, на мою долю выпадает счастливый вечер — петь „Руслана и Людмилу“. Позволь мне от полноты сердца… передать сегодняшний мой гонорар — шесть тысяч рублей — „Музыкальному фонду“, ибо мне известно, что там есть тяжелые нужды», — пишет он А. И. Зилоти.

В апреле 1918 года Шаляпин дает благотворительный концерт в пользу создания израильской оперы, поет на иврите песню «Хатива», сегодня она исполняется как государственный гимн Израиля.

Пройдет немного времени, и Александр Ильич Зилоти эмигрирует в Финляндию. Еще раньше, 23 декабря 1917 года, выехал в Стокгольм Сергей Васильевич Рахманинов. Федор Иванович передал другу на дорогу пакет: банку икры и буханку белого хлеба — по тому времени большой дефицит…

В связи с национализацией заводов и фабрик и передачей в общественную собственность всех частных предприятий появились призывы «обобществить» и Шаляпина. «Мы должны освободить гений Шаляпина от экономического удушения… Дать ему все, избавить его от всяческих материальных забот о семье; его же обязать лишь одним условием: петь только тогда, когда он захочет и где захочет». Подобные заявления — чистейшая пропагандистская демагогия. Благостный тон сменялся гневными окриками. «Из народа, но не для народа» — называлась статья в одной из петроградских газет, в которой всерьез ставился вопрос о принудительной социализации Шаляпина, раз он «сам в себе не находит внутреннего требования такой социализации по своему убеждению». Все сбережения артиста, естественно, аннулированы.

Федор Иванович пытается защитить свои права. В царящей атмосфере произвола, экспроприаций, арестов его протесты наивны. Конфискован вклад в Азовско-Донском банке. Шаляпин обращается с заявлением в Петроградскую трудовую коммуну:

«Я нахожу эту реквизицию несправедливой и оскорбляющей как мое достоинство артиста, так и достоинство власти. Деньги, взятые у меня, я нажил не путем эксплуатации чужого труда, не спекуляцией на голоде и несчастий народа, а путем упорной работы, тяжесть которой едва ли понятна людям, не знакомым с ее условиями. Я нажил эти деньги тратой моего таланта, силами моего духа. Я могу и смею сказать, не преувеличивая моих заслуг пред родиной, что двадцатипятилетний труд мой на арене русского искусства заслуживает более справедливого отношения ко мне. Поэтому я прошу Петроградскую Коммуну возвратить мне деньги, взятые Совдепом города Ялты».

Просьба удовлетворена не была — ее просто не заметили…

Национализацией вкладов новая власть не ограничивалась. Привычными стали повальные обыски и реквизиции имущества. Шаляпин ищет защиты у наркома просвещения А. В. Луначарского:

«Анатолий Васильевич, помогите! Я получил извещение… что какие-то солдаты без надлежащего мандата грабят мою московскую квартиру. Они увезли сундук с подарками… Ищут будто бы больничное белье, так как у меня во время войны был госпиталь… Но белье я уже давно роздал, а вот мое серебро пропало…»

А. В. Луначарский выдал артисту «охранную грамоту»:

«Настоящим удостоверяю, что в запертых сундуках, находящихся в квартире Ф. Шаляпина в Москве на Новинском бульваре в д. 113, заключаются подношения, полученные Ф. Шаляпиным в разное время от публики. Имущество это никакой реквизиции подлежать не может и, представляя собою ценную коллекцию, находится под покровительством Рабочего и Крестьянского Правительства».

Но и «грамота» наркома просвещения не спасала Шаляпина от реквизиций: перед ЧК все были равны. Даже симпатизировавший певцу финский коммунист Рахия, сидя с ним за рюмкой эстонской водки, как-то откровенно заметил: таких людей, как Шаляпин, надо резать.

— Почему?

— Ни у какого человека не должно быть никаких преимуществ над людьми. Талант нарушает равенство.

Обычно чекисты искали деньги, золото, антисоветскую литературу, оружие. Впрочем, ради упрощения процедуры отбирали все, что приглянется.

«Опять подымают ковры, трясут портьеры, ощупывают подушки, заглядывают в печку, — вспоминал Шаляпин. — Конечно, никакой „литературы“ у меня не было, ни капиталистической, ни революционной. Вот, эти 13 бутылок вина…

— Забрать вино, — скомандовал старший.

И как ни уговаривал я милых гостей вина не забирать, а лучше со мной отведать, добродетельные граждане против искушения устояли. Забрали. В игральном столе нашли карты… Забрали. А в ночном столике моем нашли револьвер.

— Позвольте, товарищи! У меня есть разрешение на ношение этого револьвера. Вот смотрите: бумага с печатью.

— Бумага, гражданин, из другого района. Для нас она необязательна.

Забавна была процедура составления протокола об обыске…

— Гриша, записал карты?

— Записал, — угрюмо отвечает Гриша.

— Правильно записал бутылки?

— Правильно, 13.

— Таперича, значит, пиши: револьвер системы… системы… какой это, бишь, системы? Какой системы, гражданин, ваш револьверт?

— Веблей Скотт, — отвечаю.

— Пиши, Гриша, системы библейской…

Карты, вино, библейскую систему — все записали, забрали и унесли».

Унизительные обыски, реквизиция домашней утвари, столового серебра, постельного белья становились реалиями жизни. А ведь Шаляпина никоим образом нельзя было назвать саботажником. Артист приглашен в Мариинский театр, его первое выступление состоялось в «Борисе Годунове» 19 января 1918 года. Опера давалась «в пользу фонда плотников театра»; они преподнесли Федору Ивановичу подарок — хлеб-соль и приветственный адрес, прикрепив его к деревянной части люка-провала (из него в 1895 году появился Шаляпин, дебютируя в партии Мефистофеля). В тот же день состоялось экстренное заседание Совета государственной оперы, Шаляпин избран его почетным председателем.

Певец искренне озабочен ситуацией в театре: труппа сильно поредела, нуждается в пополнении. Шаляпин спешно восстанавливает старые спектакли.

Его огорчают частые собрания, отвлекающие труппу от творческих дел. Режиссер Н. В. Смолич вспоминал о попытках «классового шантажа» монтировщиков декораций — этот рассказ записал писатель А. Л. Лесс:

«— Без нас, рабочих, — говорили они, — спектакли так же не могут идти, как и без актеров, а раз по новой конституции мы теперь равны, то и оклады должны быть одинаковыми…

Слово взял Шаляпин. Как ни странно, он полностью присоединился к требованиям рабочих. На следующий день перед началом спектакля Шаляпин в меховой безрукавке… энергично носил декорации и устанавливал их с завидной легкостью… Уже давно поставлены декорации, сквозь занавес доносятся звуки настраиваемых инструментов… а Шаляпин как ни в чем не бывало сидит с рабочими, рассказывает им какие-то комические истории, и все весело смеются.

— Пора одеваться, Федор Иванович, — сказал Шаляпину его друг, ведущий режиссер Исай Дворищин. — Скоро начнется первый акт.

— Нет, — решительно заявил Шаляпин, — я петь не буду… Я ставил декорации и устал… Свою работу я выполнил. А так как теперь все равны, то петь Олоферна будет сегодня плотник Трофим!

Сперва все были этими словами огорошены… Но тон и лицо Шаляпина были настолько серьезны, что все поняли: его решение бесповоротно… И они стали упрашивать Шаляпина не срывать спектакль.

— Вот, братцы, — сказал он, — вы видели, что я могу хорошо ставить декорации, а петь Олоферна никто из вас не может… Значит, мы не во всем равны… И здравый смысл должен подсказать вам всю нелепость такой уравниловки…»

Новых должностей Шаляпина не счесть, и они обязывают его вступать в отношения с советским чиновничеством. Федора Ивановича раздражают «дамы-коммунистки», жены руководящих лиц, «брошенные на культуру». Впрочем, возмущают не только «дамы», но и весь бессмысленный, нищенский, унизительный уклад новой жизни.

В своем дневнике 1919 года З. Н. Гиппиус оставила желчные наблюдения:

«Всеобщая погоня за дровами, пайками, прошениями о невселении в квартиры, извороты с фунтом керосина и т. д. Блок, говорят… даже болен от страха, что к нему в кабинет вселят красноармейцев. Жаль, если не вселят, ему бы их следовало целых „12“. Жена Горького (М. Ф. Андреева. — В. Д.) теперь комиссарша всех российских театров… „коммунистка“ душой и телом. В роль комиссарши — министра всех театрально-художественных дел — она вошла блестяще… Иногда художественная мера изменяет ей и она сбивается на роль уже не министерши, а как будто императрицы („Ей-богу, настоящая Мария Феодоровна“, — восклицал кто-то в эстетическом восхищении). У нее два автомобиля, она ежедневно приезжает в свое министерство, в захваченный особняк на Литейном — „к приему“… Наш интернациональный хлыщ — Луначарский — живет в сиянии славы и роскоши, эдаким неразвенчанным Хлестаковым. Занимает, благодаря физическому устранению конкурентов, место единственного и первого „писателя земли русской“. Недаром „Фауста“ написал (пьеса Луначарского называлась „Фауст и город“. — В. Д.). Гёте написал немецкого старого, а Луначарский — русского, нового, и, уж конечно, лучшего, ибо „рабочего“».

В Петрограде Шаляпин состоит в дирекции Мариинского театра, разрабатывает план реорганизации оперной труппы, исполняет обязанности управляющего художественной частью всех государственных, в том числе и драматических, театров, он член всевозможных советов и жюри. Летом 1918 года его просят возглавить Большой театр. Шаляпин отклоняет предложение — «боюсь очень всяких московских пройдох и тамошних интриг», — но с весны 1919 года все же соглашается стать членом директории Большого. Он поет во множестве спектаклей в Москве и Петрограде, выступает с концертами в клубах, на заводах, фабриках, в воинских частях.

Артисту не нужно искать контакта с аудиторией, его всегда принимают триумфально. Новый зритель, как считал певец, имел право «насладиться искусством наравне с богатыми». Перед спектаклями Мариинского театра нередко выступал А. В. Луначарский. Его вступительное слово имело просветительскую цель, посвящалось эпохе создания оперы, ее содержанию, сценической истории. Нарком подготавливал публику к восприятию спектакля. Но Шаляпин вовсе не стремился что-то упрощать в своих ролях, он «поднимал» зрителя до уровня спектакля, вел его за собой. Это сказывалось буквально во всем. На эстраду певец всегда выходил в концертном фраке, даже если в зале было холодно; лакированные ботинки, белые перчатки, лорнет, который он подносил к глазам, заглядывая в программу, кому-то казались неуместными в матросском клубе. Режиссер Большого театра Б. А. Покровский писал: «Многие обвиняли Шаляпина в том, что он эпатирует пролетарского зрителя, хочет показать, что он другой породы, хотя все знали, откуда он появился. На самом деле — нет. Это было высочайшее уважение к публике, к новой публике. И желание, может подсознательное, воспитывать в ней чувство театральности, торжественности художественного акта».

В январе 1918 года в Мариинском театре было решено организовать бенефисный спектакль в пользу рабочих сцены. Раньше этим правом кроме артистов могли пользоваться только хор и оркестр. Монтировщик декораций В. Я. Яковлев вспоминал, что Шаляпин одобрил идею и предложил поставить в этот вечер «Бориса Годунова». Певец подарил рабочим три своих рисунка:

«На одном Федор Иванович, подняв руки, зевает и потягивается. И подпись: „Рано поутру не будите меня, молоду“. На другом — Шаляпин в роли Еремки; что было на третьем, не помню.

Вручая рисунки, Федор Иванович сказал:

— Вот вам от меня подарок к вашему бенефису. В день спектакля продайте их в зрительном зале. Это увеличит ваши средства.

Спектакль прошел с большим успехом… В антракте, — продолжает свой рассказ В. Я. Яковлев, — стоя на барьере оркестра в зале, я продавал рисунки — подарки Федора Ивановича — на манер американской лотереи. Другой член комитета Е. Воронин собирал деньги в зале и вручал рисунки.

Помню, что нарком А. В. Луначарский сидел в кресле против меня и, смеясь, смотрел, как я, держа рисунок, кричал:

— Кто больше?..»

Но отношения Шаляпина с рабочими сцены, как мы знаем, не всегда складывались столь идиллично.

Весной 1918 года в стране наступил продовольственный кризис. Дирекция Мариинского театра искала возможность обеспечить хотя бы минимумом продовольствия всех работников театра. Весьма показательно заявление, которое подписал Шаляпин вместе с другими руководителями театра: «Считая себя обязанным по мере сил содействовать обслуживанию запфронта… члены дирекции отказываются от пайка, чтобы увеличить число пайков, могущих быть выданными работникам театра (не артистам)».

Доминанта новой социальной роли Шаляпина — присуждение звания народного артиста. Импровизация увлекающегося наркома Луначарского оказалась, вероятно, неожиданной для него самого, она родилась в ходе очередного «выступления перед демократической публикой» Мариинского театра. В антракте после первого акта «Севильского цирюльника» из гримерной срочно вызвали на сцену Шаляпина. Луначарский тут же перед занавесом на публике поздравил артиста. Видимо, Луначарскому потребовалось время, чтобы убедить власти легитимизировать свой душевный порыв, потому что официальное постановление появилось почти через месяц — 13 ноября 1918 года: «Совет Народных Комиссаров Союза коммун Северной области постановил в ознаменование заслуг перед русским искусством — высокодаровитому выходцу из народа, артисту Государственной оперы в Петрограде Федору Ивановичу Шаляпину — даровать звание Народного артиста. Звание Народного артиста считать впредь высшим отличием для художников всех родов искусств Северной области и дарование его ставить в зависимость от исключительных заслуг в области художественной культуры». (Заметим: слово «республика» нигде не упоминается, не очень понятно, как и когда оно появилось. Пока же Шаляпин, строго говоря, — народный артист «губернского масштаба» — Северной области России.)

Сигнал официального признания дал толчок новым награждениям: уже через три дня общее собрание артистов — солистов театра даровало Шаляпину звание заслуженного артиста государственных театров. Положение обязывает — теперь «Дубинушка» становится ритуалом, по идеологической весомости она уступает только «Интернационалу». Всё это не мешает производить обыски, реквизировать «излишки имущества», подарки публики, столовое серебро и пр. Особняк на Новинском бульваре превращен в перенаселенную коммунальную квартиру. Шаляпин, прежде открытый, жизнерадостный, становится мрачным, подозрительным — всюду сыск, доносительство, аресты. Он боится за судьбу близких и не устает предупреждать Иолу быть крайне осторожной.

Любопытную заметку поместила газета «Вечерние вести» 20 июня 1918 года:

«Позавчера Ф. И. Шаляпин, проезжая ночью около Страстного монастыря вместе со своим неизменным спутником И. Г. Дворищиным, был неожиданно остановлен патрулем. Ссадив Шаляпина и его спутника по разные стороны извозчика, патруль произвел тщательный обыск оружия, которого у обоих не оказалось. Предъявленный на прощание Шаляпиным паспорт смутил товарищей, и они поспешили извиниться».

Новый режим изымал из социального оборота категории, определяющие существование интеллигенции, — личность, талант, индивидуальность. Лояльный художник сотрудничает с партией, с властью; устраняющийся от сотрудничества — потенциальный или реальный враг народа.

