Шарманка — страница 1 из 13

Елена Генриховна ГуроШарманка



Перед весной

Я уже второй раз выхожу из комнаты и иду без цели в светлую, длинную, возбужденную улицу: я не могу сидеть дома, потому – что в комнате стало вдруг, слишком бело и светло и узко.

Когда здесь был горячий, огненный круг лампы, хотелось опустить шторы, и не надоедало сидеть изо дня в день перед ворохом бумаг и видеть все один и тот же полированный пыльный край стола. Но теперь что то сюда вошло, и нельзя с этим вошедшим оставаться в неподвижности.

Вперед, перед собой, большими шагами. Голова пустая: в ней колобродит солнечная, светлая пустота. По жилам истомно тянет. Сливаясь, гул поет в отдаленьи. Янтарный отсвет падает в улицу. В воздухе неожиданность встречи и исчезновенья.

Идут офицер и дама, не торопясь, – он наклоняясь немного, – улыбаясь друг другу. Она немного слишком перегнулась назад. Водянистое золото дрожит на земле. В полированных лужах буквы вывесок и золотые полоски. Во всем теле истомно падает и поднимается, чуть-чуть ноя. Офицер и дама обогнули и скрываются за углом. В большом стеклянном «carreau» цветы. Белые прозрачно-фарфоровые цикломены, сморщенный бархат – темные виолетки.

Ницца, fleurs de Nice… Что то нежное, как выразительные глаза… Ницца. Где нет грубого мороза, тонкие полулетние фигуры; встречи, взгляды, недомолвленные слова. Полувопрос в серых лужах. Больная; ноги укутаны тигровой шкурой. Господин в английском фетре. Цветная фотография, букеты. Дациаро, Италия. Соттиз в пестром галстухе переменяет пещи в витрине. Вокруг открытой головы скользит ветерок. Открытая воротом молодая шея. У широкой стеклянной двери кого-то ждут в блестящей черной пролетке. Стекла двери, золотые, дрожат от ожидания. Отзвуки в вечереющем отдалении.

Легко, легко и быстро и нежно идти вперед. Маленькая девочка с локонами, с покупками в руках; у детей бывает весеннее настроение. Магазин. Зачем бы взойти в магазин? Я куплю какую нибудь мелочь на 10-5 коп. В темноте мерещится уголок таинственной, чужой жизни: белеют большие юношеские руки, прибирают на выручке. Хозяева, их мечты: торгуют, их лавка – любимая дойная корова, мечтают расторговаться; отдых вечера, загород, возвращенье, чай в нежных сумерках. Их будущее, мечты, – нежно, нежно струятся сквозь вещи на выручке.

Полутемно. Я куплю красный деревянный грибок.

Нищий. Мимо. Но красная деревянная шапочка в руке горит как ягодка, делает доброй и маленькой: я ему дам две копейки; пяти, – жаль, все равно пропьет, а две… Он все-таки добродушно старый и смущенный.

Мимо беззвучно и мимолетно на бледном лице, под тенью меха, бездонные болезненно-черные глаза.

Улицы изгибаются по городу без конца и начала. Окна. Капли. Подоконники. Кошки, голуби. Развертывается впереди, замыкается, открывается. Поворот за поворотом. Отблески, гулкие голоса. Тайны, обрывки незнакомых мыслей, цветов, разговоров.

Возвращаюсь тихо домой. В глубине двора играет шарманка.

Весенняя легкая пустота в комнате. Бродят улыбки, между редко стоящей мебелью. Прикосновение воздушных пальцев. Спинки стульев улыбаются.

Проходит матовый час истомы. Со двора доносится мягкий гул. Улица просится в окно. Теперь в цветочном магазине млеют цветы.

Тянет на улицу. Нет! Глупо выходить по нескольку раз и возвращаться…

Я знаю, что меня сгонит с дивана и унесет в тихий шум далеких, чужих тайн и движений.

Пройти только две улицы, чтобы посмотреть в окно цветочного магазина на углу.

Окна голубеют. Выйти еще посмотреть город?

Нет, я не останусь дома: улицы уже становятся прозрачно голубыми. Посмотреть их – такия! Какими стали вывески над знакомыми лавками. Выпиваю молока и иду.

По улицам проходит что то серое, чуть-чуть дотрагивается до предметов. Это длинные предвесенния сумерки. Движение унеслось вперед. Серые лужи. Пустые, мокрые камни. Вдали потерялся конец улицы. А там? Дальше? Где скрещиваются улица и проспект?

Можно еще и еще идти вперед; все равно, где повернуть. В ногах и спине истома. Еще немного! Только до блестящей галантерейной лавки. Ну! Только! – И немного посмотреть в окно. Гребенки, цепочки… Впереди, на углу белеет край молочной вывески: «Ферма». – Еще немного. Голубыми буквами – «Ферма»; это напоминает весну. Голубая, пустая, чистая по весеннему, чисто – умытая. Сыро. Ветерок… – И светлая. – Бумажная лавка. Еще можно разглядеть в окно пачки карандашей, – мелочь. – Сделать вид, что смотришь, и постоять немного.

Стороной проходит старая девушка, одинокая, чистая, странно-оригинальная; такими бывают только независимо-одинокие.

Легкие, чуть касающиеся до всего мысли. Вдоль стены молчаливо, четырехугольные, глухие ниши, за нишами, в каждую легла тень, – Это неважно; – по лицу красной казенной стены что-то льнет, и молчит, и думает…

– А вот, это прошел, наверное, ученик консерватории, он будет у себя дома долго играть в сумерках, чистые, холодные, детские гаммы.

Проходит спешной походкой учительница, ноги дергают короткую юбку. На стене брызги от экипажей.

– Что-же? – И еще? Все идти без конца? Уже ноги болят. Я опять поворачиваю, иду теми же улицами, нигде не скашивая, аккуратно огибая все углы. Что-то чистое и возбужденное следует за мною до дверей моей комнаты. В комнате что-то голубоватое скользит по светлым, пустым стенам.

Броситься скорей, одетой на кровать. Засыпая от усталости, чувствую: синеют окна. Сливается. Ноют приятно ноги. Где-то играет шарманка.

Песни города

Было утро, из-за каменных стен

гаммы каплями падали в дождливый туман.

Тяжелые, петербургские, темнели растения

с улицы за пыльным стеклом.

Думай о звездах, думай!

И не бойся безумья лучистых ламп,

мечтай о лихорадке глаз и мозга,

о нервных пальцах музыканта перед концертом;

верь в одинокие окошки,

освещенные над городом ночью,

в их призванье…

В бденья, встревоженные электрической искрой!

Думай о возможности близкой явленья,

о лихорадке сцены.

. . . . . . . . . .

Зажигаться стали фонари,

освещаться столовые в квартирах…

Я шептал человеку в длинных космах;

он прижался к окну, замирая,

и услышал вдруг голос своих детских обещаний

и лихорадок начатых когда-то ночью.

И когда домой он возвращался бледный,

пробродив свой день, полуумный,

уж по городу трепетно театрами пахло –

торопились кареты с фонарями;

и во всех домах многоэтажных,

на горящих квадратах окон,

шли вечерние представленья:

корчились дьявольские листья,

кивали фантастические пальмы,

таинственные карикатуры –

волновались китайские тени.



В каменной табакерке города ежедневно играет музыка.

Утро, восемь бьет. Зябнут свечи в темных квартирах. Просыпаются гимназисты. Повторяют зябко уроки. 12 бьет. Белые торжественные печи. Белые потолки лепные и удаленные. Высокие, торжественные лестницы. Холодные мысли городского мозга.

В четыре часа пробегает с лестницей черненький фонарщик; заводит вечерний огненный вальс, высыпает блестки. Западают на стены еще темных комнат тревожные миганья уличных фонарей. Бьет шесть, поблескивает посуда: предвкусье вечерних, ламповых пиршеств. Изрешетились улицы, освещенными окнами, хоровод магазинов в городе. Бьет 7. Блестит позолота гостинных. Рамы картин таинственны; тихонько рояль заговорил. Полночь бьет. Глухие улицы скрипят засовами. Погружены детские в непробудность. В табакерке убирают музыку.

– Какое страшное напряженье нервов! Вы слышали, что он два дня забыл Есть и пить!? «Да, но его свезли недавно в дом сумасшедших. Переутомленье, переутомленье!..»

– Достроили консерваторию?

«В нее записались ученики, раньше, чем она была достроена! Они жаждали….»

. . . . . . . . . .

Темный день сгорбился и совсем ушел в плечи. День не верит в город, в возможность городских огней вечером. О величьи говорят только оставшиеся на своих местах театральные подъезды, потухшие электрические шары, вчерашние афиши, хороводы колонн, возвышенные здания.

За толстыми стенами спрятаны искусства, порывы, вера и мечты детские. Спрятаны вечерние игры.

За толщей стен кто-то играет экзерсисы; может быть, маленький бог в матроске или с косичкой. Для него заготовлены где-то белые веселые шары, торжественная встреча; ошалевшие от рукоплесканий белые стены залы.

Кто-то верит человеку в длинных космах. Чьи-то глаза гонятся за прохожими, – ловят знаки!

Прошел «особенный», пронес папку.

Кто-то надеется, что это художник, что вечером он зажигает лампу над белым листом бумаги, и вырастают формы, линии, нежность; что не даром горит его лампа.

В какой-то комнате кто-то угловатый резко вскочил, подняв плечи; в темноте опрокинул стул в порыве мысли. Трясет косматой гривой.

. . . . . . . . . .

Ведь чудесно, если-бы некоторые, раскрывшиеся сегодня утром глаза, были глазами избранников! Им тогда было для чего проснуться, хотя бы и в такой темный день. Можно его и скоротать как нибудь, так легче переносить и темноту, и лужи на панели.

Девушка несет мимо музыкальный портфель. «Вот девушка с густой свежей косой».

«Сколько у нее впереди времени для достиженья». Масса времени! Пусть она будет заниматься только один час, каждый день! Это уже вполне возможно для нее, ведь это совсем не трудно, даже с ее избалованным, смешным ртом. И она достигнет славы… Славы! «Биография великой пианистки! Певицы!» А… Как чудно об этом мечтать. Иголочки колят в горле от счастья! Пусть она, даже, 1/2 часа будет заниматься. У нее столько лет впереди… Как молода ее коса… А в остальное время она может лежать на кушетке, читать глупости, наслаждаться, Есть битые сливки, прекрасные снежные сливки с ванилью, – и чувствовать себя на пути к свершенью. Она все таки дойдет, все таки дойдет с ее пушистой косой.