А кто знает, может, погибни Богданов в неравном бою с фашистами и найди мы через годы его документы в матери сырой земле, фронтовой путь рядового показался бы нам теперь из ряда вон выходящим, и мы искренне наградили бы его нашим вниманием. Посмертно. Потому что оборвавшуюся жизнь легче заметить, чем жизнь продолжающуюся.
Но, слава Богу, Богданова смерть миновала.
Я познакомился с ним случайно. Чистым маем в Севастополе, на тридцатилетии освобождения города. Махонький, в плюшевой кепке, в кителе с чужого плеча и с четырьмя солдатскими медалями на груди, стоял он на залитой солнцем улице города, который освобождал в сорок четвертом, но впервые увидел сегодня. А рядом с ним стояли люди, как в латы закованные в ордена, старше его по воинским званиям и послевоенным должностям, но объединенные с ним единственной наградой, которую они все заслужили сообща, – майским днем в сорок пятом.
Война со всеми ее ужасами и подвигами жила в них рваными обрывками фраз о мелочах и фактах, которые нам кажутся вовсе уж незначительными, хотя эти мелочи и были их жизнью, от которой зависела наша.
А потом, осенью, я поехал в Каргополь, маленький тихий городок на Онеге, в гости к Алексею Васильевичу Богданову. Мы рассматривали фотографии его, его детей и групповые, когда после войны он впервые поехал в санаторий в Прибалтике, куда «до революции, случалось, брал путевку и ездил отдыхать царь». И вспоминал он, что помнил о войне.
Первого июля сорок первого года был Богданову сорок один год, и он косил траву, хоть и был лесорубом. Сенокос есть сенокос. Повестку принесли на луг, и на следующий день он отбыл в Архангельск, где записали его в полк, который скоро погрузили на пароход и повезли по Баренцеву морю. Там, в Баренцевом море, охранял Богданов от врага остров. А потом опять погрузили на пароход, правда, другой, и снова морем повезли. «Глядим – пристань, город Кемь».
Вагоны подали, валенки выдали вместо обмоток, и на 28‐м километре (28‐й – это он помнит, а как дорогу зовут – забыл) принял первый бой. Потом воевал он против белофинна, его окружали, а он выходил, его убивали – ан только ранить получалось. И снова в бой. И снова. А морозы были лютые, и по морозу воевал он в первый раз.
Что помнит Богданов про первую зиму войны? Что баню обещали топить, да не вытопили, а с передовой не уйти («некому менять нас»), что замерзали затворы из тепла вынесенных винтовок («ну так мы оправлялись на затворы и стреляли по врагу»), что ранило его, и в другой раз ранило, и снова он вернулся на передовую («не улежишь-то»), и что воевал он на севере эту зиму и еще одну.
Ну а между этими событиями помнит Богданов, что были бои. Ночью, днем, в дождь, и в сушь, и в обед, и в ужин.
А потом уже что? Не засиживаться ведь на севере! И пошел рядовой воевать на юг. Путь его пролег рядом с Москвой. Но Москвы он не видел, потому что, хоть и остановились в маленьком городишке неподалеку, разве время для экскурсий – война? Надел солдат чистую гимнастерку – и снова на фронт.
Не знал он, что рядом, под другим городишком у Москвы, уже год лежит в земле сын его Коля, оборонявший столицу. А хоть и знал бы, все равно могилы не увидел: где найдешь? Да и надо идти за Харьков драться.
Но Харькова не увидел рядовой.
Река Донец еще стояла. По льду ее перешли и заняли позицию под городом. За спиной – река, на горе – фашист. А тут весна. Донец разлился: ни края, ни берега. Враг и нажал… Ну ничего. И выжил, и из боя с честью вышел. Правда, под Изюмом контузило его, но к моменту, когда полк маршем выступил в Крым, Богданов был в строю.
Шли – не гуляли. «С Сивашов ветер – всем вода по пояс, мне по грудь, от нас ветер – хорошо: по колено». Позицию заняли километрах в тридцати от Севастополя. Окопались. Лежал Богданов, часто в сторону города смотрел, но какой он, не представлял и не знал, что там уже год лежит в земле другой сын его – Миша, оборонявший Севастополь.
Май наступил, и поднялся в атаку рядовой стрелок Алексей Богданов освобождать славный город. И освободил-таки.
Но не увидел Севастополя Богданов. Потому что салют на Графской пристани устроили девятого, а ранен он был седьмого мая.
Отлежался солдат и прибыл в город Херсон, месторасположенный на реке Днепр. Это был первый после Архангельска город за три года его войны. И запомнил он в этом городе строй, и себя в конце, и «покупателей» из других частей, которые набирали из бывших раненых себе пополнение: танкисты – к танкистам, артиллеристы – к артиллеристам, а он, понятно, в пехоту. Ведет его старшина из 82‐й гвардейской, и вдруг слышит он: «Богданов, да мы тебя живым не считали», – и снова оказался он в своем 993‐м полку, в котором воевал всю войну…
И вместе с этим полком пошел рядовой Богданов освобождать Польшу, Прибалтику и Восточную Пруссию. И, как вы знаете, освободил.
День Победы праздновал в Кенигсберге, том, что у Балтийского моря. «Водкой угощали и закуской».