И. А. Бунин вспоминал о многолюдном митинге в петроградском Михайловском театре в защиту культуры:

«Горький держал свою речь весьма долго и высокопарно и затем объявил:

— Товарищи, среди нас Шаляпин и Бунин! Предлагаю их приветствовать!

Зал стал бешено аплодировать, стучать ногами и вызывать нас… Выходило так, что Шаляпину опять надо было „становиться на колени“. Но он решительно сказал прибежавшему:

— Я не пожарный, чтобы лезть на крышу по первому требованию. Так и объявите в зале.

Прибежавший скрылся, а Шаляпин сказал мне, разводя руками:

— Вот, брат, какое дело: и петь нельзя и не петь нельзя — ведь в свое время вспомнят, на фонаре повесят, черти. А все-таки петь я не стану.

И так и не стал».

Награды и должности иногда помогали Шаляпину смягчать участь арестованных новой властью друзей и знакомых. «Приходится хлопотать то за одного, то за другого», — пишет Федор Иванович Иоле Игнатьевне 22 сентября 1922 года. «На днях арестовали Теляковского, и вот пришлось хлопотать об его освобождении. Слава Богу, выпустили, и вчера я его видел у себя. Довольно часто бываю у Алекс<ея> Максимовича… Если б ты знала, сколько народа через его просьбы сейчас освобождено от тюрьмы», — писал артист дочери. Однако усилия Шаляпина и Горького далеко не всегда увенчиваются успехом.

В мае 1919 года Шаляпин принимает у себя А. А. Блока и К. И. Чуковского. Речь идет о предполагаемом издании книги о Горьком. Федор Иванович начал диктовать свои воспоминания, Блок и Чуковский их редактировали. Видимо, таких встреч было несколько, потому что 18 июня 1919 года Шаляпин получает из издательства З. И. Гржебина письмо: «Многоуважаемый Федор Иванович! Не хотите ль Вы продолжить, или, вернее, закончить диктовку Ваших воспоминаний о Горьком? Редакторы очень торопят с этим делом. Может быть, будете любезны, черкнете с моим посланным, когда можно приехать. Уважающая Вас Е. Струкова». И здесь же приписка: «Умоляю Вас, глубокоуважаемый Федор Иванович, завершить начатое. Если бы у Вас выдалась свободная минута, я пришел бы лично просить Вас об этом, но теперь, когда нет телефона, боюсь помешать. Вам преданный К. Чуковский». Однако в условиях всеобщей разрухи завершить работу над книгой о Горьком не удалось.

Петроград полон жутких слухов о внезапных массовых арестах и ночных расстрелах. З. Н. Гиппиус записывает в дневнике:

«Зверей зоологического сада… кормят свежими трупами расстрелянных». Поговаривают, что в анархистских налетах участвует Мамонт Дальский. Волей-неволей приходится опасаться еще недавно лучших друзей. «Прошу тебя и всех вас, — пишет Шаляпин Иоле Игнатьевне в Москву, — быть крайне осторожными и ничего не говорить о политике даже с вашими друзьями и знакомыми. Потому что вообще ничего не известно, что у кого в душе». И в другом письме: «С Дальским о политике не говорите, примите его любезно. Пусть поживет в моей комнате. Из стола прошу вынуть все мои бумаги и перенести их в свою комнату, а также и все фотографии…»

Участие Дальского в бунтах и вылазках анархистов не доказано. Тем горше сознавать, что Шаляпин допускал возможность участия своего друга и соратника по искусству в сомнительных акциях. В Москве, направляясь к Шаляпиным на Новинский бульвар, Мамонт Викторович сорвался с подножки переполненного трамвая и попал под колеса. «И смерть его какая-то странная, необычная, и жизнь его была такая же», — сокрушенно писал о Дальском театральный критик А. Р. Кугель. Ирине Шаляпиной выпала тяжелая миссия опознания Дальского: «Как сейчас помню полуподвальное помещение и распростертое на каменном полу тело трагика… А в ушах все еще раздавались бессмертные стихи Пушкина, которые накануне, сидя у нас в столовой, со слезами на глазах читал Дальский». Хоронили Мамонта Викторовича на кладбище Александро-Невской лавры в Петрограде. Народу пришло мало. На гроб возложили венки от ресторана «Стрельна» и от Ф. И. Шаляпина — с надписью: «Кину русского театра».

В «Хождении по мукам» А. Н. Толстой изображает Дальского главарем анархистов. Это малодостоверная легенда. Театровед Г. Крыжицкий приводит в своей книге письмо анархистов, заключенных в петроградских «Крестах»: «Мамонт Дальский никакого прямого или косвенного участия в наших акциях не принимал. Его мы знаем только как артиста и не знаем лично».

Тяжкой утратой для Шаляпина стала смерть Василия Васильевича Андреева. За полгода до кончины друга Федор Иванович был на концерте его оркестра в Зимнем дворце, спорил с Луначарским — нарком называл народные инструменты примитивными, — добивался государственной субсидии для музыкального коллектива Андреева…

29 декабря 1918 года Петроград прощался с В. В. Андреевым. Печальная церемония началась в доме на Мойке, 64, где жил выдающийся музыкант. Шаляпин присоединился к процессии на Невском, у Гостиного Двора. Современник вспоминал: «Из автомобиля вышла могучая фигура в темно-синего цвета русской поддевке на меху. На голове этого гиганта красовалась необыкновенная меховая шапка. Подойдя ближе, я узнал Ф. И. Шаляпина — ближайшего друга Андреева, который один из первых открыл гениального певца-артиста… Процессия приближалась — Шаляпин обнажил голову».

Василия Васильевича Андреева отпевали в одной из небольших часовен лавры.

«Величайшая печаль охватила всех. Шаляпин, поднявшись по ступенькам катафалка, долго всматривался в спокойное лицо Андреева и со словами: „Вася, Вася! Что же ты сделал?“ — опустил голову на грудь Андреева. Через несколько мгновений, овладев собой, Шаляпин поднялся, поцеловал Андреева в лоб, несколько раз с нежностью погладил его по голове и с глазами, полными слез, отошел в сторону».

С Андреевым были связаны теплые воспоминания о первых петербургских дебютах. В послереволюционные годы Шаляпину остро не хватало простоты, сердечности, добрых друзей: уехали Рахманинов и Зилоти, Дальский и Андреев покинули бренный мир… Жизнь с каждым днем становилась все официальнее, «казеннее», бездушнее.

Артиста постоянно приглашали на многочисленные концерты, завершающие работу того или иного собрания. На одном из них, проходившем в Колонном зале Дома союзов, Шаляпин с удивлением заметил, что публика не слушает его, переглядывается, встает, шепчется, кого-то приветствует. Шаляпин закончил номер, а зал в ответ стал громко скандировать: «Да здравствует Ленин! Ура Ленину!» Конферансье долго успокаивал зал и дал знак Шаляпину продолжать выступление. В таких концертах Шаляпин ощущал себя неким досадным «декоративным приложением» к официальным торжественным мероприятиям.

Летом 1919 года Шаляпин пишет Иоле Игнатьевне: «Жалею, что сам не могу поехать в Москву, но причина все одна и та же — мне не хочется вертеться на глазах у начальствующих лиц и особенно сейчас, в это крайне неопределенное время, — начнут приставать с пением, а там окажется вместо концерта — митинг и тому подобные разные штуки, участвовать в которых для меня совершенно лишнее».

Избежать поездок в Москву, однако, не удавалось, тем более что в Петроград приходили вести о новых попытках «уплотнения» московского дома.

«Эта необходимость „просить“ была одной из самых характерных и самых обидных черт советского быта», — признавался Шаляпин. Он безуспешно пытается дозвониться до Л. Б. Каменева (его называли генерал-губернатором Москвы), обращается к посредничеству высокого советского чиновника и давнего приятеля Л. Б. Красина, просит его помочь Иоле Игнатьевне: «Бедная бывшая итальянская балерина ни в каком случае не принадлежит к числу так называемых „домовладельцев“ и, конечно, не выпила ни одной капли народной крови». 22 июня 1919 года Федор Иванович пишет Иоле Игнатьевне: «В случае осложнений пойди к Леониду Борисовичу Красину, это комиссар торговли, промышленности и железных дорог, а также друг Ленина. У него ты можешь рассчитывать найти покровительство и узнать о заложниках — куда посадили и вообще…»

Конечно же отстоять московский дом от тотального уплотнения не удалось. Теперь кабинетом Шаляпину служила маленькая комнатка на антресолях; когда Федор Иванович выпрямлялся, казалось, потолок лежит на его плечах.

Шаляпин жаловался Коровину:

«Я имею право любить свой дом. В нем же моя семья. А мне говорят: теперь нет собственности — дом ваш принадлежит государству. Да и вы сами тоже. В чем же дело? Значит, я сам себе не принадлежу. Представь, я теперь, когда ем, думаю, что кормлю какого-то постороннего человека… Что же они, с ума сошли, что ли? Горького спрашиваю, а тот мне говорит: погоди, погоди, народ тебе все вернет. Какой народ? Кто? Непонятно. Но ведь и я народ… Пришли ко мне какие-то неизвестные люди и заняли половину дома. Пол сломали, чтобы топить печку… Луначарский говорит, что весь город будет покрыт садами. Лекции по воспитанию детей и их гигиене будут читать. А в городе бутылки молока достать нельзя…»

Но для Коровина Шаляпин — человек всесильный, и он просит его помощи в защите от произвола местных властей. Дом в Охотине экспроприирован. «Прошу тебя попросить Луначарского или кого нужно, чтобы подтвердили мое право пользоваться своей дачей-мастерской, — пишет Коровин 17 февраля 1918 года. — …Я всю жизнь работал для искусства и просвещения… Жить в Москве не имею средств, надеялся жить и работать в Охотине. При даче только три десятины пахотной земли, даже в купчей помянуто: „участок, не приносящей дохода“, и притом я по происхождению крестьянин той же Владимирской губернии. Помоги, дорогой Федя, так как я не знаю, к кому обратиться, кроме тебя. Лично я болен очень и не могу приехать в Петроград просить. Сердце у меня страдает, и мне трудно ходить…» А 21 марта 1920 года Коровин снова пишет Шаляпину: «Ведь художнику нужен кров, мольберт, краски, холсты… Ведь в этих комнатушках я ведь имею старинные тряпочки — черепки, цветные фарфоры, фотографии… Всякую муру, но мне нужную как мой обиход художника. Ведь с этих чуждых и грошовых вещей, для всякого другого, я сделал много постановок… и теперь театр живет моими постановками, декорациями и костюмами. Если надо, конечно, сберечь памятники искусства старины, то новое искусство будет старым, нужно и его сберечь…»

Чем мог помочь Шаляпин, подвергавшийся унизительным обыскам, конфискациям, уплотнениям, сам вынужденный постоянно выступать в роли просителя?

Летом 1919 года Федор Иванович зовет Иолу Игнатьевну и детей в Петроград: «Одно только меня очень беспокоит: как сделать так, чтобы вы все остановились у меня и вместе с тем дети не узнали бы то, о чем ты не хочешь, чтобы они знали. Этот вопрос меня совершенно убивает. Нужно что-то сделать, что-то предпринять серьезное и решительное, а между тем я не знаю что, как сделать, потому что мне ни за что не хочется причинять тебе еще какие-нибудь огорчения и неприятности. Поэтому я буду просить тебя указать мне путь к выходу наименее болезненному». Письмо свидетельствует: до 1919 года дети не знали о второй семье отца.

Иола Игнатьевна сама в Петроград не поехала, но детей к отцу отпустила. Их приезд совпал с тревожным временем. К городу подступала армия генерала Юденича. Введен комендантский час. Дочь Ирина вспоминала, как ее вместе с братьями и сестрами задержал патруль. Узнав, что нарушители — дети Шаляпина, милицейский начальник сменил гнев на милость, позвонил артисту и послал охрану за Федором Ивановичем. Пришлось Шаляпину явиться в милицию вызволять детей.

О настроениях и надеждах певца — в письме Иоле Игнатьевне:

«Питер, конечно, будет занят надвигающимися белогвардейцами. Мы вчера ходили гулять на острова, на стрелку, откуда виден в дымке Кронштадт. Вчера была очень сильная бомбардировка из тяжелых орудий… Словом, положение угрожающее. Сегодня пришел ко мне человек, который знает наверное — ночью или завтра утром сдадут Петроград… Я, вероятно, не успею переправить детей в Москву. Но я тебя очень прошу… не беспокойся о них. Мне кажется, что с падением Питера Москва тоже долго не продержится… Я ведь хотел, чтобы ты приехала сюда, для того, чтобы можно было в случае уехать за границу…»

Письмо это впервые затрагивает тему отъезда из Советской России. Но Петроград не сдан, и дети благополучно вернулись в Москву.

Скоро Федор Иванович сам отправится в столицу по весьма серьезному поводу. У властей возникла идея «национализировать» бывшие императорские театры. Имущество Мариинского театра — костюмы, декорации, бутафорию, реквизит — предполагалось раздать любительским и провинциальным группам. Вместе с управляющим петроградскими государственными театрами И. В. Экскузовичем Шаляпин встречается с Лениным.

«Я вошел в совершенно простую комнату, разделенную на две части, большую и меньшую, — вспоминал певец. — Стоял большой письменный стол. На нем лежали бумаги, бумаги. У стола стояло кресло. Это был сухой и трезвый рабочий кабинет.

Ленин немного картавил на „р“. Поздоровались. Очень любезно пригласил сесть и спросил, в чем дело. И вот я как можно внятнее начал рассусоливать очень простой, в сущности, вопрос. Не успел я сказать несколько фраз, как мой план рассусоливания был немедленно расстроен Владимиром Ильичом. Он коротко сказал:

— Не беспокойтесь, не беспокойтесь. Я отлично все понимаю.

Тут я понял, что имею дело с человеком, который привык понимать с двух слов, и что разжевывать дел ему не надо. Он меня сразу покорил и стал мне симпатичен. „Это, пожалуй, вождь“, — подумал я. А Ленин продолжал:

— Поезжайте в Петроград. Не говорите никому ни слова, а я употреблю влияние, если оно есть, на то, чтобы ваши резонные опасения были приняты во внимание в вашу сторону.

Я поблагодарил и откланялся. Должно быть, влияние было, потому что все костюмы и декорации остались на месте и никто больше их не пытался трогать. Я был счастлив».

Характеристика, данная Ленину Шаляпиным в 1932 году, сегодня может удивить своей доброжелательностью, ведь портреты других советских вождей, нарисованные артистом, далеки от сентиментального флера, и понять, почему он отъединяет Ленина от его большевистской когорты, от всего содеянного ею в России, сложно. Вероятнее всего, в оценке Ленина Шаляпин учитывал и точку зрения Горького, который после смерти вождя в 1924 году написал проникновенный очерк, впоследствии неоднократно переиздававшийся с соответствующими политической конъюнктуре исправлениями.

Ленина, Сталина, других властных персон Шаляпин встречал у Демьяна Бедного, жившего демонстративно широко. В мемуарах Федор Иванович пишет:

«Бедного в Демьяне очень мало, и прежде всего в его вкусах и нраве. Он любит посидеть с приятелями за столом, хорошо покушать, выпить вина… В критические зимние дни он разухабисто бросает в свой камин первосортные березовые дрова. А когда я, живущий дома в 6-ти градусах тепла, не без зависти ему говорю, что это ты так расточаешь драгоценный материал, у тебя и без того жарко, мой милый поэт отвечал: „Люблю, весело пылает!“ …Бедный искренне считает себя стопроцентным коммунистом… Квартира Бедного в Кремле являлась для правящих верхов чем-то вроде клуба, куда важные, очень занятые и озабоченные сановники забегали на четверть часа не то поболтать, не то посовещаться, не то с кем-нибудь встретиться… У Бедного же я встретился с преемником Ленина Сталиным… Он говорил мало, с довольно сильным кавказским акцентом. Но все, что он говорил, звучало очень веско — может быть, потому, что это было коротко.

— Нужно, чтоб они бросили ломать дурака, а здэлали то, о чем было уже говорэно много раз…

Из его неясных для меня по смыслу, но энергичных по тону фраз я выносил впечатление, что этот человек шутить не будет. Если нужно, он так же мягко, как мягка его беззвучная поступь лезгина в мягких сапогах, и станцует, и взорвет Храм Христа Спасителя, почту или телеграф — что угодно. В жесте, движениях, звуке, глазах — это в нем было. Не то что злодей — таков он родился».

Квартира придворного поэта Демьяна Бедного — «большевистский оазис», здесь ничто не напоминало о суровой и скудной жизни москвичей. А за кремлевскими стенами писатели и поэты, ученые и артисты, художники и музыканты — те, кому еще «повезло», — по утрам выстраивались за продовольственными пайками: выдавался мерзлый картофель, ржавые селедки, залежалая мука и крупа… Но художественная жизнь в Москве продолжалась. Открывались выставки, театры, студии.

В Петрограде Шаляпин работал в Мариинском театре — и как артист, и как режиссер-постановщик, и как один из руководителей труппы. Условия существования непростые. Финансирование неустойчиво, здание требовало ремонта. В ночь на 5 октября 1919 года в зрительном зале обвалилась штукатурка — «Демона» отменили; не состоялся и «Севильский цирюльник» — 9 октября отключили электричество, спектакли прекратили до ноября. Ко второй годовщине Октября удалось показать «Псковитянку»: ее возобновлением занимался Шаляпин.

В декабре ударили свирепые морозы, и лишь когда собрали минимальные запасы дров, театр начал работать; зрителям (в отличие от артистов и музыкантов!) разрешили находиться в зале в верхней одежде. В марте 1920 года в городе вспыхнула эпидемия тифа, театр закрыли для проведения всеобщей дезинфекции.

Глава 3«ВЕРИТЬ ТОЛЬКО НАДО В ЖИЗНЬ, В РОССИЮ»


И все же, несмотря на все социальные катаклизмы и стихийные бедствия, жизнь в Советской России приобретала относительно мирный, упорядоченный характер. В море самой разной информации — политической, экономической, криминальной — снова большое место начинает занимать хроника культурной жизни, публикуются рецензии на спектакли и обзорные статьи, интервью с деятелями искусства, хлесткие фельетоны, карикатуры, шаржи. Читающая публика хочет знать, как живут и что думают о новой жизни их «властители дум», какую творческую, житейскую и политическую платформу они занимают. С нетерпением ждут программных заявлений и от Федора Ивановича Шаляпина.

В феврале 1918 года Шаляпин отвечал репортеру одной из газет: «Вот все хочу свой театр строить. Все думаю, как бы это по-новому надо. Большие бы, огромные театры для толпы на много тысяч, и там показать большое… Нужна большая красота… Новое нужно… А что перестройка эта самая тяжело идет — это ничего. Дело ведь у нас очень большое. Утрясется все, образуется. Верить только надо в жизнь, в Россию. Я верю».

Веря в будущее, Шаляпин открывает в Москве, в тогда еще не заселенном жильцами доме на Новинском бульваре, театральную студию для одаренной молодежи. Ученицами студии стали Ирина и Лидия Шаляпины. Федор Иванович тревожился за судьбы дочерей, решивших посвятить себя актерской профессии. Он всегда относился к детям нежно, с любовью, но кому, как не артисту, знать, сколько труда, испытаний, пота, мучительных переживаний скрыто за внешней привлекательностью, «парадностью» актерской жизни.

Шаляпин многое дал своим детям, но искренне был убежден в том, что художественный талант по наследству не передается. Беседуя с руководителем студии Ольгой Владимировной Гзовской, он настойчиво выспрашивал: в полную ли меру его дочери даровиты и сильны?.. Есть ли у них право вторгаться в область искусства? В ответ на замечание О. В. Гзовской: «Федор Иванович, зачем же так жестоко?» — Шаляпин горячо воскликнул: «А в искусстве жестокость — первейшая вещь. Разве Константин Сергеевич с вами, своей ученицей, которую он любит, не жесток в своих поисках правды? Разве сама правда не бывает жестока? Вот я и думаю — лучше знать обо всех трудностях работы в искусстве с первого абцуга, чтобы потом не было разочарований. Потому и говорю: плохо верю в таланты детей талантов… Ведь если дети мечтают о Театре с большой буквы, то надо, чтобы мечта не противоречила действительности, чтобы мечты имели основание. Иначе дело — табак!»

Шаляпин всегда проявлял большой интерес к экспериментальной работе Станиславского в музыкальном театре, часто посещал репетиции и спектакли его оперной студии при Большом театре. Вместе с ним смотрит спектакль «Гадибук», поставленный Е. Б. Вахтанговым в студии Габима. Представление произвело сильное впечатление: «Прекрасному театру Габима. Бросайте, бросайте в священный огонь вашего алтаря сердца, честные актеры! Знайте, что светом пламени вы озаряете мысль и открываете путь слепцам. Ф. Шаляпин».

Режиссерские поиски Е. Б. Вахтангова увлекли Шаляпина. На встрече с актерами после спектакля «Принцесса Турандот» Шаляпин прочел «Моцарта и Сальери» Пушкина и оставил в книге посетителей запись: «Попал в райский сад благоуханных разнообразных цветов. Спасибо и низкий поклон».

Как вспоминал участник спектакля, позднее известный режиссер Ю. А. Завадский, актеры попросили Шаляпина что-нибудь почитать: «Он сидел, непринужденно развалясь в кресле. Не меняя позы, произнес первые слова из „Моцарта и Сальери“. Прошло какое-то мгновение, и мы забыли, что перед нами Шаляпин, — это был Сальери. И таким же естественным было его перевоплощение в Моцарта. Произошло чудо искусства, тот „момент истины“, который освещает творчество великих художников… Из встреч с ним я всегда извлекал неповторимые уроки мастерства».

В студии Шаляпина начинали свою артистическую жизнь знаменитые впоследствии актеры и режиссеры: О. Н. Андровская, К. М. Половикова, О. Н. Абдулов, М. Ф. Астангов, Н. М. Горчаков, А. М. Лобанов, Р. Н. Симонов, И. П. Раппопорт, Ирина и Лидия Шаляпины. Функции председателя правления Иоле Игнатьевне помогал выполнять молодой юрист М. Г. Бедросов. Федор Иванович придумывает темы для этюдов, импровизирует роль помещика, остановившегося в «номерах»; остальные студийцы тут же «входят в роли» надоедающих барину просителей.

Летом 1919 года шаляпинская студия объединилась со студией А. А. Гейрота и вскоре, согласно решениям Театрального отдела Наркомпроса — им тогда управлял Вс. Э. Мейерхольд, — получила официальное название «Театр РСФСР-4». У студийцев появилось свое помещение — небольшой двухэтажный особняк неподалеку от Арбата. На первом этаже размещались гримерные и склад декораций, на втором — зал с небольшой сценой. В студии преподавали мастера, близкие к Художественному театру: О. В. Гзовская, В. Г. Гайдаров, С. Г. Бирман, С. В. Гиацинтова. Авторитет К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко, мхатовской школы здесь очень высок. Сценическому движению и танцу учила молодежь Иола Игнатьевна.

Бывало, Шаляпин долго засиживался в студии, пел, танцевал, рассказывал. Поздним вечером Осип Абдулов и Федор Иванович шли по Арбату. На пустынной улице дул холодный ветер. Абдулов спрашивал, как Шаляпин, играя Дона Базилио, прямо на глазах у публики «вырастает» до неправдоподобных размеров, вытягивается и сокращается, наподобие ползающего червя.

— Это верно, тут и от червяка что-то есть. Ведь для него главное — деньги. За деньгами он тебе от Арбатской площади до Смоленской проползет. Совесть у него такая — растяжная. Понимаешь?

— Это-то я понимаю, Федор Иванович, но непостижимо, как вы это проделываете. Так сказать — техника…

«Мы как раз проходили мимо фонаря, — вспоминал Абдулов. — Федор Иванович озорно подмигнул мне и вдруг присел на корточки, подхватил полы своей крылатки. И вот так, с согнутыми коленями, он стремительно пошел вперед. Я еле поспевал за ним. Постепенно, очень плавно, он распрямлялся, но это было незаметно, потому что так же постепенно опускалась крылатка. Он рос на глазах. Вдруг я увидел впереди фигуру какой-то старушки. Федор Иванович быстро приближался к ней, продолжая на ходу расти. Поравнявшись с ней, он внезапно выпрямился во весь свой огромный рост, как-то по-птичьи вытянул шею, раскинул руки и запел во весь голос: „Сатана там правит бал…“ Старушка мелко крестила воздух и шептала: „Свят, свят, свят“».

Абдулов наблюдал Шаляпина и в домашней обстановке, с близкими ему людьми. В квартире К. А. Коровина на Мясницкой часто бывала молодежь, повзрослевшие дети Шаляпина со своими друзьями. Коровин поражал всех невероятными рассказами, в которых трудно было отличить истину от вымысла, Шаляпин не отставал от него, Луначарский сочинял «научные» доклады на заданную тему: например, о производстве пуговиц в Южной Аргентине. Тут молодежь превращалась в благодарных зрителей: с огромного дивана все с восторгом следили за состязанием в остроумии, импровизации, выдумке.

Студия привлекала внимание многих артистов Художественного театра, в том числе и Евгения Багратионовича Вахтангова. Пристально следил за ее работой и заведующий Театральным отделом Наркомпроса Вс. Мейерхольд. 28 января 1921 года вождь «Театрального Октября» намеревался побывать на спектакле студии, но заболел и послал студийцам извинительное письмо с просьбой «поздравить… Вашего вожака гениального Федора Ивановича с новыми днями деятельности вашей студии… Будьте всегда уверены: я всегда всей душой с вами… Да здравствует молодая армия Театрального Октября. Вс. Мейерхольд. 31.1.21 г.».

На один из студийных капустников Федор Иванович привел И. М. Москвина, В. И. Качалова, известного конферансье Б. С. Борисова. Они тут же включились в программу, сымпровизировав «хор братьев Кроликовых» — это была пародия на популярный в ту пору хор братьев Зайцевых, выступавший в театрах миниатюр. Качалов надвинул на глаза кепку и обернул шею кашне, Москвин подвязал красным носовым платком якобы заболевшие зубы, Борисов надел феску Абдулова, Шаляпин взъерошил себе волосы, и они запели вразнобой, кто в лес, кто по дрова. Впоследствии этот номер студийцы неизменно включали в свои капустники.

…А в Петрограде у Шаляпина тоже творческие замыслы — он намерен выступить на драматической сцене.

Мысль выступить в драматической роли давно владела Шаляпиным. Ю. М. Юрьев помнил, что Федор Иванович намеревался сыграть Люцифера в «Каине» Байрона. Да и саму идею поставить в Художественном театре «Каина» подсказал Станиславскому Шаляпин…

Еще в 1898 году Стасов предрекал 25-летнему Шаляпину возможную блестящую карьеру драматического актера. Интерес певца к драме проявлялся весьма разнообразно: он любил читать друзьям «Моцарта и Сальери» Пушкина, пьесу Горького «На дне», репетировал с И. М. Москвиным роль Сатина, вместе с В. Ф. Комиссаржевской исполнял в концертной интерпретации «Манфреда» Байрона. Существование в «пограничной области» музыкального и драматического искусства и даже в заведомо слабых музыкально-сценических характерах позволяло ему подниматься до высокого трагизма. Поэтому, когда 10 ноября 1918 года в Александрийском театре состоялся торжественный вечер, посвященный столетию со дня рождения И. С. Тургенева, Шаляпин решил сыграть Яшку Турка в инсценировке «Певцов». В трактовке Шаляпина Яшка приобрел близкие ему черты ранних рассказов Горького: «Два босяка», «Челкаш» и др.

В молодые годы Шаляпин часто бывал за кулисами Александрийского театра. Теперь, спустя 20 лет, он пришел сюда как равный партнер выдающихся мастеров. Но, как вспоминал режиссер и актер Л. С. Вивьен, Шаляпин держал себя скромно, даже застенчиво, ответственно относился к небольшой, в общем-то, роли: «Несколько фраз, не больше. И вот что удивительно — этот гениальный мастер, у которого мы учились сценическому поведению, уменью лепить образ, сидел на репетиции тихо, в углу, словно робкий ученик… В спектакле Шаляпин спел „Лучинушку“, и как он ее спел!»

Весной 1919 года инсценировка «Певцов» с участием Шаляпина была показана на сцене Народного дома.

Шаляпина по-прежнему привлекают фигуры мощные, бунтарские. Артист мечтает поставить цикл музыкальных инсценировок по картине Репина «Бурлаки» и русской песне «Дубинушка», «Осуждение Фауста», «Манфред», и снова воображение возвращает его к казацкому атаману Степану Разину. 4 октября 1918 года в Вестнике общественно-политической жизни, искусства, театра и литературы (№ 14) появилось сообщение: «В кинематографических кругах возникла идея создать большую кинематографическую картину „Стенька Разин“. К разработке сценария привлечен и Максим Горький. Главное действующее лицо сыграет Шаляпин. Съемки будут происходить на Волге». Эти же сведения спустя пять лет подтверждает и журнал «Печать и революция» (1923. № 2). Идею всячески поддерживал и Луначарский. Фильм, однако, поставлен не был. В 1919 году Мариинский театр предполагал возобновить хореографическую картину М. М. Фокина «Стенька Разин» с участием Шаляпина. Замысел также не реализовался.

…В зимнем Петрограде разруха заметна больше, чем в Москве. Торцовые мостовые, деревянные брикеты и доски разобраны на дрова, тиф, испанка, полуголодный быт косят людей. Театры закрыты. Население подлежит мобилизации на трудовые общественные работы. Марии Валентиновне с прислугой предписано разгружать баржи на Неве…

Федор Иванович «идет за разъяснениями» в районный комитет:

«Встретил меня какой-то молодой человек с всклокоченными волосами на голове… и, выслушав меня, нравоучительно заявил, что в социалистическом обществе все обязаны помогать друг другу… Я ему говорю:

— Товарищ, вы человек образованный, отлично знаете Маркса, Энгельса, Гегеля и в особенности Дарвина… Доставать дрова зимою, стоять в холодной воде — слабым женщинам!..

— В таком случае, я сам завтра приду посмотреть, кто на что способен.

Пришел. Забавно было смотреть на Марию Валентиновну, горничную Пелагею, прачку Анисью, как они на кухне выстраивались перед ним во фронт…

— Ну, ладно. Отпускаю вас до следующей очереди. Действительно как будто не способны…»

Шаляпин тяготился однообразием и постоянством оседлой скудной жизни, он с радостью соглашался дать концерт даже в каком-нибудь провинциальном городе неподалеку от Питера. Обязанности импресарио в таких случаях брал на себя его секретарь Исай Григорьевич Дворищин. Он обычно и договаривался о вознаграждении: речь, как правило, шла об оплате натурой — мукой, сахаром, колбасой, селедкой…

Роль Дворищина в жизни Шаляпина весьма значима. Они познакомились в 1901 году, и очень скоро веселый, никогда не унывающий Исай стал незаменимым спутником певца в гастрольных поездках (обычно Дворищин пел партию Мисаила в «Сцене в корчме» из «Бориса Годунова» и подыгрывал Варлааму — Шаляпину). Исай Григорьевич умел успокоить Федора Ивановича, когда тому казалось, что голос «не звучит», мог вовремя рассмешить его, отвлечь от мрачных мыслей.

Дворищин хорошо знал особенности характера Шаляпина, не терпевшего одиночества, и всегда составлял ему компанию — в дороге, в гостинице, в гримуборной. Он безропотно терпел порой жестокие розыгрыши своего друга и хозяина. Однажды он «проиграл» в карты свою курчавую шевелюру. В другой раз одежду спящего Исая Шаляпин пришил нитками к дивану и громко крикнул: «Караул!» Как-то, уезжая в зарубежное турне, Федор Иванович внезапно подхватил щуплого Дворищина в уже отправляющийся поезд. Пограничникам находчивый Исай Григорьевич предъявил вместо документов фотографию. На ней он был снят вместе с Шаляпиным. На фото надпись: «Эх, Исай, побольше бы таких артистов, как мы с тобой…»

Впрочем, отношения секретаря и патрона не вписывались в традиционный литературно-сценический дуэт «короля и шута». Шаляпин доверял музыкальному вкусу Дворищина, советовался с ним, когда составлял программу концертов; после выступлений Исай должен был подробно рассказать Федору Ивановичу о своих впечатлениях, критику своего наперсника певец всегда внимательно выслушивал.

Существует несколько портретов, шаржей Дворищина, любовно написанных Федором Ивановичем. Конечно, отношения с «секретарем» сильно отличались от иных приятельских связей артиста, например от дружбы с Горьким, который, к слову сказать, не любил шаляпинского «окружения», и другими «маленькими» актерами, составлявшими «свиту» Шаляпина…

В доме Горького на Кронверкском проспекте Федор Иванович свой человек. К Горькому приходили за советом, за помощью, просто отогреться. Мария Федоровна Андреева была озабочена проведением конкурса на лучшую мелодраму, созданием нового театра — Большого Драматического, которому впоследствии будет присвоено имя Горького. В числе домочадцев — художник И. Н. Ракицкий по прозвищу Соловей, художница Валентина Ходасевич — ее называют Купчихой, секретарь писателя П. П. Крючков — он получил имя по своим инициалам и первому слогу фамилии — Пе-пе-крю. Сам Горький именовался Дука. Появившуюся здесь авантюрную даму Марию Закревскую-Будберг прозвали Титкой: она войдет в историю почти как Мата Хари (книга Н. Н. Берберовой о ней называется «Железная женщина»).

Валентина Ходасевич вспоминала:

«Вечерами мы жгли лучину в камине, в комнате Ракицкого, все одетые кто во что — потеплее… Часто приходил Федор Иванович с Марией Валентиновной, оба огромные, великолепные — шубы и шапки не снимали. Федор услаждал нас песнями и романсами, да и рассказчиком он был прекрасным — с большим юмором. Приводили они с собой любимого бульдога, белого с коричневыми пятнами, до смешного похожего на Федора Ивановича. Когда ему говорили: „Милиционер пришел!“, он падал как подкошенный на бок и делал вид, что умер, даже дыхание задерживал. Шаляпин очень его любил, обучал разным трюкам, гордился им и говорил: „Способный! Неплохой артист из него получится! С ним мы по миру не пойдем!“».

Федор Иванович в шубе, шапке и с бульдогом запечатлен на знаменитом портрете Б. М. Кустодиева. Артист предложил художнику сделать эскизы декораций и костюмов к «Вражьей силе» (опера А. Н. Серова написана на сюжет комедии А. Н. Островского «Не так живи, как хочется»).

«Кто лучше его (Кустодиева. — В. Д.) почувствует и изобразит мир Островского? Я отправился к нему с этой просьбой… Всем известна его удивительная яркая Россия, звенящая бубенцами масляной. Его балаганы, его купцы… его сдобные красавицы, его ухари и молодцы, — вообще, все его типические русские фигуры, созданные по воспоминаниям детства, сообщают зрителям необыкновенное чувство радости. Только неимоверная любовь к России могла одарить художника такой веселой меткостью рисунка и такой аппетитной сочностью краски в неутомимом его изображении русских людей…»

Борис Михайлович Кустодиев в свои 40 лет тяжело болен, передвигается по квартире в инвалидном кресле. Выслушав Шаляпина, художник с готовностью принял его предложение:

— С удовольствием, с удовольствием. Я рад, что могу быть вам полезным в такой чудной пьесе. С удовольствием сделаю вам эскизы, займусь костюмами.

Работа спасала Кустодиева от отчаяния. Он хотел присутствовать на репетициях «Вражьей силы». Если Шаляпину удавалось достать грузовик, друзья погружали в кузов автомобиля сидящего в кресле Бориса Михайловича, подъезжали к Мариинскому театру и вносили в зрительный зал.

Премьера «Вражьей силы» в новых декорациях и костюмах состоялась 23 октября 1920 года. А. А. Блок записал в дневнике: «Шаляпин в Еремке достигает изображения пьяной наглости, хитрости, себе на уме, кровавости, ужаса русского кузнеца…» Но главной заботой Шаляпина-режиссера была не собственная роль, он стремился создать на сцене исполнительский ансамбль. Он строго выговаривал молоденькому артисту миманса в крохотной роли ярмарочного зазывалы, смешившего публику забавными трюками в сцене гулянья, за то, что он отвлекал зрителя от серьезной сцены сговора Петра и Еремки. Этим статистом был юный Николай Черкасов, навсегда запомнивший шаляпинские уроки.

В пору работы над «Вражьей силой» Б. М. Кустодиев написал портрет Марии Валентиновны, а несколько позднее и самого Шаляпина. Художник сделал несколько этюдов и подготовительных рисунков, потом приступил к созданию картины. Холст был подвешен к потолку, Кустодиев работал, отлого наклоняя полотно над собой. Этот портрет, созданный в 1921 году, едва ли не самый известный: Шаляпин в распахнутой шубе на фоне ярмарки, балаганов, заснеженных деревьев. Позади, рядом с рекламной тумбой (в наклеенной на нее афише объявлены гастроли Федора Ивановича), — Исай Дворищин, дочери певца Марфа и Марина, одна держит в руках игрушечную обезьянку. Среди промежуточных, «рабочих» названий картины — «Шаляпин в незнакомом городе». Фоном для фигуры певца стала ярмарочная площадь то ли Казани — родины артиста, то ли Астрахани — родины Кустодиева. Но особенно тесно фон связан со спектаклем, над которым дружно работали художник и певец.

Писатель Дон Аминадо (Аминад Петрович Шполянский) назовет портрет «Широкая масленица» (первые слова арии Еремки из «Вражьей силы»), считая, что эта праздничная ярмарка да и сам артист — символы дореволюционной Москвы. В ностальгическом описании «грешной, сдобной, утробной» Москвы у Дон Аминадо — метет метелица, несутся санки, заливается гармонь… «И над всем этим кружением, верчением и мельканием, над качелями и каруселями, ларями, шатрами, прилавками и палатками… над Москвой, над веселой гульбой… в разрыве, в просвете синего неба церковной синевы, — в меховой высокой шапке, в бобровой шубе, огромный, стройный, ладный, живой, во весь рост стоял в молодой своей славе российский кумир, языческий бог — Федор Иваныч Шаляпин…»

Право же, трудно представить себе истинные обстоятельства, в которых создавался портрет: голодный, холодный Петроград, художник, прикованный к инвалидному креслу. В сундуке архивного отдела Музея имени М. И. Глинки хранится та, «историческая» шуба, запечатленная на портрете.

«— Шуба-то хорошая, да, возможно, краденая…

— Как краденая? Шутите, Федор Иванович, — удивлялся Б. М. Кустодиев.

— Да так, говорю, недели три назад получил ее за концерт от какого-то государственного учреждения. А вы ведь знаете лозунг — „грабь награбленное“…

— Вот мы ее, Федор Иванович, и закрепим на полотне. Ведь как оригинально: и актер, и певец, а шубу свистнул», — вспоминал Шаляпин свой разговор с художником в книге «Маска и душа».

Осенью 1920 года в Петроград приехал английский писатель Герберт Уэллс. Вместе с сыном Джипом он остановился у Горького. Англичанина поразило, что даже всемирно известный писатель имеет один-единственный костюм — тот, который на нем. У Горького Уэллс познакомился с Шаляпиным, вместе с Алексеем Максимовичем смотрел спектакли с участием артиста.

«Как это поразительно, — удивлялся Уэллс, — русское драматическое и оперное искусство прошло невредимо сквозь все бури и потрясения и живо по сей день… Мы слышали величайшего певца и актера в „Севильском цирюльнике“ и в „Хованщине“, музыканты великолепного оркестра были одеты весьма пестро, но дирижер по-прежнему являлся во фраке и белом галстуке… Я слышал Шаляпина в Лондоне, но не имел тогда случая с ним познакомиться. Теперь же, в Петрограде, наше знакомство состоялось и мы отобедали в кругу его милого семейства. У него две маленькие дочки, обе недурно разговаривают на несколько манерном, безупречно правильном английском языке, а младшая превосходно танцует… В сегодняшней России Шаляпин воистину представляется чудом из чудес. Это подлинный талант, дерзкий и ослепительный. В жизни он пленяет тем же воодушевлением и неиссякаемым юмором…»

Свои впечатления Уэллс включил в книгу «Россия во мгле», они субъективны и поверхностны. Многое от гостя преднамеренно скрывали. У Горького только что был обыск. В Москве, куда Алексей Максимович поехал отстаивать свои права, однако, гарантий, что в будущем ничего подобного не повторится, он не получил. И немудрено…

…Перед высылкой из России в сентябре 1922 года князь Сергей Евгеньевич Трубецкой прощался с Северной столицей:

«Какая разница с Москвой! И тут и там на всё легла печать большевизма, но легла она не одинаково. Старая московская жизнь была убита, но Москва все же интенсивно жила какой-то новой и злобной жизнью, но все же это был живой город. Петербург же производил впечатление какого-то полумертвого царства. Старая жизнь была здесь убита, а новая еще не полностью завладела им. Петербург был как бы огромной, стильной барской усадьбой, из которой ушли старые хозяева и которую еще не освоили новые и чуждые ее духу пришельцы. По сравнению с Москвой Петербург казался полупустым. Народа было мало, на улицах между камней пробивалась трава, и запущенность придавала дворцам и памятникам какую-то особую, щемящую красоту…»

Глава 4ПОРА РАЗЛУК


С апреля 1917 года в газете «Новая жизнь» Горький публикует цикл статей под рубрикой «Несвоевременные мысли». Февральскую революцию писатель, как известно, приветствует, но события, развернувшиеся после октября 1917 года, вызывают у него ужас и возмущение. Он протестует против разгона Учредительного собрания и расстрела рабочих, которые поддерживали его своей манифестацией. «„Правда“ лжет, — пишет Горький. — Именно этих рабочих и расстреливали, и сколько бы ни лгала „Правда“, она не скроет позорного факта… Итак, 5 января расстреливали рабочих Петрограда, безоружных. Расстреливали без предупреждения о том, что будут стрелять, расстреливали из засад, сквозь щели заборов, трусливо, как настоящие убийцы».

Горький обвиняет большевиков в звериной жестокости, «дикой грубости», исторической поспешности и нетерпимости к своим идейным и политическим противникам. Горького и Шаляпина, как и В. Г. Короленко, В. В. Вересаева, И. А. Бунина, А. И. Куприна и многих других видных деятелей культуры, потрясали жестокость репрессий, бессмысленные казни, массовое истребление невинных людей. Из Полтавы В. Г. Короленко писал: кровавая, беспощадная борьба классов озлобляет народ, «взаимное исступление доходит до изуверства».

Власть недовольна Горьким: Буревестник революции вышел из подчинения! «Правда» 10 декабря 1917 года помещает статью В. Полянского под многозначительным заголовком «В путах старого мира»; там же, в номере от 31 декабря, скорый на политические ярлыки услужливый Демьян Бедный откликается стихотворением «Горькая правда (посвящается всем отшатнувшимся от народа писателям, М. Горькому и В. Короленко особливо)».

Положение Горького осложнялось враждебным отношением к нему председателя Петроградского совета Г. Е. Зиновьева. Он, как писала в своих воспоминаниях Н. Н. Берберова,

«…старался вредить Горькому где мог и как мог. Арестованным, за которых хлопотал Горький, нередко грозила худшая участь, чем если бы он за них не хлопотал… Ища защиты у Ленина, Горький то и дело звонил ему по телефону, писал письма и лично ездил в Москву. Нельзя отрицать, что Ленин старался прийти ему на помощь, но до того, чтобы по-настоящему обуздать Зиновьева, не доходил никогда, потому что, конечно, ценил Горького как писателя, а Зиновьева — как испытанного большевика, который был ему нужнее».

Шаляпин называл Зиновьева «самовластным феодалом». Однажды, находясь у него на приеме, Федор Иванович наблюдал, как лихо решал «феодал» судьбы своих бесправных «вассалов», распоряжаясь по телефону:

— С ними церемониться не надо. Принять самые суровые меры… Эта сволочь не стоит даже хорошей пули…

И Горький, и Шаляпин готовы были принять революцию. Но как принять зверскую расправу матросов с членами Временного правительства А. И. Шингаревым и Ф. Ф. Кокошкиным, свирепый «красный террор»?.. Тяжело пережил Шаляпин нелепую гибель близких друзей — баронов Стюарт. Братья Владимир и Николай Стюарты познакомились с ним в пору его выступлений в Панаевском театре еще в 1894 году. Веселые и отзывчивые молодые люди помогли провинциалу-певцу стать известным, ввели его в дом Тертия Филиппова, открывшего Шаляпину путь на императорскую сцену. Бескорыстные, восторженные поклонники искусства (один из братьев был товарищем председателя Музыкально-художественного общества имени М. И. Глинки), они никоим образом не выступали против новой власти. Но у них был наследственный баронский титул. Этого оказалось достаточно для ареста. Шаляпин отправился хлопотать в ЧК, на Гороховую улицу: прошел слух, что в Москве только что приняли решение не применять к «политическим элементам» смертную казнь. Но в Петрограде не стали утруждать себя ожиданием официального декрета и ради упрощения дела спешно, в одну ночь, расстреляли всех арестованных.

