рудь пиджака, прорвал даже бумагу, и сказал: – Видишь, вот здесь у него, когда он в кителе был – я на другой карточке видел, – медаль «За победу над Японией».
Мысли о неприятностях и грядущей встрече с однополчанином разбередили его душу, и он пошел к Клаве, поскольку закуска еще оставалась.
Вернувшись, Степан сообщил, что в очереди рассказывали о космонавтах, которые взяли с собой портрет Брежнева и подняли его на неопровержимую высоту. Выпили мы за это, и я говорю гидронавтам:
– А вы-то что же? Взяли бы этот портрет, слегка отдающий омулем, и установили бы на неопровержимой глубине, а я бы заметку написал под названием «На дне» (понятно, почему про дно вам напоминал?).
– На самом дне, – уточнил пилот-гидронавт.
– Вот именно… – согласился Степан. – А там бы, глядишь, и за меня замолвили слово.
Радостное оживление и обсуждение плана затянулись до утра, а утром я улетел в Москву писать материал в газету про бутылку на дне.
Однажды вечером ко мне в редакцию пришел Саша Подражанский.
– Юра, у тебя есть портрет Брежнева? – строго спросил он.
Я потупился. Потом, пытаясь дипломатично выкрутиться, спросил:
– А какой, к примеру, тебе хотелось бы портрет?
– А тот, – сказал гидронавт, – который был на дне Байкала.
– Ага! – понимающе сказал я.
– Вот именно, – уточнил Саша голосом Степана.
Мы пошли в библиотеку и вырезали из журнала «Советское фото» полосную карточку Леонида Ильича с полями…
Оказывается, слух о продуктивной (продукта и правда было немало) беседе у портрета дошел до руководства института. Один из толковых заместителей сообщил о героическом подвиге портрета в ЦК как о свершившемся факте, и Кремль потребовал отличившееся изображение для сличения с оригиналом. Не посылать же захватанную омулевыми руками и проколотую рыбной костью репродукцию, которая, разумеется, так и не покидала стены сарая.
Оригинал, видимо, был удовлетворен нашим выбором из журнала «Советское фото». Через некоторое время он прислал в Севастопольский райком столицы, что рядом с институтом, приветственную телеграмму своему отличившемуся портрету и всем, кто на нем расписался. Было торжественное собрание. Кой-кого без очереди приняли в партию, а участников погружения наградили орденами. Они, безусловно, это заслужили.
Меня, подавшего эту идею, забыли, но я обиду не забыл и теперь, когда конец света миновал и мы живем там опять все вместе, я прошу восстановить справедливость.
P. S. Обращение к Председателю Президиума Верховного Совета СССР тов. Л. И. Брежневу:
Поскольку сейчас многие стыдливо прячут награды за прославление Вашего имени, за написанные
Вами книги и снятые о Вас фильмы и в связи
с тем, что довольно много орденов за прославление руководителей пока еще не роздано, прошу отличить
меня уже при этой жизни (то есть той)
каким-нибудь недефицитным
орденом.
Пинега. Чаепитие после путча
А есть другая жизнь, так та уж, верно, наша.
Для нее и стараемся, хотя случается она нечасто и трактуется нами как акт отваги. Между тем этот счастливый всплеск на осциллографе – лишь свидетельство того, что ты не умер и что пологая синусоида искусственной городской суеты не полностью выморочила мозги и сердце. Что разбор отношений и выяснение обстоятельств не до конца съели то, что не восстанавливается, что конечно для каждого, хотя и бесконечно для всего. Время. Оно нескончаемо, но не избыточно. Его нельзя добавить, но можно с тележным скрипом ворота и ясным грохотом цепи черпануть ведром из колодца – чистого, с рыжим сдвоенным штрихом сухой сосновой иголки и плоским березовым листом, отбрасывающим струящуюся тень в толщу воды.
– Ты откуда, парничок?
– Из Москвы. Бывали в Москве?
– Не-ет! В Архангельске-то не бывала. Смолоду не ездила – так чё-ё ж. Теперь уж остарела.
– А что там делается, знаете?
– Да как не знам. Убегают да стреляют. Как не знам? Всё знам.
Ефимия Ивановна Подрезова широко улыбнулась, предъявив железный аргумент превосходства отечественной стоматологии, и, поправив очки с веревками вместо дужек, выглянула в окно.
– Коров гонят, Володя!
Сын Ефимии Ивановны, высокий худощавый мужчина с лицом городского технического интеллигента, допил чай и, словно продолжая разговор, начатый не со мной, сказал, вставая:
– Нет! Это не жизнь. Не было жизни в России и теперь нет. Революция крестьянам не помогла. Как работали они от зари до зари, так и теперь работают не разгибаясь. Кичились сравнять деревню с городом, а сровняли с землей.
– Володя хороший, – сказала Ефимия Ивановна и шлепнула мухобойкой на длинной ручке по столу. – А который сын повесился – тоже хороший. Дом построил, баню. Печи. Две, нет, три. Запил. Женка заругалась. Из-за ругани повесился. Надо. Уж я поревела. И теперь плачу.
– Много самоубийств?
– Много. Вон и у Катерины внук… Ты пойдешь за ней? – Она посмотрела на меня сквозь толстые очки и улыбнулась. – Которые из-за жен. Которые из-за пьянки. Много пьют. Неделями пьют. Как они не напьются, не знаю. Я их жалею. И журналистов жалею. Женских.