Двенадцатого мая повезли в тылы. Восемнадцатого мая сдали оружие. А в августе, как кончилась мировая война, поехал рядовой солдат Алексей Васильевич Богданов домой в Каргополь. Да не знал он, что тот дом за войну остался без детей. Только жена Ульяна дождалась его с фронта. Одна. Было ему в сорок пятом – сорок пять, и детей они уже не нажили. Самое главное в жизни прошло. От войны осталось у него впечатление, что воевал он исправно, как поле пахал, и что наград сколь надо – четыре медали. Медали эти он надевал редко, потому что считал: теперь их у многих довольно, и уж не разберешь, верит тебе население, что ты их под пулями заслужил, или считает – за выслугу годов. И еще не надевал он медали, потому что думал: ушло военное время и надобности напоминать о нем нет. Хотя, конечно, в праздник бывал при параде и, сидя вдвоем с Ульяной за столом, пил красное вино, которое любил.
Ну вот, теперь остается рассказать, как делалась эта фотография. В парадном пиджаке со всеми четырьмя медалями и в плюшевой кепке, галифе и сапогах шел он, отвечая на вопросы и приветствия, по деревянным тротуарам Каргополя рядом со мной и гордился. А гордиться в этой ситуации надо бы только мне да юным жителям города, которые, впрочем, отнеслись к нашим съемкам с симпатией и одобрением. Один юный парничок смотался куда-то на велосипеде и привез букет осенних цветов, с которыми посоветовал мне сфотографировать рядового Богданова, чтоб на карточке получилось хорошо.
А потом мы перед тем, как распрощаться, сидели с Алексеем Васильевичем в маленькой комнате на Октябрьском проспекте в городе Каргополе и загибали пальцы, считая бывших у него детей.
– Николай – первый. Тот сразу.
Другой Николай.
Миша, Маша, Валя, Рая – эти тоже в войну.
Потом Клава, Вася, Алеша, Александр… Сколь записал? Девять?
– Десять.
– Еще одного потеряли…
– Хватит, хватит, – тихо говорит баба Ульяна, глядя в окно,
где куда-то идут чьи-то ноги.
– Правда… Зоя была еще у меня…
– Что-то девок много… Она и сама забыла все.
А вам-то чего помнить? Все быльем поросло…
– Хватит, хватит…
Одинокий борец с земным тяготением
Дикая сушь пала на землю. Горели леса, диким дымом курились болота, и тьма заволакивала города. Во тьме блуждали люди и придуманные ими хитроумные машины; и другие, еще более хитроумные, не без опасения плавали в воздухе, огибая смрадные смятения огня и дыма, и с высоты обозревали высушенную землю и постаревшие рано хлеба.
…Великой обидой метят люди естественное возмущение природы. Не понимая языка, они страшатся каждого слова ее. Воспринимая звук громом, а свет молнией, они укрывают голову руками и, причитая, молят о спасении добра, трудом возделанного и гибнущего от потоков, хотя, пойми смысл слов, прорыли бы загодя каналы и отвели воду, сохранив что посеяли, и скрылись под кровлей от грозы и ливня… или от солнца, жара и засухи: только знай наперед. Разве природа враг детям своим?
…Но годами те из людей, что мнили, будто обучены общению с ней, читали написанное неверно, и сами же толковали себя, и успокаивали других, которые им доверяли: «Все хорошо, все хорошо будет», – не угадывая знака и оттого удивляясь вероломству ее. А был знак, и видел тот знак человек и предупреждал, и кто услышал его, сохранил трудов плод, и плоды сохранил, и злаки.
В то лето семьдесят второго года, когда жаренный без всяких кулинарных ухищрений, на одном лишь солнце (в средней, заметим, полосе), петух клюнул нашего брата-журналиста, мы, забыв, что есть двести докторов, полторы тысячи кандидатов и чуть не двадцать тысяч специалистов в области предсказания погоды, бросились в предгорье Алтая, в Горную Шорию. Бросились в поселок Темиртау, который на подробной карте мелко, а на крупной вовсе никак не обозначен, к пожилому русскому человеку Дьякову Анатолию Витальевичу, именующему себя на французский манер Дьякóв.
И не было в тот год ни одного крупного издания – газеты или журнала, – чтобы не напечатало о нем заметку, репортаж, очерк или просто его предсказание погоды, удивительное тем, что сбывалось на девяносто процентов.
Когда и в следующем, 1973 году Дьяков вновь предрек засуху (не желая ее), то любопытные знали уже, что не по гадальным, а по синоптическим картам, и не на ощупь, а поняв язык природы и создав научную модель общения с ней, различал он будущие бури, снегопады и грозы при ясном небе.
А в Темиртау падал снег. Он падал давно, и розовощекие железнодорожные тетки в оранжевых жилетках, напяленных на ватники цвета шпал, прикрывали от лишней влаги оцинкованные ведра с соленой килькой, которую бойкий мужик-продавец черпал прямо из железой бочки, стоящей в открытом кузове грузовика.
…Дьякову килька нравилась. Сидя за столом, возле которого терлась кошка Нуарка, дающая прогноз на сутки (если в печке сидит – завтра холодно, если на полу – тепло), Анатолий Витальевич ел рубленый форшмак, приготовленный женой Ниной Григорьевной.
– Диккенс с гениальностью описал судьбу Французской революции, – доказывал мне Дьяков, хотя я и не возражал. – Я могу поставить его во Франции рядом с Бальзаком. Вкуснейшая еда эта килька, хотя мы рыбы и не едим…