Горький в «Несвоевременных мыслях» не устает указывать новым вождям и исполнителям приказов на их провалы:

«В чьих бы руках ни была власть, за мною остается право отнестись к ней критически. И я особенно подозрительно, недоверчиво отношусь к русскому человеку у власти, — недавний раб, он становится самым разнузданным деспотом, как только приобретает возможность быть владыкой ближнего своего».

Газета «Правда» тут же награждает писателя убийственным политическим ярлыком: «Горький заговорил языком врагов рабочего класса». (Со временем Горький овладеет и методом, и лексикой большевистской полемики и сам напишет пространную статью в той же «Правде» под красноречивым названием «Если враг не сдается — его уничтожают», статью, оправдывающую жестокие репрессии рубежа 1920–1930-х годов; спустя полтора десятилетия это будет «другой» Горький новой, сталинской эпохи.)

Пока же «окоротить» Горького не удается, и он продолжает размышлять на страницах «Новой жизни» о том, как изуверски трансформировались в революционной практике отношения власти, человека и народа: «Нельзя полагать, что народ свят и праведен только потому, что он — мученик, даже в первые годы христианства было много великомучеников по глупости. И не надо закрывать глаза на то, что теперь, когда „народ“ завоевал право физического насилия над человеком, — он стал мучителем не менее зверским и жестоким, чем были его мучители. И вот теперь этим людям, воспитанным истязаниями, как бы дано право свободно истязать друг друга. Они пользуются этим правом с явным сладострастием, с невероятной жестокостью».

Пораженный трагическим размахом последствий первых революционных преобразований, Горький признался: «Морали, как чувства органической брезгливости ко всякому грязному и дурному, как инстинктивного тяготения к чистоте душевной и красивому поступку — такой морали нет в нашем обиходе».

Чаша большевистского терпения переполнилась — в июне 1918 года Горькому вручили ордер на закрытие «Новой жизни». Он обратился за помощью к Ленину, но акция была согласована с вождем. Горькому осталось только писать протесты Дзержинскому, Зиновьеву, Рыкову и спасать от вымирания «буржуазную интеллигенцию» — ученых, литераторов, художников, вымаливая для них пайки и пособия. Ленину назойливость Горького обременительна, вождь прямо указал писателю на дверь: «Не хочу навязываться с советами, а не могу не сказать: радикально измените обстановку, и среду, и местожительство, и занятие, иначе опротиветь может жизнь окончательно».

В 1921 году Горький, наконец, уезжает за границу «для лечения». К. И. Чуковский запомнил его последнюю перед расставанием фразу: «С новой властью нельзя не лукавить». Однако и сменив по совету Ленина «среду и местожительство», Горький не может сразу выработать новый образ мыслей. В 1922 году он пишет председателю Совнаркома РСФСР А. И. Рыкову: «Если процесс социалистов-революционеров будет закончен убийством — это будет убийство с заранее обдуманным намерением — гнусное убийство… За время революции я тысячекратно указывал Советской власти на бессмыслие и преступность в безграничной и некультурной стране». Но теперь суждения Горького — мало кому слышимый глас из-за границы. Гнусное убийство предотвратить, естественно, не удается. В январе 1924 года Горький признается своему французскому другу Ромену Роллану: «…я не возвращусь в Россию, и я все сильнее и сильнее ощущаю себя человеком без родины. Я уже склонен думать, что в России мне пришлось бы играть странную роль — роль противника всех и всего».

Но признание — лишь настроение момента. Убедившись в своей невостребованности, писатель уже с 1925 года круто меняет политическую ориентацию, сделает ставку на советский режим, вернется в Россию и сыграет странную и страшную роль — защитника всех и всего, что связано с большевистским режимом. На взаимоотношениях с Шаляпиным такая «перемена курса» отразится весьма существенно…

В 1921 году на вечере, посвященном А. С. Пушкину, А. А. Блок сказал: «Поэт умирает потому, что дышать ему уже нечем, жизнь потеряла смысл». Лето и осень 1921 года воспринимались как время апокалиптическое. 7 августа Александр Блок умер. Он призывал интеллигенцию «слушать музыку революции», но эта «музыка» стоила жизни самому поэту: отторгнутый кругом недавних друзей, безмерно одинокий, смертью своей он завершал эпоху «невиданных мятежей»…

Судьба Шаляпина предрешена. Как и Горький, он мешал, давал повод общественному мнению на Западе обвинять советские власти в бедственном положении русской интеллигенции. «Я все яснее видел, — писал Шаляпин, — что никому не нужно то, что я могу делать, что никакого смысла в моей работе нет. По всей линии торжествовали взгляды… сводившиеся к тому, что, кроме пролетариата, никто не имеет никаких оснований существовать и что мы, актеришки, ничего не понимаем… И этот дух проникал во все поры жизни, составлял самую суть советского режима в театрах».

10 мая 1921 года на заседании Политбюро ЦК РКП(б) в присутствии В. И. Ленина среди прочих важнейших государственных тем обсуждается вопрос о разрешении Ф. И. Шаляпину выехать за границу. Политбюро ЦК РКП(б) решило: «Утвердить Постановление Оргбюро и выпустить Шаляпина за границу при условии гарантии со стороны ВЧК за то, что Шаляпин возвратится. Если ВЧК будет возражать, вопрос пересмотреть».

Всесильная ВЧК возражать не стала, и через несколько месяцев Федор Иванович получил официальные документы. Речь идет не о разовых гастролях, а о возможности регулярно несколько месяцев в году выступать за рубежом. Убеждая Малый Совнарком в необходимости материально поддержать «так называемых европейских светил культуры», А. В. Луначарский писал:

«Никоим образом нельзя поверить, чтобы Республика не в состоянии сколько-нибудь благопристойно содержать людей, которых беспрестанно приглашает к себе заграница и за бедственное положение которых (часто, увы, имеющее действительное место) нам шлют тяжелые упреки. Эти лица следующие. 1. Ф. И. Шаляпин. Согласно решения ЦК РКП тов. Шаляпину будет дан трехмесячный отпуск за границу… Факт его отъезда является новым подтверждением необходимости урегулировать раз навсегда как оплату, могущую быть данной Шаляпину со стороны Советской республики, так и жертвы, которые со своей стороны Шаляпин ей приносит…»

Еще более колоритен документ, обнаруженный в архиве Наркомпроса. В нем Луначарский прямо говорит о том, что произойдет, если

«мы не дадим Шаляпину минимума, которого он от нас требует»: «Рано или поздно, но он от нас удерет. Это не подлежит для меня никакому сомнению… Разница между его заработком в России и за границей… громадная. Допустим даже, что он не соблазнится в этот раз остаться в Америке… Это случится либо в следующую его поездку, либо просто он в один прекрасный день перейдет финскую границу и — конец. У нас таким образом уехало из России видимо-невидимо актеров без всякого нашего разрешения. Легко может сделать это и Шаляпин, будет скандал…»

О Луначарском Шаляпин вспоминал с благодарностью: «Луначарский не раз меня выручал». В Москве нарком просвещения торжественно вручил Федору Ивановичу контракт от фирмы «Несравненная Павлова», принадлежавшей импресарио Солу Юроку. Документ гарантирует певцу 57 с половиной миллионов рублей за выступление. Эта фантастическая цифра напоминает об инфляции начала 1920-х годов.

…В июне 1921 года старшая дочь певца Ирина вышла замуж за студийца Павла Пашкова. Все хлопоты легли на плечи отца. «Чтобы устроить сравнительно прилично свадьбу — нужно потратить 10 000 000 рублей, а где их взять? Поэтому свадьба будет скромная и придется обойтись тремя миллионами», — пишет Шаляпин одному из друзей.

Бракосочетание Ирины и Павла состоялось 15 июня в церкви Большого Вознесения, где когда-то венчался Пушкин с Натальей Гончаровой и где крестили Ирину. Весть о том, что артист будет участвовать в церковной службе, облетела жителей окрестных улиц. В храм было не войти, многие остались стоять на улице. Невеста с женихом торжественно прошли к аналою, Шаляпин стоял на клиросе, держа перед собой раскрытую церковную книгу. Хор стройно пропел молитву, и голос Шаляпина огласил своды старого храма… Прихожане, затаив дыхание, слушали Чтение. «Когда отец, повышая голос, дошел до слов: „…A жена да убоится своего мужа…“ — он оглянулся на меня и посмотрел таким взглядом, что у меня мурашки пробежали по спине», — вспоминала Ирина Федоровна.

Свадебную процессию везла лошадь, похожая на донкихотовского Росинанта. Старого немощного рысака с торчащими ребрами запрягли в великолепную пролетку. Возвратившихся из храма молодых отец встретил у ворот дома на Новинском бульваре «Эпиталамой» из оперы А. Рубинштейна «Нерон» — «Пою тебе, бог Гименей».

Свадьба старшей дочери Шаляпина почти совпала по времени с рождением самой младшей. 17 июля 1921 года Мария Валентиновна родила девочку. В святцах не нашлось подходящего женского имени, и потому Федор Иванович решил переделать редкое мужское имя Дасий на Дасию. Рассказывали: артист подпоил священника, и тот дал согласие на столь необычное имя. Дася или Даська, как называл ее отец, стала десятым (если считать вместе с усыновленными детьми Марии Валентиновны) ребенком Федора Ивановича.

В августе 1921 года певец получил командировочное удостоверение, выданное «Народному артисту Ф. Шаляпину и его костюмеру-одевальщику Н. Н. Хвостову в том, что означенные лица командируются за границу на предмет обследования подготовки практического разрешения вопроса о вывозе русского искусства за границу…». Документ подписал нарком внешней торговли Л. Б. Красин. Ехал Федор Иванович бесплатно в вагоне вместе с правительственной делегацией и заместителем комиссара по иностранным делам М. М. Литвиновым.

В Латвии артисту не слишком уютно. Валюты нет, советский же миллион неконвертируем. Приятной неожиданностью оказалась встреча с прибывшим из Лондона Фредом Гайсбергом — совладельцем граммофонной фирмы «His Master’s voice». Их дружеские отношения начались в 1902 году, и с той поры Федор Иванович более тридцати лет сотрудничал со знаменитой фирмой. Сотни пластинок артиста, напетые в России и за границей, расходились по всему миру. И каждой из них предшествовала кропотливая работа: часто певец браковал диски, требовал повторной записи…

В Риге Фред Гайсберг вручил Шаляпину чек на 200 фунтов стерлингов — проценты с продажи пластинок, записанных еще до войны, в 1913 году. Эти деньги помогли артисту приодеться, ведь на Шаляпине, как он вспоминал, были «совершенно не подходившие друг к другу пиджак, жилет и брюки». Из Риги певец направляется в Финляндию — навестить Марину. Газеты пестрят провокационными заголовками: «Мефистофель при Чрезвычайке», «Большевик ли Шаляпин?». Волей-неволей нужно определять свое отношение к советской власти. «Я не желаю бежать с родины, в то время как она переживает нужду, — отвечал певец в одном из интервью. — Я и Горький служили и будем служить народу. В настоящее время я уезжаю в концертное турне в Лондон и Америку и вернусь вновь в Россию, где осталась моя семья, дети и друзья. Там я нахожусь в непосредственной связи с тем революционным народом, который меня не судит и не ругает».

Путь Шаляпина лежит в Англию, здесь выступал он в 1914 году, перед войной. Концерты в Лондоне, Бирмингеме и Ливерпуле проходят триумфально: «Огромный зал был забит сверху донизу. Я снова увидел знатных особ в вечерних туалетах — зрелище, от которого я порядком отвык за последние семь лет. С чувством огромного душевного волнения я вышел на сцену, и весь зал встал, приветствуя меня овацией, продолжавшейся несколько минут. Я запел, и голос мой уверенно разнесся по огромному залу. Ощущение, что я человек с „волчьим билетом“, напрочь покинуло меня. Я почувствовал, что крылья мои свободны и что песни мои могут парить высоко в облаках. Я не чувствовал себя русским или китайцем, большевиком или меньшевиком. Я снова чувствовал себя артистом!»

И вот уже Шаляпин на борту океанского лайнера «Адриатик» плывет в Америку. Его спутники — Герберт Уэллс и известный немецкий композитор Рихард Штраус. Федор Иванович рад своим именитым попутчикам. Погода благоприятствовала путешествию, почти весь день пассажиры проводили на просторной палубе, а перед завершением рейса музыканты дали гала-концерт в пользу моряков и их семей. Увлеченные благородным делом, Уэллс и Шаляпин рисовали карикатуры, которые тут же приобретались по баснословным аукционным ценам. Под аккомпанемент Штрауса Шаляпин спел несколько романсов и оперных арий. Публика была в восторге от концерта мировых знаменитостей и близкого общения с ними.

Неделя плавания получилась на редкость удачной. Но едва Федор Иванович ступил на американскую землю — фортуна отвернулась от него. В Нью-Йорке Шаляпин заболевает тяжелейшим ларингитом — концерты отменяются. Проходит неделя, другая — голоса нет! Шикарный отель «Уолдорф Астория» становится для Шаляпина фешенебельной тюрьмой.

«Боже, чем я прогневал тебя, что ты ниспослал на меня тяжкую кару!» — повторял артист. Николаша Хвостов, как мог, утешал своего хозяина. Прибывший из Лондона Фред Гайсберг уговаривал Федора Ивановича отправиться в Нью-Джерси — отдохнуть и полечиться у его родственников. Юрок в отчаянии. Семь концертов отменены. В конце ноября импресарио удалось уговорить Шаляпина выступить. Однако чувствует он себя неважно, голос не звучит, кажется чужим.

Сол Юрок вспоминал:

«Зал был полон до отказа. Взрывы аплодисментов красноречиво говорили, что терпение публики истощилось. Я вышел в зрительный зал и поспешил к ложе, в которой, я знал, должна сидеть Анна Павлова. Я потащил ее за кулисы. Если бы не ее нежная настойчивость, Шаляпин не стал бы петь в этот вечер. Она обвила тонкими руками его массивные плечи, и слезы полились из ее глаз, а затем и из его. „Ну ладно, Анюта, ладно, — говорил он. — Пусть кто-нибудь выйдет на сцену и скажет, что я простужен. Иначе я не могу“. Мне никогда не забыть этого концерта. Если бы теперь мне снова пришлось пережить все это, я первый бы настаивал на том, чтобы Шаляпин не пел. Шаляпин спел всего номеров шесть: больше он петь не мог. Публика ничем не выражала своего протеста: возможно, она была слишком поражена. Какова бы ни была причина, но все расходились тихо».

Пребывание в Америке, казалось, принесет одни убытки. Полтора месяца были сплошным кошмаром. Лишь в начале декабря Шаляпин выздоравливает. 9 декабря 1921 года артист поет «Бориса Годунова» на сцене Метрополитен-оперы. Ему отводят артистическую уборную недавно умершего Энрико Карузо.

«Он был хороший парень и мой большой приятель, — пишет Шаляпин дочери Ирине. — Вот что я написал там на стене — на „память“…»

Сегодня с трепетной душой

В твою актерскую обитель

Вошел я — друг «далекий» мой!

Но ты, певец страны полденной,

Холодной смертью пораженный.

Лежишь в земле — тебя здесь нет!

…И плачу я! — И мне в ответ

В воспоминаньях о Карузо

Тихонько плачет твоя муза!