– Женских журналистов?
– Ага, женских. Они сегодня живы, а завтра, гляди, мертвые. Что поделаешь – судьба есть, так помрешь, а нету… так что уж тут… – Она посмотрела в окно. – Это кто идет, Татьяна Павловна? Всю жизнь осторожно жила…
– А вы?
– Не-ет! Вот слушай: мне Ельцин сперва не глянулся. А Горбачев – тот хороший. Ой, как я его сперва жалела! У мужика всё беда, всё беда. Думаю: бедный ты, бедный, сам в петлю влез. Эк, плешивый, да все говорит, говорит, а после-то на него – ноль внимания.
– А Ельцин понравился потом?
– Пенсию добавил нашему брату… Но всё врё-ё, которого наобещал народу, а у самого ни шьют, ни порют… Еще был с усам. Как его?
– Руцкой.
– Их посадили?
– Да.
– А потом отпустили?.. Еще военный был, он живой?
– Живой.
– А я думала, его нет. Вон сколько знаю начальства… Они хотели воевать войной. И немало убийства. Смотри, как молодых ребят. Трое-то. Много наделали вреда. Говорят – не виноваты. А как не виноваты… Я про Лукьянова думала – смирённый мужичок, а он вон что сделал. Ты за Катериной собирайся. Она говорка´, много тебе налепочем…
И я пошел.
Екатерина Ивановна Лосева в ситцевой косынке, пиджаке поверх желтой кофты, надетой на сарафан, и резиновых сапогах вязала снопы на поле. Жила она одна, поскольку овдовела скоро после замужества, куда ее взяли за две тысячи без трех рублей. Узнав, что я из Москвы, сообщила, что выписывает три газеты и регулярно слушает телевизор, который давно потерял видимость. И про политику знает все.
– Слушай-ко, – говорила она по дороге к дому Подрезовой, где мы собирались продолжить чаепитие. – Везде все сокращают, к примеру. Почему обраток большой-то ждут? Вот меня удивляет. Везде заседают, куда ни посмотришь – «круглый стол», сессии разные. Начальство плодится, бедово дело. Всюду оно. Для чего это они руководят, если мы на местах по-своему живем? Вот я, например, землю купила, плачу деньги. Для чего мне руководитель? Не нужон он мне нисколько.
Мы вошли в дом и сели пить чай с баранками.
– Вишь-ко, – включилась Ефимия Ивановна в разговор. – Всё за границу увезли: алмаз увезли да нефть всю отдали за границу – наше правительство, все заводы продали, а теперь безработница попала. Безработница теперь и в Карпогорах, и везде, а раньше работников не хватало.
– Что ж, раньше лучше было?
– Лучше, – решительно сказала Ефимия. – Ну, правда, пенсии у старух были маленькие: двенадцать рублей да шесть.
– Что ж хорошего?
– Кто знает, – быстро сдала позицию хозяйка.
– Я думаю, – перебила Катерина, – надо нашему правительству раскошеливаться. О простом народе подумать, а то кто-то миллионы получает, бедово дело, а кто-то ничего совсем. Тот же президент – говорят, очень много платят ему. А охрана – так двести человек, это сколько денег уходит… А «Поле чудес» и игры всякие – какие подарки да деньги. Они смеются, как выигрывают, а мы плачем в то время. А рекламу показывают, да опять нагие! А дети смотрят.
– Нагие?
– Нагие, в плавочках. – И Ефимия Ивановна двумя руками на себе показала, как выглядят плавочки.
– Не верю никому, – решительно сказала Катерина, – и ни на кого не надеюсь.
– А и верить некому, – поддержала Ефимия.
– Ельцин-то, бедово дело, нажрался пьяный да и оборвался под мост. Говорит: бандюга скинул. – И обе бабушки весело засмеялись. – А в Америке как он выступал – пьянющий, я уж видела… Он, быват, не наркоман?
– Ну, нет, – засопротивлялся я.
– Знашь, весточка та быстро идет. А у нас в Москве тоже кой-кто есть. – И они многозначительно переглянулись…
– Пойду покурю.
– А иди… У нас тут дело есть. – Они опять обменялись таинственными взглядами.
У жердей забора стоял мужик в кепке, из которой, видно, не была вынута картонка, в зеленой поношенной куртке и ветхих штанах. Сапоги на нем были худые.
Юрий Андреевич Карякин перехватил мой взгляд и достойно и просто сказал:
– Раньше почище ходил, а теперь доходился, что вторых-то брюк нет.
– Трудно выживать теперь?
– Царской жизни я не хватил, а после, припоминаю тоже, было ничего хорошего. Не помню, чтоб в деревнях хорошо жили: хлеб есть, так другого нету. Другое есть – хлеба нет. Разруху одну помню. Знаю, что бабы от зари до зари работали – не на сенокосе, так на уборочной, не на пахоте, так на сплаве…
– А сейчас разве хуже стало?
– Я, например, сам хуже стал. Меньше уважения хоть старших к младшим, хоть младших к старшим. Наверное, меньше общаемся. Замкнулись на себя. Потому что, наверное, молимся, где бы больше денег получить, или обогатиться хотим?..
Он положил окурок в привязанную к столбику консервную банку и пошел в свою избу, едва не вываливаясь из штанов. Из дома Ефимии Ивановны слышалась частушка: