– «Так правда? Будешь жить тут, совсем близко?
Мелькает мимо напряженная свежесть сосен. Розовеет свежее небо.
– «Так близко! Совсем. Но, ведь, этому-же не поверишь! Ты подумай: только деревянные полочки, тающий снег у крылечка, холодное утро, забегать каждую минуту и знать, что впереди лето наше, наше! Грозы наши, елки наши, тучи наши, стихи, вечера!..
Эмма, как оглушительно скоро, расцветает счастье жизни.
. . . . . . . . . .
Это было неожиданно: в первый раз очутилась в рабочем уголке Эммы. На рукописях вместо пресса лежал булыжник.
«Эмма Карловна! Вы тоже пишете?»
Тучи ползли за переливными стеклами балкона. «Да, но я еще не решалась печатать… (Строгую верхнюю губу оттопырила немного). «О, пробиваться трудно!..»
Громадный, пасмурный, но теплый день был за стеклами. Вороха бумаги на столе с исковерканным, как молнией, писательским почерком, бурным, как весна. Эмма! Аккуратная дочь немца садовода. Старо-немецкие пряжки на башмаках… И вдруг пропасть открылась громадных туч, облаков, гроз и близости. Нервно сжав руки, сидели неподвижно рядом. У балкона были напряженно-дождевые стекла.
Падали капли. «Эва Львовна, ведь вы не боитесь промочить ноги? Хотите, я покажу вам питомники и парники? Там хорошо пахнет после дождя… Пока господа мужчины заняты разговором… Вы давно замужем?»
Эмма идет впереди. Довольно большие ноги Эммы из под приподнятой над щиколками юбки вызывают непонятное доверие, такое глубокое, что глубина эта – спокойствие. Точно вдруг, сразу что-то впереди устроилось, точно Эва входила в какую-то гавань. Ей даже на минуту показалось, что некуда будет уезжать от этих парников и свежей земли. Эти переступающие по журавлиному ноги Эммы в коричневых чулках, рисующих долговязые щиколки, точно давали всей прогулке что-то тепло-интимное, верное, устойчивое и спокойное. – Хотелось говорить, медленно выговаривая, и слова незначительных пустых фраз были вкусные.
Вспомнила, как представлялось дорогой, что Эмма будет в высоком корсете с красным безбровым лицом и прической в виде улиткиной раковинки на темени, принесет на подносе крендельки к кофе; и что будет, пожалуй, скучно, – разве розы вывезут. И теперь смех душил; так не похоже…
«Эва, как вы думаете, мужчины между собой также разговаривают, как мы?» – Не знаю; я раз подслушала разговор двоюродных братьев, и вроде… – Только они представляются больше, чем мы.
– «Эва, какие у вас роскошные волосы! – наверно, прическа не распадается?
– Ужасно много требуют шпилек и все-таки не слушаются.
. . . . . . . . . .
Вчера у «Эмминых» мыли окна. Марфушка стояла на окне и мыла.
Наверно, никого не было дома.
. . . . . . . . . .
«Шла ты в сером дожде между скал. Шла навстречу безумному ветру сумасшедшего марта…»
Эмма проходит под окнами. На ней белый стоячий воротничек. Куда то прошла деловито. Куда-то прошла Эмма. Холодит март лицо. Кусает лицо свежесть.
Думала: Эмма пройдет мимо серого пустого забора, мимо незастроенного еще городом пустыря в прекрасный город. Город бывал вдохновенный и суровый, бывал одинокий, сейчас он Эммин город: дома твердые, уверенные в себе, как воротнички.
«Между скал, между слал, из серой страны придет она, из гордой страны».
– «Эва, признавайся, ты бежала на лестницу! Эва, с твоим больным сердцем!»
– «Эмма, молчи, молчи; – на сирени распускаются листочки, острые, светлые, точно мышиные ушки! На сирени уже листочки, пойдем…»
. . . . . . . . . .
Экипаж их уносит из города. И, проезжая мимо многих еще не населенных балконов, они понимают внезапной радостью всю громадность жизни. Некоторые нежданно уже переехали, и уголки их быта: самовары, белые молочные кувшинчики, освеженные непривычной безлюдностью и безлиственной свежестью весны, были нежданною красотой.
И нежданное, и нетерпеливо-ясное было небо между четких вечерних стволов.
Наклоняясь друг к другу, шептали: «Видишь, вот тут, росточек выполз зеленый, тут – красный, – через него что-то в нас соединилось. Росток уйдет вверх, но, что видели в дружб, останется в дружбе: это общая чашечка Причастия: утренняя – желтая, синяя – вечерняя, – белая – ночная.
На другой день успокаивалась обрадованная. Отворила холодную калитку. Стыли утренние серые лужи. «На другой день» был точно второй день праздника. Ей хотелось ленточку навязать на калитку. Думала: «Жизнь бывает иногда совсем простая: Коля сорвал одуванчик, сегодня понедельник». Эва смеялась: «Сегодня понедельник» – белые слова. Эмма отдыхает.
Эва говорит: «Почему я люблю твои флакончики? Ведь, это очень глупо, что у тебя флакончики; у человека понастоящему не должно быть розовых и голубых флакончиков. Это показывает, что ты долго пряталась в семье и считаешься предметом для ухаживанья и для поздравлений в именины. Как это смешно! Но мне нравится, что жизнь окружает тебя такой лаской… Мы прячемся за розовыми флакончиками, лентами и белыми платьицами, чтоб проглядели наши бури, наши высокие, черные елки, наши страстные ожидания ливня.