Шаляпин и Карузо — ровесники. Великий итальянец тоже начинал карьеру в церковном хоре. Был в его жизни и свой Усатов — маэстро Гульельмо Верджине, поверивший в его будущее. В начале карьеры Шаляпин и Карузо встретились на сцене Ла Скала в «Мефистофеле» А. Бойто. С тех пор их голоса, как и голос Титта Руффо, воспринимались в музыкальном мире эталоном художественного совершенства.

На другой день после «Бориса Годунова» газеты ликовали: «…со времен расцвета славы Карузо „Метрополитен-опера-хаус“ не была свидетелем такого триумфа, которым был встречен Шаляпин».

Новый, 1922 год певец встречает в кливлендском отеле вместе с несравненной балериной Анной Павловой. В два часа ночи Федор Иванович вынужден покинуть компанию — на следующий день он должен петь в Чикаго. Работает Шаляпин много, переезжает из города в город. Кроме спектаклей и концертов он записывает пластинки в студии граммофонной компании «Виктор».

Турне продолжается пять месяцев. Письма с родины переносят его в совершенно другую реальность.

«Жизнь у нас стала оживленней, хотя дороговизна ужасная, — пишет из Петрограда Мария Валентиновна, — хлеб сегодня 16 т<ысяч> ф<унт>, мясо 50 т<ысяч>… масло 130 т<ысяч>… и так все. Цены ежедневно растут… Мы живем скромно, но сытно и в тепле. Дров у меня еще хватит до твоего приезда… Федюша, я пошлю твоим денег, ты не беспокойся… В чем дети нуждаются, так это в одежде. Я пошлю Борису твой новый серый костюм, пусть перешьют. Еще пошлю скроенное пальто Эдино, наберу кое-какие вещи для мальчиков…»

Шаляпин шлет в Москву и Петроград то посылку, то денежный перевод. «Здесь в Америке я порядочно намаялся… Думал уж, из Америки пешком пойду, да вот, слава Богу, поправился и заработал на хорошую дорогу… Привезу вам сапожек, чулков — может, и рубашек со штанишками… Красок и холста, карандашей и других принадлежностей для рисования. А также и разных инструментов — до лобзиков включительно», — пишет он сыну Борису.

Интеллигенцию в России продают и покупают, ее берут в заложники, выставляют щитом перед отечественным и мировым общественным мнением. За крохи свободомыслия интеллигенция расплачивалась чем могла и как могла. Шаляпин за разрешение петь за границей половину гонораров отдавал советскому посольству. «Это было в добрых традициях крепостного рабства, когда мужик, уходивший на отхожие промыслы, отдавал помещику, собственнику живота его, часть заработков, — вспоминал артист. — Я традиции уважаю».

В 1921 году Горький, покидая Россию, советовал Шаляпину: «Ну теперь, брат, я думаю, тебе надо отсюдова уехать».

1 февраля 1922 года Шаляпин дает прощальный концерт в Филадельфии и на пароходе «Хомерик» отплывает в Англию. В Россию он возвращается в марте. На Николаевском вокзале в Петрограде его встречают как в старые добрые времена — торжественно и пышно. Когда Федор Иванович показался на площадке вагона, оркестр грянул марш. Директор Мариинского театра И. В. Экскузович выступил с приветственной речью, артисту устроили бурную овацию.

Но Федор Иванович приехал ненадолго: на будущий сезон у него подписаны контракты. В сентябре предстояли концерты в Англии, с ноября по июнь он обещал выступить в Америке. На этот раз препятствий к выезду нет. Власть осознала: Шаляпин поет — казна богатеет.

В Москве артист дал несколько концертов. Они проходили при полных залах. Друзья, родные, студийцы шаляпинской студии сидели прямо на сцене. Последний московский концерт прошел в Большом зале консерватории 9 мая 1922 года. Сергей Яковлевич Лемешев, тогда студент Московской консерватории, вспоминал:

«Зал гремел от оваций; сжав обе руки и протянув их к зрителям, Шаляпин приветствовал публику. Когда в зале воцарилась немая, наполненная ожиданием чуда тишина, Шаляпин с изящной небрежностью вскинул к глазам лорнет, взглянул в ноты, которые держал в левой руке, и произнес:

— Романс Чайковского „Ни слова, о друг мой“.

Я даже вздрогнул от неожиданности: то самое „Ни слова, о друг мой“ я слышал бесконечное количество раз на протяжении года в исполнении студентов, особенно студенток консерватории, певших его прескверно. Романс этот так мне надоел, что я рассердился и чуть не вслух сказал: „Нашел с чего начинать, а еще Шаляпин!“

Но уже вступление, сыгранное Кенеманом, заставило меня прислушаться, когда же запел Шаляпин, я не узнал музыки, вернее, наоборот, впервые услышал ее. Он пел, а я вдруг почувствовал, что у меня зашевелились волосы и по телу побежали мурашки… Когда же Шаляпин дошел до фразы: „Что были дни ясного счастья, что этого счастья не стало“, — из моих глаз вдруг выкатились две такие огромные слезы, что я услышал, как они шлепнулись на лацкан куртки. Этого мне никогда не забыть.

Засмущавшись, я закрыл лицо, стараясь скрыть волнение. Словно зачарованный, я просидел в ложе до самого конца, и не раз слезы застилали глаза… Я был потрясен. Никогда раньше я не представлял себе, что можно так петь, такое сотворить со зрительным залом…»

К концу кто-то из публики не выдержал и, несмотря на все предупреждения, выкрикнул: «Блоху!» Зал затих. Шаляпин с величественной медлительностью бросил строгий взгляд на верхнюю ложу, откуда раздался неуместный возглас. Воцарилась напряженная тишина. И вдруг артист стал улыбаться все шире и шире. Зал вздрогнул от аплодисментов. И тогда Шаляпин сказал:

— Ну, так «Блоха»!

Айседора Дункан, потрясенная этим перевоплощением, поднялась с кресла и, аплодируя, шептала: «Это — дьявол». Почувствовав перемену в настроении певца, зрители, уже не боясь, выкрикивали свои «заказы». Концерт закончился, над залом взметнулись белые листовки со словами: «Дорогой Федор Иванович! Счастливого пути! Любящая Вас Москва!»

Перед самым отъездом из Петрограда Шаляпин дал бесплатный дневной концерт в Большом зале филармонии (бывшем Дворянском собрании). Михайловская улица заполнена народом. Публика требовала «бисов», и Шаляпин охотно шел ей навстречу. Завершился концерт традиционной «Дубинушкой».

Вечером друзья и толпы поклонников провожали Шаляпина на набережной Лейтенанта Шмидта. 29 июня — разгар белых ночей, но день выдался мрачный, дождливый. Федор Иванович в светлом костюме махал провожающим с палубы большим платком. Пароход медленно отчаливал от невских берегов…

Оркестр Мариинского театра играл «Интернационал». «Так на глазах у моих друзей, — писал впоследствии певец, — в холодных прозрачных водах царицы-Невы растаял навсегда мнимый большевик — Шаляпин».

Глава 5ВСЕНАРОДНЫЙ АРТИСТ


29 июня 1922 года пароход «Oberbürgermeister Hakken» увозил Шаляпина в Ревель (Таллин), а оттуда в Германию. Спустя два месяца на том же лайнере отправят в вынужденную эмиграцию писателей, философов, ученых, мыслителей, и это, по сути дела, спасет их от неминуемых арестов, репрессий, физического уничтожения на родине. Этот эпизод войдет в историю отечественной и мировой культуры как рейс «философского парохода». Один из его пассажиров, философ Н. А. Бердяев, впоследствии так напишет о тех, кто вынудил его покинуть родину: «Новые люди, пришедшие снизу, были чужды традициям русской культуры и жили исключительно верой. Вера была разрушена, кротость и смиренность народа перешли в разъяренность и свирепость. Новой власти, которая строила тоталитарное государство, не нужны были люди, критически мыслящие, способные понять весь ужас происходящего, когда осуществление веками выстраданной справедливости проводилось нечестными, насильственными методами, сопровождалось лицемерием, жестокостью, ложью. В стране рождалась новая мораль, мораль стада, кнута, идолопоклонничества».

Из такой России уезжали пассажиры «философского парохода» в августе 1922 года, такую страну покидал Шаляпин двумя месяцами раньше…

Первую стоянку «Oberbürgermeister Hakken» делал в Ревеле. На пристани родителей встречала приехавшая из Финляндии Марина, окрепшая после санаторного лечения. Как прежде, Шаляпины отправились отдыхать на немецкий курорт Бад-Хомбург. «Любимым моим занятием, — вспоминал артист, — было играть с моей маленькой дочуркой Дасей. В присутствии этой маленькой хохотушки я забывал все на свете». Дасе в ту пору чуть больше года.

На политические темы Федор Иванович высказывается осторожно. Берлинская газета «Накануне» 15 сентября печатает «Разговор с Шаляпиным»:

«Разговор был политический: о приятии или неприятии советской власти… Я — русский, — заявил Шаляпин. — Я люблю Россию. Я люблю искусство и Россию — и больше ничего. Я живу в искусстве и в России, — это воздух, которым я дышу… Я люблю Россию не так, как вы, — вы любите Россию так-то и потому-то, у вас какие-то формулы и какие-то рассуждения есть на этот счет, а я — без формул и рассуждений. Я сердцем люблю Россию. Просто. „Вообще“. Понимаете?.. Приемлю ли я советскую власть? Я, видите ли, самого-то этого слова — „приемлю“ — не понимаю. Что значит: „приемлю“? Как можно не „приять“ Россию?.. Но если уж вы на этом слове — „приемлю“ — настаиваете, то да, конечно, я приемлю советскую власть. Как же иначе? Как можно не приять? Ведь ежели не приять, так, значит, из России бежать надо, а я из России бежать не могу…»

Был ли он искренен? Сегодня трудно ответить на этот вопрос. Вряд ли Шаляпин, как и многие русские изгнанники, мог отчетливо представить будущее своей родины. Иногда казалось — «все образуется» и со временем вернется на свои привычные места. «О том, что я оставил позади себя, не хотелось думать. Малейшее напоминание о пережитом вызывало мучительное чувство. Я, конечно, дал себе слово держаться за границей вдали от всякой политики, заниматься своим делом…» — признавался артист в «Маске и душе».

Но ведь первая семья оставалась в Москве, и Шаляпин тревожился за судьбу детей. Это и объясняет явно «просоветские» высказывания в письмах, адресованных в Москву. Артист не уверен, что его письма не проходят перлюстрацию. Отсюда выспренние лозунговые заклинания: «Помните, дети: Новой России нужны сильные и здоровые честные работники во всех отраслях!!! На вас будет лежать ответственность за будущее нашей Родины». Эти строчки предваряют обещание Шаляпина определить сыновей в высшие школы Италии и Америки. Без сомнения, главным желанием отца было увезти всех детей за границу, не оставлять их в Советской России заложниками.

Начало 1920-х годов — небывалый взлет интереса американцев к русскому искусству. В 1923 году в Соединенных Штатах гастролирует МХАТ. «Такого успеха у нас не было еще ни разу ни в Москве, ни в других городах… Здесь говорят, что это не успех, а откровение», — пишет К. С. Станиславский в Москву. Очереди за билетами огромны. На спектакль «На дне» приходит Шаляпин. Он рад встрече со старыми друзьями. В свою очередь, Константин Сергеевич слушает певца в «Мефистофеле» на сцене Метрополитен-оперы. Партию Фауста исполняет Беньямино Джильи — один из лучших теноров Италии. Он признается: когда его партнер Шаляпин, он сам оказывается «несколько в тени — ничего более совершенного достичь, вероятно, уже нельзя».

Мхатовцы приглашены Шаляпиным на дневной концерт, им предоставлены две ложи. Нарядная публика встречает артиста громом аплодисментов. Со сцены Метрополитен-оперы звучат «Песня о блохе», «Эй, ухнем!», «Прощай, радость». После концерта Федор Иванович приглашает москвичей в ресторан.

Сергей Васильевич Рахманинов принимает «художественников» на даче в Локуст-Пойнте (штат Нью-Джерси). Приехали Шаляпин, Москвин, Книппер и Лужские.

«После обеда все артисты, вдохновленные Сергеем Васильевичем, его заразительным смехом, дали целое представление, — вспоминала Е. К. Сомова, жена секретаря Рахманинова. — Одна за другой шли блестящие, мастерски исполняемые сценки. Когда уже во втором часу ночи мы стали собираться домой, Шаляпин возмущенно остановил нас:

— Куда это вы? Я только что стал расходиться! Подождите, мы с Сережей сейчас вам покажем!

Сергей Васильевич сел за рояль, а Федор Иванович стал петь: пел много — пел песни крестьянские, песни мастеровых, цыганские и под конец, по просьбе Сергея Васильевича, спел „Очи черные“. Разошлись мы на рассвете, а утром, когда гости еще спали, я вышла в сад и, к своему удивлению, увидала гуляющего по саду Сергея Васильевича. Несмотря на бессонную ночь, лицо у него было свежее, совсем молодое.

— Как Федя меня вчера утешил! — сказал он мне. — Заметили ли вы, как изумительно он произнес: „Вы сгубили меня, очи черные“? Мне теперь хватит этого воспоминания по крайней мере на двадцать лет».

В Бостоне Станиславскому предлагают опубликовать книгу «Моя жизнь в искусстве». «Книга вышла в чудесном издании. Стыдно даже. Содержание не по книге. Не думал я, что она выйдет такой парадной», — удивлялся Константин Сергеевич.

Предложение издать мемуары получает в Америке и Шаляпин. Однако артисту ставится условие: «Страницы из моей жизни» должны быть продолжены. Книга, написанная в соавторстве с Горьким, заканчивалась событиями Первой мировой войны. Перед Федором Ивановичем встала нелегкая задача: надо объяснять причину отъезда, отношение к революции… Да и когда писать — он в постоянных разъездах! На помощь Шаляпину пришла юная почитательница Катарина Райт: ее восхищение Шаляпиным было столь велико, что она за полгода выучила русский язык. Мисс Райт и стала редактором шаляпинских мемуаров в англоязычном варианте (перевод Г. М. Бак, книга вышла в Нью-Йорке в 1926 году).

«Страницы из моей жизни» были разбиты на главы. В содружестве с Катариной написаны два новых раздела, охватывающие период с 1915 по 1923 год. Они интересны тем, что восстанавливают контекст биографии Шаляпина, порой решительно опровергая «версии», сочиняемые артистом в письмах на родину. В описании революционных событий Федор Иванович весьма осторожен. «Могу ли я критически относиться к жизни, какой я видел ее в годы революции? Конечно, нет. Не мое это дело — судить о том, кто был прав, а кто не прав… Настал день, когда я почувствовал, что мне абсолютно необходимо уехать из России, чтобы узнать, помнят ли еще меня… Я обратился к советским комиссарам, которые проявили любезность и разрешили мне уехать».

Свое кредо, однако, он высказывал со всей прямотой, не боясь показаться аполитичным: «Спрашивать меня о политике — это все равно что выяснять у эскимоса, что он думает о сонате Бетховена. Я воспеваю искусство и красоту каждой нации, отдавая этому все свои силы. Это и есть моя политика».

Новые главы «Страниц…» интересны описанием американских впечатлений. Оно разительно не похоже на воспоминания о первой поездке в Америку в 1907 году, в которых прослушивались интонации горьковского «Города Желтого Дьявола». На смену гневным филиппикам о невоспитанности, необразованности американцев приходят новые интонации, желание осмыслить молодую цивилизацию:

«…я заметил, что в Америке труд почитается не только необходимостью, но и удовольствием. Чем больше я ездил по этой стране, любуясь ее чудесной силой и мощью, тем больше укреплялся в убеждении, что только труд, в котором присутствует дух сотрудничества, может сделать людей богатыми, а может быть, и счастливыми…

Среди других моих наблюдений отмечу поразившее меня стремление американцев к прекрасному. Примером тому может служить удивительный факт: почти в каждом американском городе есть свой симфонический оркестр…»

Американскими оркестрами восхищался и С. В. Рахманинов. В их состав входили по преимуществу европейские музыканты. В Штатах умели ценить таланты. Как и Шаляпин, Рахманинов поражен решительными изменениями вкусов американской публики, произошедшими за десять лет, минувших после первых гастролей:

«Я имел вполне основательную возможность убедиться в огромном прогрессе, который сделала американская публика, в силе музыкального проникновения и в музыкальных вкусах. Художественная требовательность выросла до неузнаваемости. Артист, предоставляющий судить об его искусстве публике, замечает это немедленно. То, что я говорю, — отнюдь не только мое мнение, его разделяют многие артисты, которые давали концерты в Соединенных Штатах и с которыми мы обсуждали этот вопрос. Можно заключить, что те огромные усилия, которые предпринимало американское, и в особенности нью-йоркское, общество, чтобы поднять уровень музыкальной культуры, не пропали даром. Они использовали все средства, находившиеся в их распоряжении, и не жалели денег в своем стремлении превзойти Европу. Они добились своего. Никто не станет оспаривать этот факт».

В свободные вечера Шаляпин знакомился с театром, сильно отличавшимся от русского пониманием задач сценического искусства: он был в первую очередь ориентирован на развлечение. Не все ревю и шоу нравились Федору Ивановичу, но игру американских комиков-эксцентриков он смотрел с удовольствием, высоко ценил их мастерство. Шаляпин побывал на представлениях негритянских трупп, ему нравились самобытность мелодики, динамичная эксцентричность, непосредственность, зажигательный темперамент артистов.

По приглашению одной из кинокомпаний Шаляпин посещает Голливуд. Певец ошеломлен грандиозными масштабами кинопроизводства. Снимался фильм о цирке. По площадке разгуливали верблюды и слоны. По соседству была выстроена, к изумлению Шаляпина, русская деревня. Мечтой Федора Ивановича было увидеть Чарли Чаплина. «Мистер Чаплин, хоть и был занят съемками, тут же распахнул передо мной двери студии, — вспоминал Шаляпин. — Но это еще не все. Я поведал ему о страстном желании увидеть его на экране — желании, которое мне никак не удавалось осуществить… Как же я обрадовался, когда мистер Чаплин устроил специально для меня просмотр „Пилигрима“ в своем частном театре! Сидя подле меня, он через переводчика объяснял мне все, что происходило на экране… В мастерской Чаплина не было и намека на беспорядок и суету, которые непременно царят на больших студиях. Пока Чарли отдавал последние распоряжения на съемочной площадке, служанки-японки с поклонами провели нас к его кабинету — чудесной комнате, роскошно обставленной и полной книг, фотографий и цветов…» Впоследствии Шаляпин и Чаплин несколько раз встречались в Европе, возникла даже идея снять фильм-биографию Федора Ивановича по сценарию Чаплина. Не сбылось…

Не меньше, чем искусством, Шаляпин увлекся природой Америки — суровым величием гор, знаменитыми каньонами, апельсиновыми рощами Калифорнии. Побывал артист и в индейской деревне, полюбовался вигвамами, головными уборами из пестрых перьев и татуировками аборигенов. Все это напомнило ему детство, когда он зачитывался Майн Ридом. Впрочем, на поверку индейцы оказались ненастоящими — это была одна из площадок Голливуда, шла съемка очередного вестерна.

Голливудские звезды посещают спектакли с участием Шаляпина, считают его выступления школой актерского мастерства. В Лос-Анджелесе фильм «Дон Кихот» смотрел весь цвет Голливуда. После спектакля у дверей гримерной Федора Ивановича толпились Дуглас Фэрбенкс, Мэри Пикфорд, Грета Гарбо и Джон Жильберт, замечательный актер Джон Берримор… Каждый хотел высказать свое восхищение великому русскому артисту.

Конечно, легкой жизнь гастролера не назовешь. Как и Рахманинов, Шаляпин уставал от бесконечных переездов, тяготился душными спальными вагонами. Боязнь простудиться, потерять голос преследовала певца. Разумеется, его радовало признание американцев. «Я уже не считаюсь, как раньше, в числе так называемых „stars“, а начинаю стоять в самом деле на особенном месте. Это, конечно, утешительно», — писал певец дочери Ирине. С другой стороны — незнание языка, сознательное нежелание «врастать» в чужую цивилизацию. Такое же отношение к Америке было и у С. В. Рахманинова: он жил замкнуто, общался только с соотечественниками. Федор Иванович тосковал по семье (Мария Валентиновна с дочерьми жила в Европе), по друзьям, оставшимся на родине.

Чувство одиночества нарастало под Рождество, перед Новым годом. Эти домашние праздники артист обычно отмечал в отеле или в ресторане.

«Милый мой Саша! — пишет он своему приятелю А. А. Менделевичу. — Как рад был я, получив твое письмо. Перенесся мысленно в ваш милый артистический кружок… Вспомнил наше озорство и чуть было не всплакнул. Милая моя Москва! — Несравненная! Оно конечно, много у нас и гов…но наше хорошее сравнить ни с чем нельзя. Я особенно отчетливо вспоминаю сейчас, как мылись в Сандунах и как ели стерляжью уху — помнишь… Сегодня как раз канун Нового года — вечером пою спектакль „Мефистофель“, если достану вина (здесь запрещают пить), выпью за твое здоровье и вообще за вас за всех, милые мои российские актеры и друзья…»

В первую и вторую американские поездки Федор Иванович брал с собой Николая Хвостова. В петроградском доме артиста на Пермской улице Николаша был поваром. Он хорошо знал привычки и вкусы Федора Ивановича. Спустя годы он составил список особенно вкусных блюд: щи кислые с грудинкой и гречневой кашей, пельмени, бифштекс с кровью, уха по-монастырски с расстегаями, бефстроганов сильно перченный… И здесь, в Америке, Николай готовил Федору Ивановичу его любимые кушанья.

На домашние обеды Шаляпин звал друзей. Получив от Рахманинова приглашение на концерт (выступления обоих проходили в Чикаго), Федор Иванович отвечает: «Конечно, я буду на твоем концерте и увижусь с тобой за кулисами. Но после концерта — непременно настаиваю иметь в виду вкусный „домашний“ обед у меня. Если с тобой будут друзья или близкие — они тоже мои гости».

Николай сопровождал артиста в театр, он был отзывчивым, «теплым» собеседником, умел слушать, а это так важно для Федора Ивановича!

«Вспоминаю сейчас то время, когда вы оба были маленькие, рассказываю разные случаи Николаю, и мы сидим и хохочем — это заполняет нашу путешественную тоску — в Америке зима без снега…» — писал певец сыновьям в Москву. Еще одна обязанность Николая — игра с Федором Ивановичем в карты. Он, как и другие постоянные партнеры артиста, знал — выигрывать нельзя — и нежно оберегал его расположение духа. Шаляпину всегда необходима победа! «Я коротал долгие вечера за нашим русским преферансом… Бывало, играли и вчетвером — когда мой Николай не был занят тем, что гадал по картам, здорова ли его супруга и не разлюбила ли его!» — вспоминал Шаляпин.

Хвостов скучал по своей семье. Письма в Америку шли долго. Федор Иванович сопереживал Николаю. «Что это значит, что от тебя нет никаких известий, — писал он своей бывшей горничной и экономке Пелагее, — может быть, ты пишешь как-нибудь неправильно или неразборчиво адрес? Может быть, какая-нибудь ерунда происходит на почте?.. Я вижу, как тяжело переживает это молчание Николаша… Он, бедный, очень скучает, а главное, это его чувство бесконечной любви к тебе и к его дочурке. Он только и дышит вами… Пожалуйста, Поля, возьми сейчас же конверт и бумагу и напиши письмо…»

В скором времени Хвостов возвратился в Петроград. Шаляпин не забывал о семье своего верного друга, посылал ему с оказией деньги… Николая сменил Василий Коган, знакомый Федору Ивановичу по Петрограду. В его обязанности также входили многочисленные заботы — следить за самочувствием Федора Ивановича, быть костюмером, камердинером и, конечно, сговорчивым партнером по карточной игре.

Американские турне давали Шаляпину ощущение стабильности. В течение пяти лет активный театральный сезон с октября по май он проводил в Штатах. Успех в Америке год от года нарастал. Почти каждый приезд в новый город сопровождается торжественной встречей. В Бостоне на платформе хор студентов пел в честь Шаляпина «Эй, ухнем!». После триумфальных спектаклей певцу вручили символический ключ от города. В церемонии принял участие мэр Бостона. Такие моменты Шаляпин ценил. С воодушевлением пишет он дочери:

«Дней десять тому назад приехал я во Флориду (это штат, находящийся на выдвинутом мысе у Мексиканского залива). Приехал в городок под названием Sarasotta, климат тропический — жарко. Поезд остановился, потные пассажиры, лениво переставляя ноги, выкачивались из вагонов, а на перроне загремела музыка. Я глянул в окно — какие-то не то гусары, не то драгуны из оперетки „Цыганский барон“ из всех сил дули в кларнеты, тубы, трубы и отхватывали марш. „Какой-нибудь золоторогий магнат приехал, — подумал я, — гремят“.

Каково же было мое удивление, когда взволнованный Василий Коган, задыхаясь, выплевывал слюну: „ФФФедор Ивваныч, ппппожжалте, это вас вышел встречать городской голова с музыкантами“».

Шаляпинский репертуар становился популярным у американской публики. Чтобы облегчить понимание русских романсов и песен, артист ввел в обиход подробные программки с переводами текстов. Каждое произведение имело в программке свой номер, который артист объявлял перед исполнением.

Все большим успехом пользуется «Борис Годунов». Именно Шаляпин «повинен» в том, что музыку Мусоргского признала и оценила американская публика. О шаляпинском Борисе восхищенно пишут газеты, и, что удивительно, почти не слышно сплетен и клеветы, от которых так страдал артист на родине. Исключение составили чикагские репортеры, поместившие заметку об отчаянном донжуанстве Шаляпина. Газеты писали о назойливых приставаниях певца к партнерше, исполнявшей одну из женских партий в спектакле «Мефистофель», о бешеной ревности ее мужа. Следующей сенсацией стали газетные слухи о драке Шаляпина с режиссером чикагской оперы Спадони, будто бы закончившейся победой итальянца.

История была похожа на игру в «испорченный телефон». На репетиции «Бориса Годунова», происходившей без сценических костюмов, Шаляпин показал режиссеру-итальянцу, как царь Борис расправляется с Шуйским. Приняв показ за настоящую потасовку, кто-то из присутствующих на репетиции разнес слух о драке на сцене. Инцидент обрастал подробностями. В одной из парижских газет Шаляпину приписывали хамское поведение по отношению к артистам, к которым певец будто бы обращался с ругательствами: «Идиоты, свиньи, разве это артисты, тьфу!» «За артистов, — писала газета, — вступился дирижер и дал Шаляпину пощечину». (Вместо режиссера фигурирует дирижер.) Итальянские газеты трактовали драку глобально, как конфликт русского и итальянского искусства: режиссер нанес Шаляпину удар «в защиту итальянской музыки». («Бориса Годунова» здесь сочли итальянской оперой!) Наконец, в английской газете «Дейли геральд» инциденту придали политическую окраску: «…носятся слухи, что маэстро Спадони заклятый фашист, поклявшийся бить всех большевиков по носам».

Федора Ивановича задела не столько сама газетная «утка», сколько сплетня о том, что его побили. Он потребовал опровержения. Тем временем в Петрограде слухи о скандале уже распространились… Шаляпин шлет И. Г. Дворищину нью-йоркскую газету с публикацией открытого письма Спадони:

«Дорогой синьор Шаляпин! С величайшим удивлением я узнал о помещенной в газетах злостной лжи, где мне приписывается отвратительная позиция в отношении Вас. Я итальянец и, как все мои соотечественники, воспитан чтить искусство; кроме того, как джентльмен, я никогда бы и не подумал даже занять в отношении Вас, бессмертный артист, столь гнусную позицию, какую приписали мне американские газеты, информированные какими-то недобросовестными журналистами. Примите уверения в моем совершеннейшем уважении и преданности.

Джакомо Спадони».

В письмах на родину Шаляпин обещает вернуться после очередного американского турне. «Красная газета» сообщает: певец прибудет в Ленинград весной 1924 года. Однако и эту весну артист проведет в Америке. По окончании сезона Федор Иванович едет в Европу. Лето — время отдыха, поправки здоровья. «Проклятая болезнь привязывает меня к докторам, к Парижу. У меня все тот же старый гайморит, и, вероятно, придется делать операцию…» — пишет он Горькому в Сорренто. До операции Шаляпину предстоят концерты в Германии. Он ждет в Берлине гонцов из России — И. В. Экскузовича и И. Г. Дворищина, чтобы обсудить обстановку, наметить репертуар. В письмах друзья зовут его в Ленинград, обещают торжественное празднование 35-летия его работы на театрах. Но на назначенное свидание ни Экскузович, ни Дворищин не явились. Шаляпин заключает новые договоры: «Так как вы не приехали вовремя, то я снова заключил контракт с Америкой, Германией, Австрией и Австралией и снова в Россию не попаду года 2 ½ — жаль!» — пишет он Дворищину.

А в Москве в январе 1927 года «Комсомольская правда» публикует стихотворение-манифест «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому», примечательное не только поэтическим комментарием предпринятого Горьким политического виража, но еще и точным предсказанием грядущих событий в жизни Федора Ивановича Шаляпина:

Очень жалко мне, товарищ Горький,

что не видно

                          Вас

                                      на стройке наших дней.

Думаете —

                 с Капри,

                               с горки

Вам видней?

…………………

Оправдайтесь,

                        гряньте!

Я знаю —

               Вас ценит

                                  и власть,

                                                   и партия,

Вам дали б всё —

                                    от любви

                                                    до квартир.

Прозаики

                      сели

                               пред Вами

                                                      на парте б:

— Учи!

              Верти!—

Или жить Вам,

                           как живет Шаляпин,

раздушенными аплодисментами оляпан?

Вернись

               теперь

                            такой артист

назад

             на русские рублики —

я первый крикну:

                              — Обратно катись,

народный артист Республики!..

Так в поэтической форме впервые прозвучала серьезная политическая угроза.