Эмма пришла запыхавшаяся: я иду попытать счастья, Эва, постарайся, чтобы мне удалось это, напряги все твои душевные силы. Ушла. Эва желала твердо: «Судьба, пусть Эмма будет удачливая сегодня, пусть она ясная и солнечная берется за ручку твоей двери».
И нить напрягается на расстоянии между ними, и поддерживает их обеих.
. . . . . . . . . .
Эва больна. Ее муж держит Эмму за обе руки.
«Я надеюсь на вас, Эмма Карловна, – ваше благоразумие… Я спокойно отпускаю ее с вами…»
Это сон. «Эмма, как быстро расцветают звезды нашей жизни! Даже страшно: так скоро стремится на нас блаженство. Какое безумье, какое чудное безумье жизнь!»
Это сон. Они едва осмотрели свою дачу. Они зачем-то взялись за руки и прибежали сюда. Гигантская темнота, полная зыбких весенних прутиков, кивала навстречу. Небо быстро и доверчиво розовело. Отсырели немного их торопливые ситцевые платья.
Сквозь елки вечность улыбалась. Что-то нетерпеливо стремилось к ней навстречу и молило, что-бы вечность остановилась. И уже быстрым дружелюбным взглядом говорило – она твоя, она твоя…
На соседский балкон принесли самовар. У соседей садились пить чай. Холод был майский, и быстро, смелыми звездами, цвели белые цветы.
Где-то в мирах два луча друг за друга зацепились – и ёкнуло сладко.
Они удивились радостно, что в их большой комнате полы были новые не крашенные. –
«Эва, ты спишь?» Нет еще. «Что это я слышу, за окном шуршат большие крылья?» – Это может быть лес шумит, а может быть Это вечность летает вокруг большой летучей мышью, т. к. мы живем теперь в ней, Эмма». –
Но нет, постой, ведь бывает-же разлука, существуют слова разлуки, концы?.. – «Их не бывает Эмма! Разлуки только там, где люди верят в разлуки. Слышишь, как пахнет сосной деревянный пол, до чего глубоко. Разв это не – вечно?…
. . . . . . . . . .
Созревал и, исполнившись, уходил день…
Над качелями уже июльское вечернее небо запуталось в черной сетке ивы. А с другой стороны наполнилось влагой, точно безмятежно сирень расплавилась в весеннем неб и наполнила его.
– Эва? пойми, надо стать выше своего восторга, чтобы творить, как бы он тебя ни мучил, и тогда только это будет красотой для людей.
– Но я не хочу перерости своего восторга, раз это самое красивое во мне, я хочу истаять в нем и – пусть мне простит жизнь.
Наклонившись он тихонько шептались. «Знаешь, Эмма, прикосновенья восторга быстротечны, но это только отражения той громадности, и я вижу каждую нить мгновенья, продолженную до предела, до его родины, где он вечен, и ничто не скоротечно, и все вечность, и потому так больно бьется быстротечный восторг.
И были кратки, и были славословием жизни их разлуки.
Эмма шла и думала: «Пусто-ли? Грустно-ли? Но уже установилась светлая, твердая тяга через пространства между ними. Ей стало приятно, что у нее широкие плечи, твердая шея. Это идет она, широкоплечая подруга Эвы.
Поняла с полуулыбкой: «Эва думает обо мне». И дорога стала уютна, и перестали быть ненужными для нее особенности собственной фигуры: широкие плечи, твердая шея.
Пахло повечеревшими влажными листьями.
«Эва, Эва, вот я иду, Эва. Гибкая, высокая, взбалмошная Эва! Это я иду с моими красными загорелыми руками, у нас двоих один смысл».
. . . . . . . . . .
И так, как они были соединены нитью за пределами, и так как нити их были вечны… эту повесть я не хочу кончать. Я не хочу знать, что было в мелкой случайности ненастоящей жизни. Может быть, обе они умерли. Может быть, одна из них, та, которая была темнее, выше ростом и нетерпеливее… Может быть умерли раньше их души, только их гордые светлые души…
Но вам черные, острые ели эта повесть. Но вам гордые, но вам нежданные, вам нетерпеливые, вам непримиренные!..
В парке
Голубенькие незабудки вылупились прямо из неба. Из тенистой травы – белый ландыш. Но из напряженной зари весенней – сиреневая перелеска; потому такая ранняя, почти мокрая от дождя. Также вылупилось сегодня и розовое утро из черных елок.
Из земли зеленые рогатые травки, росточки вылезали еще совсем земляные беленькие с прилипшими комками песку.
А наверху стояли сосны и дачи. Дачи отсырели от весенней воды, пахли рогожами, сосновыми иглами и кошками.
На дачах всю зиму жил ветер. Стекла так долго проветривались в безлюдье, что и сейчас в них переливы ветра и гортанные голоса сосен. Иногда мелькают в них тучевые лица и рожи растягивают по-лесному. Их здесь всю зиму не спугивали.
В дачи, пока что, переехали мыши с нахальными хвостиками. Прошлогодний крокетный шар линялым боком улыбается солнцу.
Кот также хотел поселиться на дачке, но побоялся, чтоб у него не отсырел хвостик; ему рассказали, что на дачках очень сыро. Он также собрался было поохотиться сегодня, но день был такой добрый, мягкий и теплый, что он раздумал, сразу положил свой ватный животик на согнутые лапки и понюхал балконный столбик, точно за тем только и приходил. А у самого даже от веселой теплоты темечко и шейка пахли рябчиками.