«Письмо…» Маяковского Горькому, по сути дела, открыло агитационно-политическую кампанию по возвращению деятелей культуры в «материнское лоно» социалистической державы. Маяковский, сам недавно вернувшийся из большого зарубежного турне, гневно обличал капиталистическую действительность и раздавал щедрые обещания творческого и бытового процветания. Цитирующий эти строки — «Я знаю — Вас ценит и власть, и партия, Вам дали б всё — от любви до квартир» — автор книги «Гибель буревестника» А. Ваксберг весьма резонно замечает: «Вряд ли он мог пообещать эмигранту (именно так называл Маяковский Горького) вполне конкретные столь ценимые его адресатом земные блага, если бы он не имел на этот счет специальных разрешений от тех, кто ими располагал». Думается, что «специальными указаниями», во всяком случае идеологического порядка, Маяковский был наделен и в отношении Шаляпина. Пролетарский поэт резко противопоставил Шаляпина Горькому, показательно развел их по разным лагерям и практически дал сигнал публичной травли певца…

В марте 1925 года, когда артист гастролирует по Америке, семья в Париже переселяется в новый дом на улице д’Эйло. Покупка дома, безусловно, событие в жизни Шаляпина. Положение артиста упрочилось настолько, что он становится владельцем недвижимости. Дом для семьи не только осуществление важной для Шаляпина мечты об устойчивом укладе, но и статья регулярного дохода. Семья занимает один этаж, остальные квартиры сдаются внаем. «На доллары купил я для Марии Валентиновны и детей дом в Париже (не дворец, конечно, как описывают его разные люди), но, однако, живу в хорошей квартире, в какой никогда еще в жизни не жил», — сообщает Шаляпин Горькому.

Улица д’Эйло, названная в честь сражения Наполеона при Прейсиш-Эйлау, отходит от площади Трокадеро. Неподалеку Сена, тенистые сады. Шаляпины поселяются в богатом, чопорном районе Парижа. Дом пятиэтажный (первый этаж, как обычно в Европе, жилым не считается). Квартира певца похожа на музей: старинная мебель, гобелены, вазы, статуэтки — Федор Иванович ценит антиквариат. На стенах картины, главное украшение кабинета хозяина — кустодиевский портрет. Он бросается в глаза каждому, кто переступает порог шаляпинского дома. А совсем неподалеку — ажурная Эйфелева башня, символ французской столицы.

Шаляпин просит старшую дочь Ирину и Исая Григорьевича Дворищина прислать из России дорогие сердцу вещи, чтобы обжить новый дом: «Нельзя ли все мои ленты от венков (их, ты помнишь, очень много) переслать Марии Валентиновне в Париж. Она хочет украсить ими комнаты моих детишек. Если да, то возьми их, упакуй и пошли. Постарайся, дружище!»

Впрочем, сам хозяин — редкий гость в своем доме. В дальнее турне в Австралию и Новую Зеландию Шаляпин берет с собой Марию Валентиновну, Стеллу, Марфу, Марину и Дасю. К этому времени все дети и от первого, и от второго брака, кроме старшей Ирины, живут с ним.

Федору Ивановичу все труднее ездить на гастроли одному. Мария Валентиновна готова сопровождать мужа, но в Штатах Шаляпины неожиданно подвергаются шантажу. Артиста обвиняют, как он сообщает дочери, в «незаконных сожительствах с Марией Валентиновной». Приходится откупаться — платить импресарио и назойливым журналистам, вознамерившимся было «помусолить» частную жизнь Шаляпина: в пуританских Штатах это могло отразиться на гонорарах артиста. (История живо напоминает Шаляпину обструкцию, которую устроили Горькому, приехавшему в Америку с Марией Федоровной Андреевой в 1906 году.) Федор Иванович пишет Ирине: «Я как-то просил мать сделать со мной развод — она из глупой фанаберии отказалась. Теперь я думаю, что придет день, когда из-за этого я лишусь работы… и уже не в состоянии буду поддерживать всех вас, потому что в Европе заработать столько НЕ-ВОЗ-МОЖ-НО! Я еще раз поговорю с ней… Думается, что она не захочет быть врагом всем нам вместе».

Через некоторое время Шаляпин собирается с духом и обращается к Иоле Игнатьевне:

«…слушай, Иоле! Я уже не молодой человек. В последнее время стал немного прихварывать… Ездить всюду, как раньше, один, я уже не могу. За мной нужен присмотр какого-нибудь человека. Но человек этот, Мария Валентиновна, ездить со мной всюду не может, ибо рекомендовать ее моей женой по закону я не могу, и на этой почве нынче в феврале меня шантажировали некоторые мерзавцы — пришлось заплатить деньги, чтобы не раздувать истории. Раздутая история лишила бы меня самого существенного из всех моих заработков, а эти заработки как раз составляют необходимое существование и тебя, и меня самого, и всех детей. Ты сама знаешь, что у меня на шее не менее 26 человек. Ответственность моя огромна, и я, конечно, вынужден путешествовать и работать в тех странах, которые наиболее широко оплачивают мой труд. Наконец: девицы уже на возрасте и должны будут выходить замуж. Каково положение их, бедняжек, когда у них есть „незаконный“ отец, имя которого им разрешено носить, и мать, имя которой различается от их собственного. Все это осложняет именно их жизнь и приносит им лишь огорчения… Ты же видишь, что раньше, когда наши дети были малышами, я никогда не проронил ни одного слова о разводе… Верю в твою дружбу и надеюсь, что сейчас ты покажешь ее на деле. Повторяю, что материально я всегда буду делать все, что в моих силах…»

Согласие на развод Федор Иванович получил, но более Иола Игнатьевна Шаляпину не писала и, когда приезжала в Париж к сыновьям, с бывшим мужем не встречалась, хотя посещала спектакли с его участием…

Летом 1927 года Федор Иванович решил освятить новый дом и направился к отцу Георгию Спасскому в собор Александра Невского на улице Дарю — место встреч русских беженцев. Георгия Спасского уважали и любили: скольких русских изгнанников он крестил, венчал, отпевал — не перечислить! Протоиерей отец Георгий — духовник Шаляпина. К нему и обратился артист с просьбой отслужить молебен на улице д’Эйло.

Во дворе церкви Шаляпина окружили оборванные дети, просившие милостыню. Впечатление врезалось в память, и после молебна Шаляпин дал Спасскому банковский чек на пять тысяч франков для помощи нуждающимся детям российских эмигрантов. Через русскоязычную газету «Возрождение» Спасский благодарил Федора Ивановича за сочувствие несчастным.

«Возрождение» — газета, начавшая выходить в 1925 году, принадлежала к «правому» направлению, близкому к Белому движению. Короткая заметка дала повод к яростной травле Шаляпина, добрый, сердечный поступок артиста на родине расценили как пособничество белоэмиграции.

Первые осуждения донеслись в Россию из-за границы, их озвучил В. Маяковский в варшавской газете «Польске вольности» от 22 мая 1927 года: на вопрос о его отношении к опере поэт ответил: «Это для некурящих. Я не был в опере что-то около 15 лет. А Шаляпину я написал стишок такого содержания»:

Вернись теперь такой артист

назад на русские рублики —

я первый крикну:

— Обратно катись,

народный артист Республики!

«Стишок» этот — фрагмент из «Письма…» Маяковского Горькому.

31 мая московский журнал «Всерабис» напечатал «Письмо из Берлина». Некий С. Г. Симон (профсоюзный чиновник, вскоре, кстати, сбежавший за границу) гневно «обличал» Шаляпина: «Сидит… „народный“ за границей годы и годы… оброс ею и вот в один прекрасный момент оглянулся и видит — нуждаются русские люди… И какие люди!.. Князья, графы, бароны, тайные и всяческие советники, митрополиты, протоиереи, флигель-адъютанты, генералы свиты его величества…

Ну как не защемить сердцу, не Народного артиста Республики, нет, а заслуженного артиста императорских театров, солиста его величества?!! Ну и посылает солист его величества тысяч этак пять франков для раздачи этим безработным… Почему мы молчим? Почему не положить предел издевательству и наглости над всем СССР этого „СВИТЫ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА НАРОДНОГО АРТИСТА РЕСПУБЛИКИ“?»

Через день, 2 июня 1927 года, «Комсомольская правда» публикует большое стихотворение В. Маяковского «Господин „народный артист“». Поэт заявляет:

И песня,

                 и стих —

                          это бомба и знамя,

голос певца

                    подымает класс,

и тот,

             кто сегодня

                                поет не с нами,

тот —

              против нас.

Стихотворение заканчивается призывом:

С барина

                   с белого

                                сорвите, наркомпросцы,

народного артиста

                              красный венок!

У Маяковского свои счеты с русской эмиграцией. Изгнанники считают поэта «любимцем Совнаркома», вдохновенным воспевателем черных дел чекистов, казней, пыток, репрессий. В парижских «Последних новостях» — самой популярной эмигрантской газете — Дон Аминадо рисует уничижительный портрет Маяковского — «дюжего мясникообразного профессионала», «совершеннейшего маньяка, жрущего по неисчислимым добавочным пайкам, требующего себе прижизненного монумента на Красной площади… прокладывающего пути от прохвоста к сверхчеловеку».

Шаляпин — удобная мишень для политического самоутверждения, и Маяковский намеренно придает инциденту политический масштаб: он не шутил, когда писал о своем желании «приравнять перо к штыку». Со страниц советских изданий на Шаляпина выливаются ушаты грязи. Аргументы — в стиле времени. Передовая статья журнала «Жизнь искусства» называлась «Кто — за и кто — против»:

«Мы знаем, кто эти „русские безработные“, при виде которых Шаляпин почувствовал благотворительный зуд: это выброшенные за советский рубеж злобные ненавистники рабочих и крестьян… — это сотрудники лондонских, пекинских и шанхайских взломщиков и душителей революции… И в переживаемый нами серьезнейший и напряженнейший политический момент мы вправе поинтересоваться: кто с Шаляпиным, то есть с чемберленовской Англией, и кто с нами, то есть с пролетарской революцией?»

Как когда-то в 1911 году, после истории «с коленопреклонением», Шаляпин оклеветан и оболган. Газетная травля больно травмировала артиста — ведь он дорожил своей репутацией на родине. Теперь на вопрос газеты «Возрождение», что он будет делать, если с него снимут звание, певец отвечал: «Ну что же, я после этого — перестану быть Шаляпиным или стану антинародным артистом? — я, который вышел из гущи народной, — всегда пел для народа. В особенности же теперь, после того, как я уже 37 лет на сцене и исколесил земной шар, я хочу взять на себя смелость и проявить, быть может, нескромность, сказав, что я не просто народный, я всенародный артист».

Горький счел это заявление певца ошибкой. «А с газетчиками ты напрасно разговариваешь. Звание же „народного артиста“, данное тебе Совнаркомом, только Совнаркомом и может быть аннулировано, чего он не сделал, да, разумеется, и не сделает», — уверенно писал он из Сорренто Шаляпину 29 июня 1927 года. Но Алексей Максимович заблуждался. Он не знал, что вопрос лишения Шаляпина звания обсуждался 22 августа в высшей инстанции — на заседании Политбюро ЦК ВКП(б) и по его прямому указанию 24 августа 1927 года Совет народных комиссаров РСФСР принял постановление о лишении Шаляпина звания народного артиста.

Путаной и невнятной была позиция А. В. Луначарского: ему выпала неблагодарная обязанность комментировать постановление Совнаркома. Луначарский отметал политические причины, утверждал, «что единственным… мотивом лишения Шаляпина звания… явилось упорное нежелание его приехать хотя бы ненадолго (курсив наш. — В. Д.) на родину и художественно обслужить тот самый народ, чьим артистом он был провозглашен…». Вероятнее всего, нарком просвещения сам не совсем уверен в насущной необходимости приезда певца в СССР.

Драматизм создавшейся ситуации переживал не один Шаляпин. А. Н. Бенуа писал М. Горькому: «Мы здесь застряли, и это немудрено. С необходимостью мне здесь остаться согласился и Анатолий Васильевич в той беседе, которую я имел с ним… Он даже прямо советовал оставаться до тех пор, пока у нас там чисто материальные условия существования не восстановятся до степени известной „нормальности“».

Дело, конечно, было не в «материальных», а в политических условиях. «Кто не с нами — тот против нас!» Попытка Шаляпина защитить свою честь на родине воспринималась как откровенный компромат. Его интервью «Возрождению» почти целиком приводил в своей статье «Широкая натура» советский журналист Михаил Кольцов. В «Красной газете» 30 июня 1927 года он так «цитировал» артиста:

«— Собираюсь ли я выехать в Россию? Нет, увольте! Сейчас не могу… Кроме того, не хочу. Мне там горчицей морду вымазали. На такие вещи и лакеи обижаются».

Обижаться же певец, по мнению Кольцова, не имел права:

«В советские годы Шаляпин не смог стать тем, чем ему полагалось: просто большим артистом, для которого открыты были все художественные и театральные возможности. Ему, десятипудовой, хрипнущей птичке, показалось тошно на русской равнине. Не то чтобы голодно птичке жилось… но самый вид русского зрителя, его потертая толстовка и несвежие башмаки противели Шаляпину. Хотелось другого зрительного зала — черных фраков, тугих накрахмаленных грудей, жемчугов на нежной коже женщин… Известный певец Баттистини, потеряв на старости голос, недавно постригся в монахи и, пуская петухов, прославляет господа бога в церковном хоре.

Сейчас при набитом кошельке и кое-каких остатках голоса Шаляпину не до России… Немного погодя, когда деньги и голос растают, вместе с ними убавится и спесь. Тогда, надо полагать, в тот же Всерабис поступит от Федора Иваныча прошение о персональной пенсии со многими ссылками на пролетарское происхождение и с объяснениями в прирожденной любви к советской власти».

Осудить Шаляпина спешит и Немирович-Данченко. Вернувшись из-за границы 22 января 1928 года, Владимир Иванович уже 24 января в «Красной газете» поддерживает санкции правительства о лишении певца звания народного артиста и едко цитирует сказанные ему недавно слова Шаляпина: «И в Россию этак на годочек приеду. Вот только закруглю капиталец».

Такого рода публикации формировали общественное мнение: Шаляпин — человек низменных, «сомнительных» моральных устоев, предпочитающий сытое благополучие духовным ценностям, имя его отныне синоним «исключительного нравственного падения», он продал душу за деньги и убежал от своего народа к его «заклятым врагам».

Лишение звания народного артиста было не единственной санкцией советской власти. Шаляпина вызвали на улицу Гренель, в посольство СССР. Посол X. Г. Раковский объявил артисту о его «денационализации», то есть о лишении советского гражданства. Впрочем, документально санкция не была закреплена. Знавший Раковского писатель Л. Э. Разгон комментирует это так: «Очевидно, в Москве указание о лишении Шаляпина советского паспорта было дано тем, чьи приказы не оспаривались… Раковский объявлял Шаляпину этот жестокий и несправедливый приказ со всей мягкостью и тактичностью, на которую был способен. И тем не менее, рассказывал Раковский, Шаляпин разрыдался. Его с трудом удалось успокоить…»

Раковский сочувствовал Федору Ивановичу. Дипломат знал: дни его самого на посту посла сочтены, понимал и политическую ситуацию в СССР. В это же время к нему обратился молодой пианист Владимир Горовиц с просьбой помочь ему вернуться на родину. Раковский с грустной улыбкой осторожно посоветовал музыканту не спешить: «Играйте пока здесь, еще успеете…» Позднее стало известно: отец Горовица был арестован и погиб в сталинских лагерях.

Часть седьмая